Макс Хавелаар — страница 47 из 57

И он продолжал идти вперед, хотя и не столь быстро, как в первый день. Он держал веточку мелатти в руке и часто прижимал ее к груди. За эти три дня он словно стал гораздо старше. Он не понимал, как мог он раньше жить спокойно, когда Адинда была совсем близко и он мог ее видеть так часто, как хотел. Теперь он не был бы так спокоен, если бы знал, что она сейчас вот появится перед ним. Саиджа не мог также понять, почему он не вернулся, чтобы еще раз посмотреть ей в лицо. Он вспомнил, как еще недавно поссорился с ней из-за шнурка, который она сплела для лалаянга[147] и который оборвался, по его мнению, из-за того, что был плохо сплетен; тогда их деревня проиграла соседней — Чипуруту. «Как я мог, — думал он, — из-за такого пустяка сердиться на Адинду? Ибо если бы даже она неправильно сплела шнур и если бы партия между Бадуром и Чипурутом была проиграна действительно из-за этого, а не из-за осколка стекла, ловко брошенного маленьким Джамином из засады, как мог я быть с нею так резок, как мог называть ее нехорошими именами? А что если я теперь умру в Батавии, так и не успев испросить у нее прощения? Разве не прослыву я грубым человеком, который осыпал бранью девушек? И когда в Бадуре узнают, что я умер на чужбине, не скажет ли каждый: «Хорошо, что Саиджа умер, ибо он оскорбил Адинду».

Так его мысли приняли оборот, весьма далекий от недавнего душевного подъема, и непроизвольно вылились сначала в слова, которые он шептал про себя, потом в монолог и наконец в следующую тоскливую песню, перевод которой я здесь привожу. Сначала я намеревался использовать при переводе и ритм и рифму, но потом решил убрать эти «противные путы», как их называл Хавелаар.

Не знаю, где умру я...

Ребенком я ходил с отцом на берег,

Где видел близко грозный океан.

И если я умру в его просторах,

Товарищи, с кем плыл на корабле,

Мой сбросят труп в бездонную пучину.

Акулы спор вокруг него начнут

И станут спрашивать одна другую:

— Кому из нас достанется мертвец? —

Но я их не услышу.

Не знаю, где умру я...

Я видел, как, нарочно подожженный,

Сгорел дотла один в Бадуре дом:

Его поджег неистовый хозяин —

Охваченный амоком Па-Ансу.

И если я умру в горящем доме,

Среди его обуглившихся стен,

Снаружи будут раздаваться крики

Людей, что собрались тушить пожар.

Но я их не услышу.

Не знаю, где умру я...

Я видел, как с верхушки пальмы-клаппы,

Где он для матери сбирал плоды,

Сорвался мальчик Си-Упа, и горько

Над телом сына убивалась мать.

И если я умру, упавши с клаппы,

Не станет плакать мать, — она мертва.

Чужие люди скажут равнодушно:

— Смотрите! Там Саиджи труп лежит. —

Но я их не услышу.

Не знаю, где умру я...

Я видел, как свершали погребальный

Над седовласым Па-Лису обряд.

От старости и дряхлости он умер,

Прожив на свете много-много лет.

И если я умру глубоким старцем,

Свершат обряд печальный надо мной:

Как Па-Лису, меня тогда оплачет

Искусных плакальщиц унылый хор.

— Но я их не услышу.

Не знаю, где умру я...

Я видел, как в Бадуре хоронили

Одетых в белый саван мертвецов.

И если я умру в родном Бадуре,

Схоронят у восточного холма

Саиджи труп, одетый в саван белый.

Могила зарастет густой травой.

Пройдет Адинда, край ее саронга

Травы коснется, та зашелестит.

И я ее услышу.

Саиджа дошел до Батавии. Здесь он попросил одного господина взять его в услужение, на что тот сразу согласился, так как не понимал Саиджу. В Батавии охотно берут слуг, которые не говорят по-малайски и поэтому еще не так испорчены, как другие, которые дольше общались с европейцами. Саиджа скоро научился говорить по-малайски. Однако это не помешало ему служить очень усердно, ибо все время он думал о двух буйволах, которых собирался купить, и об Адинде. Он вырос и возмужал, так как ел теперь каждый день, что в Бадуре было не всегда возможно. Все на конюшне его любили, и он не встретил бы отказа, если бы посватался к дочери кучера. Сам хозяин так ценил Саиджу, что вскоре сделал его домашним слугой. Ему увеличили жалованье и, сверх того, делали подарки, так как были им очень довольны. Мефроу читала роман Сю, появившийся незадолго перед тем и вызвавший столько толков, и каждый раз, когда видела Саиджу, вспоминала принца Джальму, а молодые барышни стали лучше понимать, почему яванский живописец Раден Сале пользовался в Париже таким успехом.

Все были удивлены неблагодарностью Саиджи, когда он после трех лет службы попросил отпустить его и выдать ему свидетельство о хорошем поведении. Но нельзя было отказать в его просьбе, и Саиджа с радостным сердцем тронулся в обратный путь.

Он миновал Писинг, где некогда жил Хавелаар. Но этого Саиджа не знал; а если бы и знал — другое занимало его мысли. Он пересчитывал сокровища, которые нес домой. В бамбуковом свертке лежал его паспорт и свидетельство о хорошем поведении. Что-то тяжелое, в футляре, висевшем на кожаном ремне, ударяло все время о его плечо, но эти удары были ему приятны... И вполне понятно: там лежало тридцать испанских пиастров, которых хватило бы на трех буйволов! Что-то скажет Адинда! И это было еще не все. За спиной у него висели посеребренные ножны криса, а сам крис был заткнут за пояс. Рукоятка его была выточена из камунингового дерева, и Саиджа тщательно обернул ее в шелк. У него были и другие сокровища. В складках кахина[148], облегавшего его бедра, он прятал пояс из серебряных чешуек с золотой пряжкой. Правда, пояс был короток, но ведь она так стройна — Адинда! А на шее, на шнурке, на его баджу, висел шелковый мешочек с засохшей веточкой мелатти.

Удивительно ли, что он задержался в Тангеранге лишь столько времени, сколько нужно было, чтобы посетить друга своего отца, — того, который умел делать красивые соломенные шляпы? Удивительно ли, что, встречая по дороге девушек, он едва отвечал на их вопросы: «Откуда? Куда?» — как принято приветствовать друг друга в этих местах? Удивительно ли, что Серанг не показался ему на этот раз столь красивым, так как теперь он знал Батавию? Когда мимо на лошади проезжал резидент, он не прятался уже в кустарнике, как делал это три года назад, — он видел более важную особу, чем резидент, — живущего в Бёйтензорге деда Сусухунана в Соло. Удивительно ли, что Саиджа не очень внимательно слушал рассказы своих случайных попутчиков о новостях в Бантанг-Кидуле? Он едва слышал, как они говорили, что после многих бесплодных усилий разведение кофе там совсем приостановилось, что старшина района Паранг-Куджанг за открытый грабеж присужден к четырнадцатидневному аресту в доме своего тестя, что главный город перенесен в Рангкас-Бетунг, что прибыл новый ассистент-резидент, так как предыдущий умер несколько месяцев назад; как новый чиновник говорил на первом собрании себа; как с некоторых пор не наказывают жалобщиков и как в народе надеются, что все украденное будет возвращено или возмещено.

Нет, перед Саиджей стояли иные, более прекрасные картины. В облаках он искал кетапановое дерево, ибо он находился еще слишком далеко от Бадура, чтобы искать его там. Он протягивал в пустое пространство руки, словно собирался уже обнять ту, которая будет ожидать его под деревом. Он рисовал себе лицо Адинды, ее голову, ее плечи. Он видел тяжелый узел ее волос, блестящий, черный, запутавшийся в собственной петле и свисающий на затылок. Он видел ее огромные глаза, светящиеся темным блеском; сердито раздувающиеся ноздри, когда он — неужели это было возможно? — ее сердил, и уголки ее губ, в которых пряталась улыбка. Он видел ее распустившуюся как цветок грудь. Видел, как самотканый саронг плотно облегает ее бедра и, следуя изгибу ноги, красивой складкой спадает по коленям к маленьким стопам.

Нет, он мало слышал из того, что ему говорили. Ему чудились иные звуки. Он слышал, как Адинда говорит: «Привет тебе, Саиджа! Я думала о тебе, когда пряла, и когда ткала, и когда молотила рис в ступе, на которой высечены моей рукой трижды двенадцать нарезок. И вот я жду тебя под кетапаном, в первый день после новой луны. Привет тебе, Саиджа! Я хочу быть твоей женой». Вот какова была музыка, звеневшая в его ушах и мешавшая ему слышать новости, что рассказывали по дороге.

Наконец он увидел кетапан. Вернее, он увидел темное пятно, которое заслонило ему даже звезды. Ведь это было то место в лесу джати, где он должен встретиться с Адиндой на следующий день после восхода солнца. Он шарил в темноте и ощупывал стволы. Вскоре он нащупал знакомую неровность на южной стороне одного из деревьев и вложил палец в расщелину, которую некогда Си-Пате вырубил своим топором, чтобы заговорить понтианака[149], наславшего на его мать как раз перед рождением его брата сильную зубную боль.

Да, то было место, где он впервые взглянул на Адинду иначе, чем на ее товарок по играм, потому что здесь она впервые отказалась от участия в игре, в которую только что играла со всеми детьми — мальчиками и девочками. Здесь она дала ему цветок мелатти.

Он сел у подножия дерева и стал смотреть на звезды. Когда одна из них упала, он понял это как приветствие своему возвращению в Бадур. И он думал: спит ли теперь Адинда? Тщательно ли она делала нарезки на ступке? Он был бы огорчен, если бы она пропустила одну луну, будто ей недостаточно... тридцати шести! Вышила ли она красивые саронги и сленданги? И он спрашивал себя: кто-то живет теперь в доме его отца? Он вспоминал свое детство и свою мать; вспоминал, как буйвол спас его от тигра, и думал: что сталось бы с Адиндой, если бы буйвол был ему менее предан?