Там, где аллах посылает водные потоки, затопляющие поля, где он делает почву твердою, как бесплодные камни, там, где он заставляет солнце все сжигать, где он посылает войну, опустошающую поля, где он поражает болезнями, расслабляющими руки, или засухой, убивающей колосья, — там, главари Лебака, мы склоняем смиренно голову и говорим: такова его воля!
Но нет всего этого в Бантанг-Кидуле!
Я послан сюда, чтобы стать вашим другом и вашим старшим братом. Разве вы не предупредили бы вашего младшего брата, если бы увидели тигра на его пути?
Главари Лебака, мы часто совершали ошибки, и наша страна бедна потому, что мы совершали так много ошибок.
В Чеканди, и в Боланге, и в Краванге, и в окрестностях Батавии живет много людей, которые родились в нашей стране и которые нашу страну покинули.
Почему они ищут работу вдали от тех мест, где погребены их родители? Почему они бежали из дессы, где над ними было совершено обрезание? Почему предпочли они прохладу деревьев, которые растут там, тени родных лесов?
И даже там, на северо-западе, у моря, есть много таких, которые должны были быть нашими детьми, но покинули Лебак, чтобы блуждать в чужих землях с крисом, клевангом[91] и ружьем. И ждет их там печальный конец: правительство истребляет бунтарей[92].
Я спрашиваю вас, главари Лебака: почему так много людей покинули лебакскую землю и не будут похоронены там, где они родились? Почему спрашивает дерево: «Где тот человек, который ребенком играл у моих корней?»
Хавелаар на мгновение остановился. Чтобы представить себе, какое впечатление производила его речь, надо было его слышать и видеть. Когда он упомянул о своем ребенке, в голосе его зазвучало нечто настолько нежное, настолько трогательное, что невольно хотелось спросить: «А где же этот малютка? Дайте мне поцеловать ребенка, который побуждает своего отца говорить так, как он только что говорил!..»
Но когда вскоре после этого он перешел к вопросам: почему Лебак беден, почему так много жителей покидают родные места, в его речи зазвучало что-то напоминавшее звук, который производит бурав, когда его с силой ввинчивают в твердое дерево. И, однако, он говорил негромко, и не делал особых ударений на отдельных словах, и даже было что-то монотонное в его голосе, но, намеренно или случайно, именно эта монотонность усиливала воздействие его слов на слушателей.
Его образы, всегда заимствуемые из окружающей жизни, были для него действительно вспомогательным средством, делавшим более понятным то, что он хотел сказать, а не докучливыми привесками, которые, как это часто случается, лишь отягощают фразы ораторов, не прибавляя ни малейшей ясности к представлению о том предмете, о котором идет речь.
В настоящее время уже никого не коробит фальшь сравнения: «сильный, как лев». Но тот, кто первым употребил в Европе это сравнение, лишь обнаружил, что оно почерпнуто им не из вдохновенной поэзии образов, заставившей его выразиться именно так, а не иначе, но просто-напросто позаимствовал это общее место из какой-нибудь книги, может быть из библии, где речь шла про льва. Ни ему самому и никому из его слушателей не представлялось случая видеть воочию силу льва, и потому понятие об этой силе скорее следовало бы им дать, сравнив льва с кем-нибудь, чья сила им хорошо известна, а не наоборот.
Несомненно, Хавелаар был настоящим поэтом; когда он говорил о нагорных рисовых полях, он устремлял свой взор через открытую сторону галереи и действительно видел эти поля; когда он говорил о дереве, которое спрашивает о человеке, некогда ребенком игравшим у его корней, это дерево действительно жило в его воображении и представлении его слушателей и действительно искало взглядом исчезнувших жителей Лебака. Он ничего не выдумывал. Он слышал речь дерева, и ему казалось, что он лишь повторяет то, что так ясно возникло перед его поэтическим воображением.
Если бы кто-нибудь высказал предположение, что непосредственность в манере Хавелаара говорить не так уж бесспорна и что в стиле своей речи он подражает пророкам Ветхого завета, я напомнил бы такому человеку уже однажды мною сказанное: да, действительно в минуты вдохновения Хавелаар становился похож на пророка, на провидца! И я думаю, что Хавелаар, долго живший на лоне дикой природы, среди лесов и гор, проникнувшийся поэтической атмосферой Востока, наверное бы не мог говорить иначе, даже если бы никогда и не читал ни единой вдохновенной строки из Ветхого завета.
Уже в стихотворении, написанном им в молодости на вершине Салека (один из великанов, но не самый высокий, в горах Преангера), читаем мы строфы, в которых глубокое религиозное чувство находит отклик в раскатах грома:
Молиться легче мне на выси горной,
Где я душою ближе к небесам,
Где сам господь возвел нерукотворный,
Людской стопой не оскверненный храм.
И здесь, среди вершин и скал зубчатых,
Склоняюсь пред незримым алтарем.
Мою хвалу творцу в своих раскатах
За мной, как эхо, повторяет гром.
И разве не ясно, что ему никогда бы не написать последней строки, как она у него написана, если бы и в самом деле он не слышал раскатов божьего грома в горах, откликавшегося на слова его молитвы?
(Фриц говорит: алтарем и гром — плохая рифма. По-видимому, Шальман и стихи-то как следует писать не умеет! Правда, данное стихотворение написано им еще в молодости. Б. Дрогстоппель.)
И, однако, Хавелаар не любил стихов. Он называл их «противными путами», и если его просили что-нибудь продекламировать из своих творений, он доставлял себе удовольствие испортить собственное же произведение, то ли начиная читать его тоном, делавшим стихи смешными, то ли — вдруг и в самом патетическом месте — прерывая чтение и вставляя какую-нибудь шутку, что всегда производило на слушателей неприятное впечатление, но что для него самого являлось не чем иным, как злой насмешкой над несоответствием между «противными путами» и вольным порывом его души, которой в путах этих было тесно.
Лишь немногие из главарей отведали предложенного им угощения. Хавелаар, по-видимому умышленно, прервал свою речь, чтобы дать слушателям возможность выпить чаю с маниесаном[93]. И, кроме того, он хотел дать им немного передохнуть, а в передышке они и в самом деле нуждались.
«Как? — должны были подумать главари. — Он уже знает, что столь многие покинули наш округ с горечью в сердце? Он знает уже, сколь многие семейства переселились в соседние округа, чтобы уйти от царящей здесь нужды? Ему известно даже то, что многие бантамцы находятся среди отрядов, поднявших в Лампонге знамя восстания против нидерландского правительства? Чего он хочет? К чему стремится? К кому относятся его вопросы?»
Некоторые из них посмотрели на радена Вира Кусума[94], главу района Паранг-Куджанга, но большинство опустило глаза.
— Макс, поди сюда! — позвал Хавелаар, заметив сына, игравшего во дворе усадьбы. Мальчик подбежал, и регент посадил его к себе на колени. Но Макс был слишком резвым ребенком, чтобы долго усидеть на одном месте. Он тут же соскочил и побежал вдоль большого круга, от главаря к главарю, забавляя их своей болтовней и проявляя большой интерес к изукрашенным рукояткам их мечей. Когда он достиг джаксы, привлекшего его внимание своим более пышным, чем у остальных, нарядом, джакса показал сидевшему рядом с ним кливону на головку маленького Макса и что-то тихо ему сказал.
— Теперь уходи, Макс, — велел Хавелаар, — папа должен кое-что сказать этим господам. — Мальчик убежал, предварительно послав собравшимся воздушный поцелуй.
А Хавелаар продолжал:
— Главари Лебака! Мы все состоим на службе его величества, короля Нидерландов. Но он, справедливый и желающий, чтобы мы выполняли наш долг, находится далеко отсюда. Тридцать раз тысяча и даже более душ должны выполнять его волю, сам же он не может находиться близ каждого, кто от его воли зависит.
И великий господин в Бёйтензорге тоже справедлив и тоже хочет, чтобы мы все выполняли свой долг. Но и он, как бы могуществен он ни был и какой бы властью ни обладал над всеми городами и селениями, над войском и над бегущими по морю кораблями, — он точно так же не в состоянии уследить, где творится неправда, ибо находится далеко от того места.
И резидент в Серанге, господин над землею Бантама, где живет пятьсот раз тысяча душ, тоже хочет, чтобы в подвластных ему владениях царила справедливость; но если в них сотворится зло, он находится слишком далеко, чтобы это увидеть. А человек, сотворивший зло, сам постарается уйти от его взгляда, ибо страшится кары.
И господин адипатти, регент южного Бантама, тоже хочет, чтобы все в его владениях жили в согласии и не совершалось постыдных дел.
И я, призвавший вчера в свидетели всемогущего бога, что буду справедлив и милостив, хочу вершить право, чуждый гнева и ненависти, так, чтобы про меня могли оказать: «Добрый ассистент-резидент»... И я тоже хочу исполнять мой долг.
Главари Лебака! Этого хотим мы все!
Но если бы нашлись среди нас такие, которые ради выгоды забыли о своем долге, которые продали бы право за деньги, которые стали бы отнимать буйвола у бедняка и плоды у голодного, — кто их накажет?
Если бы кто-либо из вас об этом узнал, он воспрепятствовал бы произволу. И регент не потерпел бы, чтобы такое творилось в его регентстве, и я буду противиться этому, где смогу. Но если ни вы, ни адипатти, ни я ничего об этом не будем знать?
Главари Лебака! Кто тогда будет творить право в Бантанг-Кидуле?
Слушайте, я вам скажу, как тогда будет твориться право.
Придет время, когда наши жены и дети будут плакать, изготовляя для нас саван, и прохожие будут говорить: здесь умер человек. Тогда того, кто придет в деревню и принесет весть о смерти человека, спросят: кто был тот человек, который умер? И он ответит: он был добр и справедлив. Он творил правосудие и не прогонял жалующихся от своих дверей. Он терпеливо выслушивал тех, кто к нему приходил, и возвращал отнятое. И тому, кто не мог вспахать свое поле, ибо из его хлева увели буйвола, он помогал найти буйвола. И где дочь была увезена из дома матери, он отнимал ее у похитителей и возвращал матери. И где была работа, он не задерживал платы, не отнимал плодов у тех, кто вырастил дерево. Он не надевал одежды, которая должна была одевать других, и не питался пищей, принадлежавшей бедным.