И были еще, конечно, какие-то — я уже не помню их — дни; и последний, темный и пасмурный, опять темный, совсем пасмурный день; и в этот день мы встретились, я помню, у Макса; и дошли до станции, до магазина у станции; и магазин, у станции, оказался закрыт, замок висел на двери; и предложив мне — раз так — сходить в другой, дальний магазин, у шоссе, Макс, я помню — подожди, подожди-ка — пошел, по мокрой траве, к той, в задах магазина, заколоченной, в чем тут же и убедились мы, двери, где был некогда вход — в уже упомянутое: им, Максом — а значит, и мною: на этих страницах — кино. Там показывали, в самом деле, кино: в другие годы: в маленьком, с белыми стенами и фанерными, очень старыми, всегда скрипевшими креслами, зале; теперь, в августе — то ли потому, что поселок опустел, все разъехались, то ли еще по какой-то, неведомой нам причине — никакого кино здесь, во всяком случае, не было; дверь была заколочена; и мы стояли, молча, в мокрой траве, под мелким дождем; и отъезжая от станции, промелькнул за деревьями поезд; и кто-то проехал на велосипеде, в плаще с закрывавшим лицо капюшоном, по асфальтовой, от магазина к станции ведущей дорожке; и он, Макс, вдруг улыбнувшись, сказал мне, что была ведь… была ведь и другая дверь, всегда запертая, с другой стороны; и я сказал, была, была, кажется; и мы обошли магазин, я очень хорошо это помню; и та, другая, действительно, дверь на сей раз оказалась почему-то незапертой; простая палка просунута была между ручек, ржавых скоб, припаянных к створкам; мы вытащили ее — дверь распахнулась; сырым холодом пахнуло на нас; и едва освещенный темным, серым и пасмурным светом, проникавшим сквозь открытую дверь, ложившимся на пол, зал был таким же, каким был он и в прошлом, и в позапрошлом году, — совсем, совсем маленьким, — с теми же, фанерными, креслами, — белыми, вымазанными известкою стенами, — и тремя окнами, забранными все той же, черной, плотной и пыльной, не пропускавшей света материей… и тускло, серою белизною, отсвечивал, я помню, экран; и было, конечно, то маленькое, квадратное, в глубине зала, над последним рядом, окошко, откуда, пробиваясь сквозь темноту, выходил некогда длинный, желтый, понемногу расширявшийся луч стрекотавшего, за стеной, аппарата; и откуда теперь, вдруг, послышался резкий, стрекочущий, щелкающий, испуганно-радостный щебет какой-то, невидимой, птицы; удары клюва; шум крыльев; и Макс, прислушиваясь, подошел к окошку, привстал на цыпочки, обернулся; и пошел обратно, к экрану; и вновь обернулся; и сказал мне, что — вот, все это мы видим в последний раз… наверное; может быть… в последний раз, как будто впервые.
В последний раз, как будто впервые; и я сел в кресло, я помню; и снова встал; и сиденье, подпрыгнув, ударилось, с глухим стуком, о спинку; и глухо, печально, отчетливо звучали наши шаги в тишине; и за дверью был дождь; и далекие деревья; и черные ветви; и низкое — нет, как будто приподнявшееся над деревьями небо; и мы еще постояли в дверях; и в последний раз оглянулись; как будто впервые; и он, Макс, найдя ее в мокрой траве, просунул прежнюю палку между ржавых скоб, припаянных ручек; и опять прошумел, промелькнул за деревьями поезд; и мы пошли, наконец, не оглядываясь, в тот, дальний — и действительно: очень далекий — магазин, у шоссе, до которого мы ни разу, как выяснилось, ни он, Макс, ни я, не доходили: пешком.
Мы видели его, в другие годы, проезжая мимо, приезжая из города — вместе с кем-нибудь, конечно, из взрослых — Макс улыбнулся — на машине или, например, на такси.
— А мы и поймаем машину, — сказал он.
Но никаких машин не было; был только дождь, холод, коченеющие ладони; пустые дома, мокрые крыши.
И очень и очень долго мы шли под дождем, — все дальше и дальше от кино, от станции, — налево, направо, — по той, нашей, — по другой, очень длинной, самой длинной в поселке, вдоль леса тянувшейся улице (я помню… я конечно помню все это наизусть; я мог бы вычертить схему и план этих мест, — этих улиц, — просек, — тропинок в лесу…) — прошли ее, — вновь повернули, — поселок кончился, — улица превратилась в дорогу, — слева, внизу, остался подернутый тиной, рябью, темный и пасмурный пруд, — кусты, отражавшиеся в воде, — лодка, качавшаяся у мостков.
— И дальше я еще никогда не ходил.
— Я тоже. Никогда, никогда.
И это было, я помню, так, как если бы мы перешли вдруг какую-то — впервые перешли вдруг — границу, отделявшую — от всего остального и прочего — тот замкнутый в себе мир (лес, поселок и станция…), в котором, почти не думая о его границах, пределах, мы жили каждое лето, всегда, и в прошлом, и в позапрошлом году… как если бы мы впервые оказались снаружи, с веселым чувством побега… и мы шли, я помню, быстро, легко, по дороге, по которой никогда не ходили, черневшей и загибавшейся среди незнакомых нам сосен; и он, Макс, шагая рядом со мною, то вынимал, то снова засовывал руки в карманы; и смотрел, шагая, по сторонам; и чем дальше мы шли, тем сильнее делалось это чувство — побега, и это осеннее, потаенное ощущение — жизни, отпущенной впервые на волю… и я сказал ему, что я мог бы идти и идти вот так, бесконечно; и он сказал, что он тоже, наверное… а между тем, мы уже слышали — за поворотом — шум машин, шум шоссе; и повернув, увидели это шоссе — и эти машины, с тревожным шипением пролетавшие по мокрому, скользкому, во все стороны брызгавшему асфальту, — и какие-то — мне казалось, я вообще никогда их не видел — туманно-тающие поля за шоссе, — и какую-то другую дорогу, терявшуюся среди этих полей. И в магазине — он оказался очень похож на тот, наш, закрытый — с такими же или почти такими же, ведущими к входу ступеньками — перилами над крыльцом — высоким стеклянным прилавком — полками в глубине — купили мы, как сказал Макс, всего — и хлеба, и сыра, и каких-то, я помню, консервов, и — сосчитав деньги — бутылку вина, первую, как выяснилось, бутылку вина, вообще нами купленную… и выйдя из магазина, и оглянувшись, увидели сворачивавший с шоссе грузовик; и он, Макс — для меня, но, показалось мне, и для него самого, Макса, почти неожиданным, легким, плавным движением — взмахнул рукою, выбросил ее в воздух и вновь, выдохнув, опустил; и грузовик, проехав, остановился; мы подбежали к нему; Макс, договорившись с водителем, сказал мне: в кузове: в кузове мы поедем; и мы поехали, действительно, в кузове, сидя, в глубине его, на каких-то ящиках, качавшихся и гремевших. И все грохотало, гремело вокруг нас; и пробегал по щекам, трепал волосы влажный, дорожный, сырой далью отзывавшийся ветер; и безмерным, огромным казалось — над убегающими деревьями — небо; и — совсем-совсем маленьким, когда мы въехали в него, наконец, как будто сжавшимся показался поселок; быстро-быстро промелькнули знакомые улицы; Макс, перегнувшись, постучал по крыше кабины; грузовик, дернувшись, затормозил.
И мы еще долго провожали его глазами — он поехал куда-то к станции — скрылся за поворотом — и потом пошли по той, нашей улице — к Максу; — и потом еще очень долго, как сказано, весь вечер сидели у него, на веранде.
И понемногу темнело за окнами; и чем темнее становилось вокруг, тем ближе придвигался к веранде сад; и Макс, когда мы поужинали, снова заговорил со мною о прошлом, о позапрошлом лете, о сломанных велосипедах, вечерних встречах возле кино… о том, что мы тогда еще помнили, а после как будто забыли: так думаю я теперь; еще помнили: уже вспоминали; и от выпитого нами вина все чуть-чуть путалось: шелест веток, отзвуки поездов… и вдруг засмеявшись, он сказал мне, что все это… все это очень грустно; и я спросил, что именно; он сказал, вообще все; и мы оба засмеялись, я помню; и я сказал ему, что мы, конечно, увидимся с ним в Москве; и он сказал, да, конечно, увидимся; и выйдя на улицу, я посмотрел, в последний раз, на горевшие за деревьями, мокрыми листьями окна его веранды; и дошел до дому, смеясь сам с собою; и заснул — и тут же проснулся. И когда я проснулся, я помню — все уже было иначе; была ночь; была такая, вдруг, ясность — во мне; такое чувство — внезапного, вновь, пробужденья; и так четко, так точно отделялись друг от друга все звуки; всплески, шорохи за окном; и так влекли, так манили; и так ясно, вдруг, увиделся мне весь этот день, уже закончившийся; и весь это август, уже завершившийся; и кино, и зал, и дорога, по которой мы шли; и грузовик, и небо над высокими кронами; и все просеки, и все тропинки в лесу; и поезд… поезд, я помню, пролетев сквозь падение капель, сквозь шелест веток, шум сада, распахнул вдруг такое огромное, с такими безмолвными — я видел их, закрывая глаза — полустанками, — разъездами, станциями, — мостами и реками, — такой тревоги исполненное пространство: — что, не выдерживая, я зажег свет, — оделся, — снова вышел на улицу.
Да, звезды: звезды среди невидимых облаков; и темные очертания дома; и калитка, и ладони, и капли; и… на другое утро, как сказано, Макса там уже не было.
И я побродил еще немного по улицам, по лесу, и постоял у тех бревен, в березовой роще, где мы жгли с ним костер, и в конце концов уехал, как и он, Макс, в Москву, в этот огромный, опять-таки, таинственный, невероятный, самый странный на свете город, — в этот город, где старое так причудливо сплетается с новым, дозволенное с запретным, поддающееся с не поддающимся описанию, — и где, вскорости, мы снова встретились с Максом.
9
И здесь пауза (думаю я теперь…) — здесь два года, с которыми я не знаю что делать: и как если бы (думаю я…) — как если бы нечто (и даже все…), уже начавшись (в августе, в августе…), еще, странным образом, медлило, и таилось, и пряталось — где-то, за краем жизни, за поворотом.
И все-таки заполним ее, эту паузу: заполним ее все-таки… чем-нибудь.
Отступая в прошлое, события и вещи меняют свою природу. Совсем иначе видим мы их; время, лежащее между ними и нами, высвечивает их как будто своим, — своим собственным, — прозрачным, пронзительным, — тем же самым, может быть, светом, какой светит… да, снова светит сегодня здесь, в этой маленькой, за дюной притаившейся деревушке, где я живу по-прежнему, один, поворачивая обратно.