Стремясь оградить себя от подобной опасности, я и пишу вам настоящее письмо. Я испытываю к вам глубокое уважение, но я знаю то умонастроение, которое можно было бы назвать «умонастроением ост-индских чиновников». Я же этим умонастроением не заражен.
Ваше указание на то, что это дело лучше было бы предварительно обсудить частным образом, заставляет меня опасаться предстоящей «беседы». То, что я написал во вчерашнем письме, — правда; но все это может показаться неправдой, если мое обвинение и мои подозрения станут известны прежде, чем регент будет отсюда удален.
Я не могу скрыть от вас, что даже ваш неожиданный приезд в связи с посланным мною вам вчера спешным письмом заставляет меня опасаться, что виновный, не обращавший раньше никакого внимания на мои увещания, теперь раньше времени спохватится и попытается, насколько возможно, замести следы.
Я имею честь еще раз почтительно обратить ваше внимание на мое вчерашнее письмо и позволю себе при этом указать на то, что в нем содержалось также и предложение удалить регента еще до начала следствия и обезвредить его приверженцев. Вместе с тем я заявляю, что смогу считать себя ответственным за свои утверждения лишь в том случае, если вы соблаговолите согласиться с моим предложением касательно способа производства следствия, то есть чтобы оно велось беспристрастно, открыто и — главное — свободно.
Эта свобода немыслима, пока регент не удален, и в удалении его нет, по моему скромному мнению, ничего опасного. Ему можно сказать, что я его обвиняю и что это я подвергаюсь опасности, а не он, если он невиновен. Ибо я сам считаю, что должен быть уволен со службы, если окажется, что я поступил легкомысленно или хотя бы только слишком поспешно.
Поспешно! После стольких лет злоупотреблений! Поспешно! Как будто честный человек может спать, жить и наслаждаться радостями жизни, в то время как те, о чьем благополучии он призван заботиться, те, кто являются его ближними в высшем смысле этого слова, подвергаются насилию и угнетению!
Правда, я здесь недавно. Но я надеюсь, что когда-нибудь вопрос поставят так: что было сделано и хорошо ли это было сделано, а о том, сколько для этого потребовалось времени, не будет уже и речи. Для меня же слишком долог каждый час, ознаменованный грабежом и угнетением, и тяжка для меня даже секунда, несущая горе и нищету из-за моей небрежности, моего стремления все «улаживать».
Я раскаиваюсь в каждом дне, протекшем до моего официального рапорта, и прошу прощения за свою медлительность.
Я беру на себя смелость просить вас, чтобы вы дали мне возможность подробно обосновать мое вчерашнее письмо и предотвратить неудачу моих усилий освободить Лебакский округ от червей, которые издавна подтачивают его благосостояние.
Вот почему я снова позволяю себе просить вас одобрить мои действия и удалить отсюда, без прямого или косвенного предупреждения, регента Лебака и после этого начать расследование того, о чем я сообщил во вчерашнем письме за № 88.
Ассистент-резидент Лебака
Макс Хавелаар».
Эта просьба — не брать под защиту виновных — застала резидента в пути. Через час после своего прибытия в Рангкас-Бетунг он посетил регента и задал ему следующие два вопроса: «Может ли он показать что-либо против ассистент-резидента?» и «Нуждается ли он, адипатти, в деньгах?»
На первый вопрос регент ответил: «Нет, могу поклясться!» На второй вопрос он ответил утвердительно, после чего резидент вынул из жилетного кармана несколько банкнотов, взятых им с собой специально для этой цели, и вручил их регенту.
Само собою разумеется, что Хавелаар даже не подозревал об этом. Вскоре мы узнаем, каким образом ему стало известно о постыдном поведении резидента.
Когда резидент Слеймеринг приехал к Хавелаару, он был бледнее, чем обычно, и произносимые им слова отстояли друг от друга еще дальше, чем всегда. И в самом деле, каково было человеку, столь известному своей способностью все «улаживать» и своими ежегодными отчетами о спокойствии, ни с того ни с сего получить письма, в которых и намека не было ни на «оптимизм», ни на искусственное откладывание вопроса в долгий ящик, ни на страх перед недовольством правительства неблагоприятными известиями.
Резидент Бантама был испуган; и, да простят мне грубость этого сравнения ввиду его уместности, он стал похож на уличного мальчишку, который жалуется на несправедливость — потому что его избили, прежде чем выругать, как он к тому привык.
Резидент начал с того, что спросил Фербрюгге, почему тот не попытался удержать Хавелаара от его жалобы. Бедный Фербрюгге ничего не знал о письмах, но резидент ему не поверил. Слеймеринг в самом деле не мог понять, как Хавелаар осмелился один, на свою личную ответственность, без тщательного предварительного обсуждения, приступить к выполнению своего долга. Это было неслыханно. Но когда Фербрюгге стал утверждать, что он не знает содержания писем Хавелаара, резиденту ничего не оставалось, как прочесть ему вслух оба письма.
Трудно описать, что испытал Фербрюгге, слушая эти письма. Он был честный человек и, несомненно, не отрекся бы от своих слов, если бы Хавелаар сослался на него. Но и помимо того, в своих письменных отчетах ему не всегда удавалось скрыть правду, даже если это и грозило ему опасностью. Что будет, если Хавелаар этим воспользуется?
По прочтении писем резидент заявил, что он был бы доволен, если бы Хавелаар взял их обратно, так чтобы они могли считаться не написанными, от чего Хавелаар вежливо, но твердо отказался.
После тщетных попыток переубедить Хавелаара резидент сказал, что ему ничего не остается, как заняться расследованием обоснованности выставленных обвинений, и что он должен поэтому просить Хавелаара вызвать свидетелей, которые эти обвинения могли бы подтвердить.
Бедные люди, вы, кто до крови ранил себя о колючие кусты оврага, как испуганно забились бы ваши сердца, если бы вы могли услышать эти слова!
Бедный Фербрюгге — главный свидетель, свидетель по долгу службы и в силу присяги, свидетель, который дал уже письменные показания, лежавшие тут же, на столе перед Хавелааром!
Хавелаар ответил:
— Резидент, я ассистент-резидент Лебака; я обещал защищать население от угнетения и насилия; я обвиняю регента и его зятя в Паранг-Куджанге; я докажу правильность моего обвинения, как только мне предоставят к тому возможность, о которой я просил в моих письмах; я виновен в клевете, если обвинение окажется ложным!
Как свободно вздохнул Фербрюгге! И какими странными показались резиденту слова Хавелаара!
Беседа тянулась долго. Господин Слеймеринг вежливо — ибо он был вежлив и хорошо воспитан — убеждал Хавелаара отказаться от своего пагубного намерения. Хавелаар с не меньшей вежливостью настаивал на своем. В конце концов резиденту пришлось уступить, и он пригрозил Хавелаару тем, чего Хавелаар добивался: что он себя считает вынужденным довести об этих письмах до сведения правительства.
На этом заседание закончилось. Резидент посетил адипатти, чтобы задать ему те два вопроса, о которых я говорил, и, пообедав за скудным столом Хавелаара, спешно отбыл в Серанг, ибо «у... него... так... много... спешных... дел».
На следующий день Хавелаар получил от резидента Бантама письмо, о содержании которого можно догадаться по следующему ответу Хавелаара:
«№ 93. Рангкас-Бетунг, 28 февраля 1856.
Я имел честь получить ваше срочное письмо от 26 сего месяца под номером La — 0, секретно, в котором говорится:
что у вас имеется основание отказаться от предложений, сделанных в моих письмах от 24 и 25 с. м. за №№ 88 и 91;
что вы считали необходимым, чтобы этому письму предшествовало неофициальное сообщение;
что вы не одобряете мероприятий, предложенных в обоих моих письмах;
в заключение несколько приказов.
Настоящим я имею честь лишний раз повторить то, что говорил позавчера во время устной беседы:
что я почтительно признаю законность вашего права соглашаться или не соглашаться с моими представлениями;
что полученные приказы будут в точности исполнены — хотя бы это противоречило моим существенным интересам — как если бы вы сами присутствовали при всем, что я делаю и говорю или, вернее, чего не делаю и не говорю.
Я знаю, что вы полагаетесь на мою добросовестность.
Но я беру на себя смелость самым торжественным образом протестовать против малейшей тени неодобрения касательно хотя бы одного поступка, одного слова, одной фразы, которые были мною сделаны, сказаны или написаны в связи с этим делом.
Я убежден, что выполнил свой долг как в отношении поставленных себе целей, так и в отношении способа их осуществления, — только долг и ничего, кроме долга, без малейшего отступления.
Я долго раздумывал, прежде чем стал действовать (то есть расследовать, докладывать и предлагать), и если я в чем-либо совершил хотя бы малейшую ошибку, то не поспешность тому виной.
При таких же обстоятельствах я снова, лишь несколько скорее, поступил бы во всем так же, точно так же.
И если бы даже более высокая власть, чем ваша, не одобрила чего-либо в моем поведении, не считая, быть может, только особенностей моего стиля, составляющего часть меня самого, — за его дефекты я столь же мало ответствен, как заика за недостаток своей речи, — если бы это случилось... все равно я бы свой долг выполнил.
Конечно, мне жаль, — хотя я не могу сказать, чтобы я был удивлен, — что вы судите об этом иначе; что касается меня самого, то меня не тревожило бы это расхождение, но здесь дело идет о принципах, и моя совесть требует, чтобы было выяснено, чье мнение правильно, ваше или мое.
Иначе служить, как я служу в Лебаке, я не могу. Если правительство желает, чтобы ему служили по- другому, тогда я, как честный человек, должен просить об отставке. Тогда я в возрасте тридцати шести лет должен буду вступить на новый жизненный путь; тогда я должен буду, после семнадцатилетней трудной, утомительной службы (принеся свои лучшие силы в жертву тому, что я считал своим долгом), снова обратиться к обществу за куском хлеба для жены и ребенка в обмен за свои мысли и даже, быть может, в обмен на труд с тачкой и лопатой, если с