[79] сочинения этого гуманиста можно найти в «Индийском правительственном вестнике» за тот год, а с тех пор положение не улучшилось, — огорченный всем этим, он заболел, что и побудило его отправиться в Европу. Строго говоря, Хавелаар мог бы по возвращении требовать лучшего места, чем бедный округ Лебак, так как сфера его действия в Амбойне была шире и он действовал там совершенно самостоятельно, не имея над собою резидента. Кроме того, еще перед поездкой на Амбойну шла речь о предоставлении ему более высокой должности резидента, и многие поэтому удивлялись, что он назначен теперь в округ, столь бедный доходами от местных культур, ибо многие измеряют значение должности по связанным с нею доходам. Сам он, однако, не жаловался. Его самолюбие было не такого рода, чтобы он мог просить для себя более высокий пост или большие доходы.
Между тем последнее было бы для него далеко не лишним, ибо во время поездки в Европу он истратил то немногое, что накопил в предыдущие годы. Ему пришлось даже сделать долги. Словом, он был беден. Но он никогда не смотрел на службу как на источник обогащения и при назначении в Лебак утешался надеждой заштопать прорехи бережливостью; в этом решении его поддерживала жена, скромная в своих потребностях. Но Хавелаару бережливость давалась с трудом. Для себя самого он мог ограничиться самым необходимым; мало того, мог обойтись даже без самого необходимого; нотам, где нужно было помочь другим, сердечная доброта побуждала его отдавать последнее. Он сознавал свою слабость и всячески убеждал себя доводами здравого рассудка, как он не прав, поддерживая других, в то время как сам нуждается в помощи еще больше. Особенно остро сознавал он свою неправоту в тех случаях, когда и «его Тина» и Макс, которых он так любил, страдали от последствий его щедрости. Он упрекал себя за свою доброту, называл ее слабостью, тщеславием, стремлением прослыть за переодетого принца; он давал себе зарок исправиться; и все же, когда кому-либо удавалось прикинуться перед ним жертвой враждебной судьбы, он обо всем забывал и спешил на помощь. А ведь он не раз испытал на себе горькие последствия своей доведенной до степени порока доброты. За неделю до рождения маленького Макса у них даже не было денег, чтобы купить колыбельку, куда положить своего первенца, — незадолго до этого он пожертвовал немногими драгоценностями жены, чтобы помочь человеку, который находился, несомненно, в лучшем положении, чем он сам.
Но все это осталось далеко позади к тому времени, когда они прибыли в Лебак. Со спокойной радостью поселились они в доме, «в котором все же надеялись пробыть некоторое время». С особым удовольствием заказали они в Батавии мебель, желая придать своему жилищу уют и комфортабельность. Они показывали друг другу места, где будут завтракать, где маленький Макс будет играть, где будет находиться библиотека, где он будет по вечерам прочитывать ей то, что написал днем, ибо Хавелаар постоянно записывал свои мысли на бумагу. «Когда-нибудь это будет напечатано, — говорила она, — и тогда-то уж все увидят, какой был мой Макс!»
Но он никогда не пытался напечатать то, что рождалось в его голове, ибо ему мешал какой-то страх, похожий на чувство стыда. И если бы кто-нибудь посоветовал ему напечатать эти свои записи, он, наверное бы, ответил: «Позволили бы вы вашей дочери бегать по улице без рубашки?»
Это было тоже одной из его странностей, которые давали окружающим повод говорить, что все-таки «Хавелаар чудак», и я против этого спорить не буду. Но, взяв на себя труд вникнуть в смысл его странных речей, можно было догадаться, что, говоря о девической наготе, он имел в виду целомудрие души, робеющей под взглядами развязных прохожих и прячущейся под покровом девственной стыдливости.
Да, они будут счастливы в Рангкас-Бетунге, Хавелаар и Тина! Единственной заботой, которая его угнетала, были долги, оставленные в Европе, сделанные для оплаты обратного путешествия в Индию и на покупку мебели для их нового жилища. Они станут жить на половину, на треть доходов, быть может, — и это вполне вероятно, — он вскоре сделается резидентом, и тогда все уладится, и очень скоро...
— Хотя мне было бы жалко, Тина, покинуть Лебак, здесь много работы. Ты должна быть очень бережлива, моя дорогая, тогда мы сможем, пожалуй, и без повышения покончить с долгами... и, кроме того, я вообще рассчитываю остаться здесь довольно долго.
Строго говоря, ему незачем было обращаться к ней с призывом о бережливости; не она была виновна в том, что понадобилась бережливость; но Тина настолько отождествляла себя с Максом, что не приняла его слов за упрек, чем они, собственно, и не были: Хавелаар прекрасно понимал, что виноват только он один из-за своей чрезмерной щедрости и что ее ошибка, если только это вообще была ошибка, лишь в том, что она из любви к своему Максу одобряла все, что он делал.
Да, она одобрила его поведение, когда он повез на Гарлемскую ярмарку двух бедных старушек с Новой улицы, которые ни разу во всю свою жизнь не покидали Амстердама. Она одобрила его, когда он пригласил к себе сирот со всех амстердамских приютов, угостил их пирожными и миндальным молоком и одарил игрушками. Она вполне поняла его, когда он заплатил квартирную плату за семью бедных певцов, которые хотели вернуться на родину, не расставаясь со своими инструментами — арфой, скрипкой и контрабасом, столь нужными в их жалком промысле. Она не могла упрекнуть его, когда он привел к ней девушку, вечером заговорившую с ним на улице, когда он накормил ее, приютил и отпустил со словами: «Ступай и не греши больше!» — лишь после того, как сделал для нее возможным «не грешить». Она отлично поняла своего Макса, когда он выкупил семью рабов в Менадо[80], которые горько печалились о том, что должны подниматься на стол аукциониста. Она нашла вполне естественным и то, что Макс купил лошадей туземцам, чтобы возместить им потерю их лошадей, заезженных до смерти офицерами с «Байонезы»[81].
Если она и была в чем-либо виновата, то разве только в пристрастии к Хавелаару. Вряд ли были бы где-нибудь более применимы слова: «Кто много любил, тому много простится».
Но здесь нечего было прощать. Не разделяя преувеличенных надежд, которые она возлагала на своего Макса, можно было согласиться с ней в том, что ему предстоит прекрасная карьера; и если бы это обоснованное ожидание осуществилось, то неприятные последствия его щедрости действительно могли бы быть вскоре забыты. Но еще одна причина, совсем иного рода, оправдывала их кажущуюся беспечность.
Тина рано потеряла родителей и воспитывалась у своих родственников. Когда она вышла замуж, ей сообщили, что она обладательница небольшого состояния, которое ей и передали. Но Хавелаар обнаружил из некоторых писем и из отдельных разрозненных документов, хранившихся в шкатулке, унаследованной ею от матери, что ее семья была очень богата как с отцовской, так и с материнской стороны, но как, когда и почему это богатство исчезло, Хавелаару осталось неясным. Сама Тина никогда не придавала значения денежным делам и почти ничего не могла ответить мужу, когда он спрашивал ее о прежнем богатстве родственников. Ее дед, барон ван Вейнберген, переселился в Англию с Вильгельмом Пятым[82] и был ротмистром в войске герцога Йоркского. Он, по-видимому, вел разгульную жизнь вместе с переселившимися членами семьи наместника, и в этом многие видели причину его разорения. Позднее он был убит среди гусаров Бореля во время атаки при Ватерлоо. Ее отец трогательно описывал в письмах к своей матери, —он был тогда восемнадцатилетним юношей, в чине лейтенанта, и в той же атаке получил сабельный удар по голове, от последствий которого через восемь лет умер душевнобольным, — как он безуспешно искал на поле битвы труп своего отца.
Относительно родственников своей матери она могла сообщить, что ее дед жил на широкую ногу, и из некоторых бумаг выяснилось, что он был владельцем почтовых трактов в Швейцарии, — это и до сегодняшнего дня практикуется в большей части Германии и Италии и составляет привилегию князей Турн и Таксис. У него было большое состояние, но и из него по совершенно неизвестным причинам почти ничего не дошло до следующего поколения.
То немногое, что можно было, Хавелаар узнал лишь после своей женитьбы. Пока он раздумывал, каким образом раскрыть эту тайну, он с удивлением убедился в том, что шкатулка, о которой я упоминал и которую Тина хранила с благоговением, не зная о том, что в ней, быть может, находятся важные денежные документы, необъяснимым образом исчезла.
При всем его бескорыстии это и много других подобных обстоятельств навели его на мысль, что за всем этим скрывается некий roman intime[83]. И вряд ли можно поставить Хавелаару в вину, что он, при своем образе жизни нуждаясь в немалых средствах, мечтал о благополучном завершении этой «истории». Действительно ли имело место присвоение, или нет, но в воображении Хавелаара родилось нечто, что можно было бы назвать un rêve aux millions[84].
Удивительно тут опять-таки то, что он, столь тщательно и твердо отстаивавший права других, как бы глубоко они ни были похоронены в тайниках канцелярий и в юридических хитросплетениях, здесь, когда речь шла об его собственных интересах, беспечно упустил момент, в какой можно было еще все поправить. Им как бы овладевал стыд, когда дело касалось его личной выгоды. И я не сомневаюсь в том, что если бы «его Тина» была замужем за другим и этот другой обратился б к нему с просьбой разорвать паутину, которой было опутано ее дедовское наследство, то ему, бесспорно, удалось бы вернуть «прелестной сиротке» принадлежащее ей имущество. Но прелестная сиротка была его женой, ее имущество принадлежало ему, и Хавелаару казалось торгашеским, унизительным спросить кого-то от ее имени: «Не должны ли вы мне чего-нибудь?»