Там сад в буйно-красном цветенье
Залит тихой луной.
И лотос ждет в нетерпенье
Встречи с любимой сестрой,
Фиалки хихикают, глядя,
Как звезды горят высоко,
И розы легенды о саде
Рассказывают на ушко.
Что вы собираетесь делать с Марией в этом саду при лунном сиянье? Нравственно ли это, порядочно ли, прилично ли, Штерн? Неужели вы хотите, чтобы мне пришлось стыдиться, как Бюсселинку и Ватерману, с которыми не желает знаться ни одна порядочная фирма, ибо их дочь сбежала, сами же они шарлатаны? Что мне ответить, если меня спросят на бирже, почему моя дочь была так долго в этом саду? Ведь вы же понимаете, что мне никто бы не поверил, если бы я сказал, что она должна была побывать там, чтобы навестить цветы лотоса, которые, по вашим словам, уже давно ее дожидались. И всякий рассудительный человек высмеял бы меня, если бы я был настолько глуп, чтобы сказать: «Мария находится в красном саду (почему в красном, а не в желтом или фиолетовом?), чтобы слушать болтовню и хихиканье фиалок или же сказки, которые розы тайно шепчут друг дружке на ухо». И если бы даже это могло быть правдой, то какой толк был бы в этом для Марии, если это делается настолько секретно, что она ничего не могла бы разобрать? Но все это ложь, пустая ложь, и к тому же безобразно. Ибо возьмите только карандаш и попробуйте нарисовать розу с ухом и посмотрите, что из этого выйдет. И что значит — «душистые сказки»? Хотите, я скажу вам это на простом голландском языке? Это значит, что сказки-то с душком... Вот что!
Умны и благочестивы,
Газели прыгают там,
Священной реки переливы
Доносятся издали к нам,
И там с тобой, родная,
Под пальмами, упоены,
Любовь и покой вкушая,
Увидим блаженные сны.
Неужели вы не можете пойти в Артис, — кстати, написали вы вашему отцу, что я состою членом его правления? — если уж вам непременно хочется видеть диких зверей? Неужели вам непременно хочется газелей на Ганге? Ведь в дикой местности их далеко не так удобно наблюдать, как за изящной оградой из осмоленного железа. Почему звери благочестивы и умны? Последнее я допускаю: они не пишут по крайней мере столь глупых стихов; но благочестивы — что это значит? не есть ли это злоупотребление святым словом, которое может быть отнесено только к людям, держащимся истинной веры? А затем — «священная река»! Какое вы имеете право рассказывать Марии вещи, которые могут обратить ее в язычество? Уж не хотите ли вы разрушить ее веру в то, что нет другой священной воды, кроме той, в которой крестят детей, и нет другой священной реки, кроме Иордана? Неужели вы не понимаете, что расшатываете устои нравственности, добродетели, религии, христианства и приличий? Подумайте над всем этим, Штерн! Ваш отец — достойная уважения фирма, и я уверен, он одобрит мою попытку повлиять на вашу душу. Он охотно вступит в деловые сношения с человеком, заботящимся о добродетели и религии. Да, принципы для меня священны, и я не боюсь говорить открыто то, что думаю; не делайте поэтому тайны из того, что я здесь говорю. Напишите со спокойной совестью отцу, что вы находитесь здесь в солидной семье, что я наставляю вас на добрый путь, и спросите себя, что бы стало с вами, если бы вы попали к Бюсселинку и Ватерману. Вот вы прочли бы там подобные стихи, но никто не стал бы вас наставлять. Ведь они ничего в этом не смыслят. Напишите об этом со спокойной совестью вашему отцу, ибо там, где дело идет о принципах, мне нечего бояться. Будь вы у них, девушки за вами отправились бы на Ганг, и вот вы теперь лежали бы под деревом на траве, тогда как благодаря мне и моим отеческим предупреждениям вы можете оставаться у меня, в приличном доме. Напишите обо всем вашему отцу и сообщите ему, как вы благодарны судьбе за то, что попали к нам, напишите, как я хорошо о вас забочусь и что у Бюсселинка и Ватермана сбежала дочь. Поклонитесь ему сердечно от меня и напишите, что я уступлю еще одну шестнадцатую процента комиссии, ибо я терпеть не могу спекулянтов, вырывающих у конкурента хлеб изо рта своими низкими ценами. Сделайте мне одолжение, пусть ваши чтения у Роземейеров будут более дельными. В пакете Шальмана я нашел данные о производстве кофе во всех резиденциях Явы за последние двадцать лет; прочтите как-нибудь об этом. Пусть Роземейеры, занятые своим сахаром, послушают, что делается на белом свете. Затем вам не следует изображать девушке всех нас в виде каких-то людоедов, которые что-то у вас сожрали. Так не годится, мой дорогой мальчик; поверьте же человеку, который знает, что делается на свете; я обслуживал вашего отца еще раньше, чем он появился на свет (то есть я имею в виду нашу фирму Ласт и К0, прежде Ласт и Мейер). Поймите, что я желаю вам добра, и повлияйте на Фрица, чтобы он лучше себя вел, не учите его писать стихи и, когда он корчит гримасы бухгалтеру или вытворяет еще какие-нибудь глупости, делайте вид, что вы этого не замечаете. Подавайте ему хороший пример, вы ведь гораздо старше, и внушайте ему серьезность и достоинство, подобающие будущему маклеру.
Отечески к вам расположенный друг ваш.
Батавус Дрогстоппель.
Лавровая набережная, № 37 (Фирма Ласт и К0, кофейные маклеры).
Глава одиннадцатая
Я хочу только, говоря словами Авраама Бланкарта, объяснить, что я считаю эту главу «существенной», ибо она, по моему мнению, лучше знакомит нас с Хавелааром, а он является, по-видимому, героем этой истории,
— Тина, что это за кетимон?[104] Милая моя, никогда не клади растительной кислоты в овощи и фрукты: огурцы с солью, ананас с солью, яблочный мусс с солью, все, что произрастает из земли, —с солью! Уксус — в рыбу и мясо... об этом есть что-то у Либиха[105].
— Дорогой Макс, — спросила Тина, смеясь, — а давно ли мы здесь? Ведь кетимон от мефроу Слотеринг.
И только тут Хавелаар вспомнил, что они приехали лишь вчера и что Тина, при всем желании, не могла еще ничего предпринять по хозяйству. А ему кажется, что он уже давно в Рангкас-Бетунге! Разве он не провел целую ночь за рассмотрением архива и разве не вошло уже многое в его душу, что связано с Лебаком? Как же он мог сразу вспомнить, что он лишь вчера сюда приехал? Тина хорошо это поняла; она его всегда понимала.
— Ах да, верно — сказал он, — но ты все-таки почитай об этом у Либиха. Фербрюгге, вы читали Либиха?
— Кто это? — спросил Фербрюгге.
— Это человек, который много писал о том, как солить огурцы; кроме того, он открыл, как можно превращать траву в шерсть. Понимаете?
— Нет, — сказали Фербрюгге и Дюклари одновременно.
— Так вот, сама идея была уже давно известна. Пошлите овцу на лужок, и вы увидите! Но он раскрыл тот путь, которым это совершается; другие же говорят, что он в этом мало понимал; теперь они стремятся найти средство обойтись без овцы во всем этом процессе... О, эти ученые! Мольер это прекрасно понял, я очень ценю Мольера. Если хотите, мы будем по вечерам читать, раза два в неделю. Тина тоже сможет в этом принимать участие, когда Макс ляжет спать.
Дюклари и Фербрюгге охотно согласились. Хавелаар предупредил, что у него с собою не очень много книг, но среди них имеются все же Шиллер, Гете, Гейне, Вондел[106], Ламартин, Тьер, Сэй[107], Мальтус, Шалоя[108], Смит, Шекспир, Байрон...
Фербрюгге сказал, что он по-английски не читает.
Что? Ведь вам уже за тридцать? Что же вы делали все время? Вам должно было быть в Паданге очень скучно, там ведь много говорят по-английски. Знали ли вы мисс Матта-Апи?[109]
— Нет, мне это имя незнакомо.
— Оно вовсе и не было ее именем, мы ее так называли потому, что у нее были очень блестящие глаза. Теперь она, должно быть, замужем, это было давно, в тысяча восемьсот сорок третьем году. Я никогда не видал ничего подобного... Впрочем, однажды в Арле...[110] Вот где вам нужно побывать... Ничего прекраснее я не видал за все мои путешествия. Мне кажется, нет ничего, что так совершенно воплощало бы отвлеченную красоту в виде зримого образа бесплотной чистоты, как прекрасная женщина... Поверьте мне, посетите когда-нибудь Арль и Ним...
Гости рассмеялись при мысли о таком внезапном переходе из западной части Явы в Южную Францию, Хавелаар, который, вероятно, воображал себя в данную минуту стоящим на древней башне в Арле, построенной сарацинами близ древней арены, запнулся, не сразу сообразив, чему они смеются, и затем продолжал:
— Ну, конечно, если вы когда-нибудь будете в тех краях. Я ничего подобного нигде больше не встречал. Я привык к разочарованиям по поводу всего, что слишком превозносится; посетите хотя бы, например, водопады, о которых так много говорят и пишут, — я почти ничего не почувствовал в Тондано, в Маросе, в Шаффгаузене[111] и на Ниагаре. Вы должны заглянуть в путеводитель, чтобы выяснить, чему, собственно, вы должны изумиться: количеству ли футов высоты водопада, или количеству кубических футов воды в минуту. Когда цифры высоки, тогда восклицают: «О!» Я никогда больше не буду смотреть водопады, по крайней мере если для этого нужно свернуть с дороги. Они мне ничего не говорят. Здания говорят мне несколько больше, в особенности когда они «страницы истории». Но тут в вас пробуждается чувство совсем иного рода: вы вызываете перед собою прошлое, перед вами проходят тени этого прошлого, и среди них иногда очень отвратительные; и, как бы это ни было интересно, ваше чувство красоты не всегда получает удовлетворение, а удовлетворения полного оно вообще никогда не получает. Правда, и не призывая на помощь историю, можно найти много прекрасного в памятниках архитектуры, но опять-таки эту красоту портят гиды — будь они из бумаги или же из мяса и костей, — они разрушают ваши впечатления своими монотонными пояснениями: «Часовня построена в тысяча четыреста двадцать третьем году мюнстерским епископом; колонна в шестьдесят три фута высоты и покоится на...» Я не знаю, на чем, да и не хочу знать. Это скучно и противно. Чувствуешь, что надо проявить изумление ровно на шестьдесят три фута, чтобы не прослыть за вандала или за коммивояжера. Ведь это тоже раса!