[62].
Все встали. Дюклари не хотел своим присутствием в пендоппо создать впечатление, будто он также прибыл на границу для встречи ассистент-резидента, который хотя и был выше его по чину, но не приходился ему начальником и к тому же был дурак. Он сел на лошадь и ускакал вместе со слугой.
Адипатти и Фербрюгге стали у входа в пендоппо и смотрели, как приближалась дорожная карета, запряженная четверкой лошадей; вся обрызганная грязью, она остановилась наконец у бамбукового строения.
Было довольно трудно угадать, что находилось в карете, прежде чем Донгсо при помощи бегунов и нескольких слуг из свиты регента не развязал все ремни и узлы, которыми держался покрывавший карету кожаный футляр. Упаковка напоминала о той осторожности, с которой в прежние годы, когда зоологические сады были еще передвижными зверинцами, доставляли в город львов и тигров. Львов и тигров в карете не оказалось; она была так плотно прикрыта потому, что дул западный муссон и приходилось опасаться дождя. Но вылезти из кареты, в которой вы долго тряслись по дороге, не так-то просто, как мог бы подумать человек, этого не испытавший. Как с допотопными ящерицами, которые после долгого ожидания превратились наконец в составную часть глины, куда они попали отнюдь не с намерением остаться там, — так и с путешественниками, слишком долго просидевшими в карете в неудобной позе, происходит нечто, что я предлагаю назвать «ассимиляцией». В конце концов уже не знаешь толком, где кончается кожаная подушка кареты и где начинается твоя персона. Я готов даже допустить, что, сидя в подобной карете, вы можете принять зубную боль или судороги за моль, разъедающую обивку кареты, и наоборот.
В нашей повседневной жизни мало встречается обстоятельств и положений, которые были бы вполне неуязвимы для критики со стороны по-настоящему разумного человека. Я часто задавался вопросом, не потому ли многие нелепости возводятся у нас в степень закона, что мы слишком охотно принимаем «кривое» за «прямое»? И не происходит ли это оттого, что иногда слишком долго сидишь с одними и теми же спутниками в одной и той же дорожной карете? Нога, которую вы должны протянуть левее, между шляпной картонкой и корзинкой с вишнями... Колено, которым вам приходится упираться в дверцу кареты, чтобы не дать сидящей напротив вас даме повода заподозрить вас в намерении посягнуть на ее кринолин или на ее добродетель... Отдавленная ступня, тщетно старающаяся ускользнуть от пяты коммивояжера, что сидит рядом с вами... Шея, которую вам приходится, насколько возможно, сворачивать налево, потому что справа в окно летят дождевые брызги... И в конце концов все эти злосчастные колени, ступни и шеи оказываются несколько искривленными. Вот почему я считаю очень разумным время от времени сменять кареты, места в каретах и дорожных попутчиков. Тогда можно свободнее повертывать шею, можно двигать коленом, и может случиться, что рядом с тобой окажется не коммивояжер, а юфроу в бальных туфлях или мальчуган, чьи ножки не достигают пола. Тогда имеешь больше шансов прямо смотреть, а ступив из кареты на твердую землю — прямо ходить.
Не знаю, мешало ли что-нибудь нарушить «ассимиляцию» в той карете, что остановилась перед пендоппо, но одно несомненно: прошло много времени, прежде чем из нее кто-либо вышел.
Казалось, происходит соревнование в вежливости, слышались возгласы: «Пожалуйста, пожалуйста, мефроу!» и «Пожалуйста, резидент!» Как бы то ни было, из кареты наконец вышел господин, своими движениями и внешностью слегка напоминавший допотопных пресмыкающихся, о которых я только что говорил. Так как нам придется еще впоследствии иметь с ним дело, я сейчас скажу лишь, что его неподвижность нельзя было приписать исключительно только «ассимиляции» с дорожной каретой. Даже при отсутствии попутчиков на многие мили вокруг, он обнаруживал спокойствие, медлительность и осторожность, которые в глазах многих являлись признаком достоинства, умеренности и мудрости. Он был, как и большинство европейцев в Индии, очень бледен, что, однако, в тех местах отнюдь не свидетельствует о слабом здоровье. Черты его лица были тонки и выражали незаурядный ум. Но в его взгляде был какой-то особый холод, напоминавший о таблице логарифмов, и хотя его лицо отнюдь не было неприятным или отталкивающим, однако поневоле думалось, что его большому и тонкому носу, наверно, очень скучно на этом столь мало выразительном лице.
Он предупредительно подал руку даме, чтобы помочь ей выйти. Она приняла от человека, еще сидевшего в карете, ребенка, белокурого мальчика лет трех, и все они вошли в пендоппо. За ними последовал сам ассистент-резидент, причем всякий знакомый с местными обычаями удивился бы, глядя на то, как он задержался у дверцы кареты, чтобы помочь выйти старой бабу- яванке[63].
Трое слуг сами выбрались из чего-то вроде кожаного ящика, прилепившегося сзади к карете, как молодая устрица к спине старой.
Господин, вышедший первым из кареты, подал регенту и контролеру Фербрюгге руку, принятую ими с почтительностью. По их поведению можно было заметить, что они сознают важность персоны, в присутствии которой находятся. То был резидент Бантама, большой провинции, в составе которой Лебак только одно из регентств, или, выражаясь официальным языком, ассистент-резидентств.
При чтении вымышленных историй меня часто раздражало недостаточное уважение, обнаруживаемое многими писателями ко вкусу публики, в особенности когда они предлагают ее вниманию нечто долженствующее сойти за комическое и забавное. Вводится лицо, которое не знает языка или говорит неправильно. Например, писатель заставляет француза произносить исковерканные голландские фразы и всюду вместо звука «г» выговаривать звук «к». За неимением француза, в рассказ вводят заику или же создают персонаж, коньком которого делают постоянное повторение одних и тех же слов. Мне вспоминается один глупейший водевиль, имевший успех потому, что одно из действующих лиц постоянно повторяло: «Моя фамилия Мейер». На мой взгляд, это очень дешевое остроумие, и, откровенно говоря, я рассержусь на вас, если вы найдете в этом хоть что-нибудь смешное.
Однако теперь мне самому придется предложить вам нечто подобное. Мне придется время от времени — я постараюсь делать это возможно реже — выводить на сцену человека, в самом деле отличающегося особой манерой разговаривать. Но я должен вас уверить, что не моя вина, если почтеннейший резидент Бантама, о котором я говорю, отличался такими особенностями, что я не могу воспроизвести его речь, не навлекая на себя подозрения в попытке вызвать смех указанным мною выше способом. Он говорил так, будто после каждого слова стоит точка или тире. Промежуток между его словами, мне кажется, лучше всего сравнить с тишиной, наступающей в церкви после длинной молитвы, вслед за словом «аминь», которое, как каждый знает, является знаком, разрешающим переменить положение, откашляться или высморкаться. Все, что он говорил, было хорошо обдумано. Если бы можно было заставить его отказаться от несвоевременных остановок, то его речь была бы вполне нормальной. Но эта разорванность, спотыкание и заикание были для слушателей тягостны: неизбежно и его собеседникам приходилось часто спотыкаться. Обычно, когда вы начинали ему отвечать, в уверенности, что он кончил и что об остальном он предоставляет догадываться слушателям, появлялись вдруг недосказанные слова, как отсталые солдаты разбитой армии, и вы замечали, что перебили его в середине речи, а это всегда неприятно. Публика в Серанге — по крайней мере те, кто не состоял на государственной службе, делающей человека осмотрительным, — называла его разговор «тягучим»; слово это не очень красиво, но я должен признать, что оно довольно точно отражает основное свойство красноречия резидента.
О Максе Хавелааре и его жене — это были те двое, которые вслед за резидентом вышли из кареты с ребенком и с бабу, — я ничего еще не сказал, и, может быть, лучше всего было бы предоставить описание их внешности и характера дальнейшему изложению и вашей фантазии. Но раз я уж принялся за описание, скажу все же, что мефроу Хавелаар не была красива, но в ее взгляде и разговоре было что-то в высшей степени привлекательное. По непринужденности ее манер можно было сразу же заметить, что она вращалась в свете и принадлежала к высшим классам общества. Но в ней не было неприятной чопорности, свойственной мещанской среде и затрудняющей жизнь себе и другим всякого рода церемониями, без которых нельзя слыть за distingué[64], и она не придавала никакого значения многим внешним условностям, соблюдение которых некоторым дамам представляется очень важным. В одежде она являла собой образец простоты. Ее дорожный костюм представлял белое баджу[65] из муслина с голубым поясом. Я полагаю, что в Европе подобное одеяние назвали бы пеньюаром. На шее она носила тонкую шелковую тесемку с двумя маленькими медальонами, которые, впрочем, не были видны, так как были скрыты у нее на груди в складках платья. Волосы, причесанные â la chinoise[66], украшал веночек мелатти на кондеке[67]; вот и все ее убранство.
Я сказал, что она не была красива, и все же мне не хотелось бы, чтобы вы легко поверили этому. Я надеюсь, что вы найдете ее красивой, как только мне представится случай показать вам ее негодующей по поводу того, что она называла «непризнанием гения», когда речь шла об ее обожаемом Максе или когда ее воодушевляла мысль о благополучии ее ребенка. Говорят, что лицо зеркало души. Часто восхищаются портретной красивостью ничего не выражающего лица, ибо нечему отражаться в этом зеркале, поскольку души у обладателя его нет вовсе. Так вот, нужно было быть слепым, чтобы не найти ее лицо прекрасным, потому что на нем можно было прочесть ее душу.