Максим и Фёдор — страница 10 из 17

– Кулакин, батюшка, Джакоб Кулакин!

Фрау Маргрет, высморкавшись, встала и вышла из столовой, взяв у полуголого негра факел.

Под жуткую музыку поднималась она по лестнице – навстречу ей блестели желтые зубы, нож и лысина Монтахью.

– Тебе там не холодно на чердаке? – заботливо спросила фрау Маргрет, ежась от ветра, дующего вниз по черной сырой лестнице.

– Ах ты!.. – забывшись, в полный голос закричал лысый Монтахью.

Она торопливо прижала руку к его ощерившейся пасти. Он что-то торопливо шептал ей, выразительно сжимая кулаки. Она слушала его, клацая зубами и двигая челюстями, как акула. Затем фрау фон Моргенштерн прислушалась к чему-то внизу и, приподняв подол, сбежала по лестнице, громко стуча каблуками.

Внезапно сверху послышались другие шаги, и перед Монтахью предстал пожилой, лет сорока восьми, мужчина среднего роста, неброско, но со вкусом одетый в темно-синий камзол с длинными манжетами, высокие морские сапоги со спущенными изящными отворотами, черно-серый плащ, гармонирующий с камзолом. Приглушенной белизны парик венчал чело незнакомца (треугольную шляпу он учтиво держал в руке). Незнакомый джентльмен имел несколько грузное, но умное лицо, проницательные грустные глаза и решительно, но скорбно сжатый рот.

Лысый Монтахью выхватил из широкого накладного кармана револьвер и в упор выстрелил. Незнакомый джентльмен, не проронив ни слова, замертво упал и покатился по лестнице, так и не успев сделаться персонажем телефильма.

Да, сэр, да! Таковы жестокие законы реализма: в каком-нибудь поверхностном авантюрном повествовании с героем ничегошеньки смертельного до самого конца не случается. А я вынужден расстаться с этим, может быть, самым любимым и тщательно продуманным персонажем сразу!

Правильно сказано:

«Телефильм – это отражение действительности в художественных образах». Нет, даже:

«Телефильм – это прямое отражение окружающей нас действительности в высокохудожественных образах».

И даже гораздо круче.

Часть вторая

Вера в Индии языческая. Индейцы веруют в солнце, месяц, звезды, в коров, в болванов и во всякую гадину.

Российского унтер-офицера Ефремова, ныне коллежского асессора, странствования и приключения

До них наконец дошло, что их путешествие опаснее, чем они воображали, и даже если они преодолеют все трудности, в конце пути их ждет дракон.

Д. Р. Р. Толкин

– Что это, Бэрримор?

– Это даб, с-с-сэр…

Б. Гребенщиков[4]

Глава перваяЭто даб, с-с-сэр…

Я, как вы успели заметить, люблю, чтобы страницы моих книг были до отказа заполнены событиями, и за ваши деньги выдаю их вам не скупясь.

У. Теккерей

Тут ударил страшный мороз. Газеты с вполне идиотским энтузиазмом информировали, что «январь разгулялся!». «Вот так морозец! – радостно сообщал синоптик. – Давно европейская часть СССР не видела такого морозца!»

Видимо, воодушевление объяснялось тем, что надеялись на рекорд – на самую холодную зиму за столько-то лет. И рекорды местами случались. «Самая низкая температура, абсолютный минимум для данных мест, зафиксирована сегодня в Курске, Орле, Воронеже», – говорил по всем трем программам синоптик, надменный от сознания значительности своей профессии.

Люди ошалели от холода, особенно выигрышного потому, что транспорт наполовину встал и до работы нужно было добираться часами. Чтобы население не грелось от электрических печей и нагревателей, электричество в нерабочие часы отключали.

Валера Марус, как и весь рабочий люд, восстанавливал свою рабочую силу во тьме и в холоде, не жрамши, пробавляясь пятиминутными ошметками телепередач и недодержанной из-за холода брагой.

Он лежал на раскладушке, одетый в пальто, но без ботинок, накрывшись одеялом. Одеяло было сплошь покрыто розовыми пятнами браги, которую Валера делал из томатной пасты. Трудно пить из трехлитровой банки ледяную жидкость лежа, дрожа от холода, при свете новогодней свечки!

Иногда в комнате вспыхивал свет, всхрапывал холодильник и, как внезапный взрыв хорошей, настоящей жизни, оживали звуки и образы чудо-машины – телевизора:


…Проезжая мимо домиков, Джакоб Кулакин тихонько приподнял занавеску и выглянул из кеба. Мрамалад стоял у калитки, подпирая забор. Это было знаком того, что пока все обстоит благополучно.


Титр: МРАМАЛАД, АРАП, ДРУГ СТЕПЕЙ И ПУСТЫНЬ.


Джакоб осторожно отворил дверцу, выскочил из кеба и опрометью перебежал улицу, не обращая внимания на свист бича и гневный крик кебмена. Сбив с ног опешившего прохожего, Кулакин перемахнул через забор.

Мрамалад внимательно оглядел улицу, подождал, пока чертыхающийся прохожий отправится восвояси, и вошел через калитку во двор.

Джакоб стоял в саду и смотрел в щель забора.

– Никого? – задыхаясь, спросил он у Мрамалада.

Арап, друг степей и пустынь, могучей рукой поскреб затылок:

– Да кому ж там быть, сэр? Нет никого.

– Молчи, дурак! – громким шепотом вскрикнул Джакоб и испуганно впился глазами в щель.


Но тут свет гаснет, телевизор издает стон и последнюю брызгу света. Спокоен холодильник, который, впрочем, при такой погоде можно было бы и не включать. Из достижений цивилизации, с такими жертвами рожденной и поддерживаемой, Валере остается только первобытный, странный на вкус напиток.

И так каждый вечер из кромешной холодной мглы выныривал сияющий полнокровной жизнью кусок:


– Бедняга! Морской воздух окончательно погубит его… – тихо сказал Джакоб леди Елизабет.

Славная девушка полными слез глазами посмотрела на заходящегося в лютом, нестерпимом кашле Питера Счахла. Он кашлял в тонкий батистовый платок, смотрел в него, расправлял и дрожащей рукой махал оставшимся на берегу.

Те голосили и заламывали руки.

– Он умрет на чужбине… Его зароют где-нибудь под пальмой… – продолжал Джакоб замогильным голосом.

– Боже! Как ты умеешь быть жесток! – прокричала леди Елизабет и стремглав сбежала со шкафута.

Матросы еще быстрее завертели кабестаны, и клюзы с чавканьем заглотили якоря.

Провожающие махали руками и выкрикивали благие пожелания.

– Сэр, – обратился Кулакин к стоявшему рядом Мак-Дункелю. – Отчего я не вижу на палубе лорда Хроня? Не знаете ли вы, где он?

– А? Чтоб я был проклят – в кормовой рубке! Тысяча чертей!

– Но что он делает там?

– Ах ты… черт! Пятьсот залпов тебе в задницу! Что можно делать в кормовой рубке? Его там кормят!

Шхуна медленно отваливала от причала.

* * *

Джакоб вышел на палубу, сжимая в потном кулаке бумажку с координатами острова.

Свежий ветер ударил ему в лицо – синее море, надутые бугры парусов, нежаркое солнце, просвечивающее сквозь них.

Леди Елизабет, улыбаясь, подошла к Джакобу. Свежий морской воздух был ей явно на пользу: глаза светились, рожа масляна.

Матросы, весело перебрасываясь солеными словечками, непрерывно брасопили реи и уваливались на румб-другой.

– Какие лихие ребята! – вскричала леди Елизабет, хлопая в ладоши. – Настоящие морские волы!

– Да, – гордо сказал Джакоб. – Молодцы один к одному, как стадо баранов!

Кулакин обвел сияющим взглядом безбрежную гладь океана с торчащими там-сям буревестниками, глотнул полной грудью крепкого морского воздуха. Его душу обуревала жажда приключений. И точно: вот и они.

* * *

Сражение становилось все ожесточеннее и ожесточеннее. Глухой гул канонады изредка нарушался перезвоном корабельных склянок.

Бриг подошел на милю[5], походил там, затем подошел на пять кабельтовых[6], развернулся в мертвый курсовой угол и дал залп брандскугелями из всех боковых каронад; казалось, все кончено, но нет, пронесло.

Вдруг на палубу упала чугунная бомба, начиненная порохом. Она шипела и бешено вращалась. Все бросились врассыпную, кроме друга степей и пустынь Мрамалада, который спокойно положил бомбу на одну ладонь и другой прихлопнул.

Бомба брякнула и сломалась.

Дружный вздох облегчения вырвался из всех грудей.

* * *

Джакоб с отчаянием взглянул на барометр: он показывал двадцать восемь целых и восемьдесят две сотых.

– Отдай снасти и трави! – как бешеный закричал Кулакин. – Больше ждать нельзя! Где лорд Хронь, наконец?! Опять в кормовой рубке?!

С шлюпбалок на полубаке осторожно спустили шлюпку, но она вошла носом в волну и, растеряв все банки и полбанки, утонула.

Мокрые, как мыши, матросы работали молча.

С траверза набежала волна, перевалила через фальшборт, и Кулакина с силой хлопнуло о шкафут. Джакоб сжал зубы и, перепрыгивая через обломки такелажа, побежал в кормовую рубку.

* * *

– Ваше здоровье! – прервал Джакоба лорд Хронь, поднимая стакан.

– Его заменили, поймите наконец! Заменили!

– У нас незаменимых нет, – ответствовал лорд Храм Хронь, отправляя в рот плавленый сырок.

– Лорд, у нас считаные минуты!

Лорд Хронь не стал особенно напрягать свой ум.

– Все сказал? – мрачно спросил он.

Кулакин утер пот со лба, отчаявшись что-либо объяснить.

– Ну а теперь я тебе скажу, – продолжал лорд, медленно начиная гневаться. – Хочешь выпить – вот тебе стакан, а нет – так вот тебе бог, а вот порог! Могу я наконец хоть раз в жизни выпить спокойно!

В ярости он так сильно плюнул, что, попав в стакан, разбил его.

На палубе послышался угрожающий треск.

Кулакин, заламывая руки, выскочил и задрал голову: на фоне дымного неба ослепительно пылали трюмсели. От них занялись стаксели и крюйсели.

Джакоб, раскрыв рот, следил за пожаром, но тут его трахнуло по башке крюйс-стеньгой, он ссыпался с лестницы на полуют и больше уже ничего не помнил и ни о чем не волновался.

* * *

Матросы, как стадо баранов, с безразличным видом ждали, когда можно будет отвязывать шлюпку, в которой уже сидели Мрамалад, всклокоченный Мак-Дункель и двигающий желваками Виторган. Они молча, напряженно ждали конца переговоров. Шлюпку здорово мотало и било о борт шхуны.

– Однако вы авантюристка, фрау Маргрет! – горько сказал Джакоб.

– Станешь тут с вами авантюристкой!

Джакоб в бессильном гневе оглянулся вокруг, хотя перебинтованная голова сильно стесняла движения. Кроме прижавшейся к нему леди Елизабет, его окружали сплошь жестокие, непроницаемые лица.

– А ну вас всех в задницу! Гады! Сволочи! – вскричал Джакоб Кулакин с жестокой обидой.

– Ты нас не сволочи! – хмуро отозвался лысый Монтахью.

– Гады, гады вы все!

Монтахью посопел, не зная, что сказать, и, махнув рукой, поковылял на шкафут.

– Бог терпел и нам велел! – неожиданно брякнул лорд Хронь, покачиваясь.

– Вы отменно любезны, мой дивный гений! – с несвойственной ему иронией сказал Джакоб и, резко повернувшись, стал спускаться в шлюпку.

– Чахоточного не забудь! – крикнул со шкафута лысый Монтахью, указывая на барахтающегося в ледяной воде Питера Счахла.

Никто до сих пор не обратил внимания, что при абордаже он свалился в воду и барахтался там уже час. Бедняга был так плох, что казалось, его не стоит и вытаскивать – гуманнее тюкнуть легонько веслышком по голове.

Но жалостливый и верный друг степей и пустынь Мрамалад могучей рукой поднял беднягу за шиворот, как следует встряхнул и усадил на скамейку. Жестоко кашляющий Питер, дрожа, достал из кармана платок и уткнулся в него.

– Садись, Джакоб… – тихо, сочувственно сказал Виторган спустившемуся Кулакину.

– Кому Джакоб, а кому мистер Кулакин! – скрипя зубами, не в силах победить раздражение, вскричал Джакоб с такой силой, что Мак-Дункель испуганно вздрогнул.

Матросы наверху осклабились в дурацких ухмылках.

– И это говоришь мне ты! Ты, товарищ по несчастью!

– Тамбовский волк тебе товарищ! – заорал Кулакин и, сплюнув, стал грозить кулаком работающим на палубе матросам.

* * *

Мрамалад прыгнул в воду и втянул лодку на берег.

Они осторожно вышли на сушу и огляделись. Мрачные скалы молча громоздились над их головами. Леди Елизабет сжала губы, чтобы не расплакаться, и прижалась к Джакобу. Питер Счахл, на котором еще не вполне просохла одежда, изо всех сил кашлянул и зашарил по карманам.

Мак-Дункель свирепо оглядел его и сказал:

– Ну, черт меня совсем подери! Чтоб черт…

В этот момент от нависшей над ними скалы отделилась верхушка (вероятно, от кашля бедняги Счахла), бесшумно брякнулась на песок, прокатилась по Мак-Дункелю и с плеском остановилась в море.

Доктор бросился на помощь, подбежал к мокрому месту, оставшемуся от бедняги (в данном случае – от Мак-Дункеля), осмотрел его и вынужден был признать, что медицина тут бессильна.

Все застыли на месте от неожиданности.

– Боже! – прошептала леди Елизабет. – Не зря он был так раздражителен в последнее время! Бедный, бедный Мак-Дункель! Он чуял свою гибель!

Виторган снял шапку и молча задвигал желваками.

* * *

Негры со счастливыми лицами стучали в тамтам и непрерывно плясали.

Бандиты, выжидая, стояли за кучами скорлупы и семечек, громоздящимися вокруг убогой деревни.

Выждав, бандиты со зловещими криками бросились на веселящихся чернокожих. Те, охваченные ужасом, повалились наземь и уткнулись лицами в кожуру и скорлупу.

В несколько минут операция по захвату негров была закончена – их грубо поднимали с земли и по одному заталкивали в загон для скота.

Только там несчастные чернокожие начали понимать, что их постигла беда. Но увы, было слишком поздно.

– В путь! – вскричал лысый Монтахью, щелкая бичом. – Не будь я лысым Монтахью, если через неделю мы не выйдем к устью реки!

Джон Глэбб, широко осклабясь, щелкнул зажигалкой.

* * *

Негров грубо согнали к роднику, где им дали выпить по глотку отвратительной, тухлой воды и съесть по полплошки отвратительного жмыхового суррогата.

В кустах защелкали выстрелы – это Джон Глэбб добивал злополучных чернокожих, искусанных тиграми и осьминогами семиухами.

Монтахью, морщась, разглядывал серые, изможденные лица несчастных, оставшихся в живых, а в живых оставалось не более половины.

– Ладно, – сказал наконец Монтахью и стукнул себя стеком, – хватит и этих…

* * *

…Наконец чистые простыни! Джакоб некоторое время лежал спокойно, но затем, чертыхаясь, поднялся и на ощупь разыскал дверь в комнату леди Елизабет.

Нащупав постель, он полез под одеяло и замер, отпрянув, – простыня была совершенно мокра от слез!

Напрасно леди Елизабет отговаривалась тем, что она, мол, только высморкалась, – Кулакин понял, что его возлюбленная плакала.

– Что ты? – нетерпеливо спросил он.

Леди Елизабет обвила его шею руками, ее мокрое лицо уткнулось ему в плечо.

– Отец… как он мог?

– Ну… ладно… потом… догоним… – торопливо сказал Джакоб, поглощенный более происходящим в нем сперматогенезом, нежели несчастьем подруги.

– Отец, – рыдая, говорила леди Елизабет. – Он был такой хороший, добрый! Как он мог так поступить с нами!

За стеной, со стоном отхаркиваясь, надрывно закашлял бедняга Питер Счахл.

– Эх… мне бы твои заботы! – Джакоб раздраженно отпрянул от липкого лица подруги.

– Джакоб! – послышался в темноте коридора встревоженный голос Виторгана и шум опрокидываемых стульев. – Джакоб, где ты? Иди сюда! Что случилось? Кто это там кашляет?

Кулакин, горько усмехнувшись, провел рукой по вздрагивающим плечам возлюбленной и, встав, со всего маху налетел на несгораемый шкаф.

– Черт! – вскричал он.

– Что случилось? – испуганно прошептала леди Елизабет.

– Да ничего… Об шкаф треснулся…

* * *

…Но больше всего адская тропическая жара досаждала самому лорду Хроню. Он сидел под деревом, совершенно опухший от пива, и невразумительно лопотал.

Лысый Монтахью, подтянутый и невозмутимый, в ослепительно начищенных кожаных крагах, расхаживал по разработкам, постукивая себя стеком.

Негры ритмично поднимали в воздух блестящие на солнце мотыги и с уханьем вонзали их в землю.

Подойдя к раскидистой папайе у самой горы, Монтахью пристально вгляделся в синюю тень и визгливо крикнул:

– Нгава!

Потное, сонное лицо чернокожего высунулось на солнце.

– Нгава! Почему не работай, черная скотина?

Негр встал, пряча масленые глаза и почесываясь:

– Моя пуза гуляй, масса, нажралась вшивая пойла.

Монтахью, постукивая себя стеком, жестко сказал:

– Твоя врет, черномазый! Вас кормят отлично! Запомни, Нгава: если негр работай много-много – хорошо, я давай ему сытная жратва, сытная пойла, жри папайю до отвала… Если мала-мала – плохо, убивай черномазая скотина вымбовкой. Поняла моя?

– Да, масса Мандахуй.

* * *

…Где Хронь? Где этот несчастный хрыч? – Он под деревом сидит.

По-турецки говорит…

* * *

…Однако бедняга не успел отдышаться, как снова забахали выстрелы.

Зажав платком простреленную грудь, Питер Счахл, отчаянно кашляя, быстро побежал в гору.

* * *

Дверь раскрылась, и связанного Джакоба ввели в кубрик. Сидящий там человек поднял голову и долго вглядывался в Кулакина, злорадно ухмыляясь.

– Знаешь, кто я? – наконец сказал он.

– Нет, не имею чести, – ответил пленник.

– Я – Окаянный Джильберт.

После многозначительной паузы Окаянный Джильберт хлопнул кулаком по столу:

– Слыхал про Окаянного Джильберта?!

Джакоб спокойно молчал.

– Смекнул, с кем дело имеешь?! С Окаянным Джильбертом!

Окаянный Джильберт, видимо, высоко ценил свое прозвище.

– Сэр Окаянный Джильберт, не сочтите за труд выслушать…

– Стой! Как ты меня назвал?!!

– Сэр, вы представились мне, и я позволил себе…

– Стой!.. Запомни: здесь говорю и спрашиваю я!.. Понял? Я…

– Окаянный Джильберт… – невольно добавил несчастный пленник.

* * *

Андрей Миронов в костюме католического священника, воздев очи горе, подпрыгивает и поет:

Обрати внимание

На мои страдания!

Умерь мою страсть,

Окажи милость!

То-ло-ли-ло-ли-ло-ло!

То-ло-ли-ло-ли-ло-ло!

(Это, видимо, Валера включил не «Папуаса из Гондураса», а другой исторический телефильм – из парижской жизни.)

* * *

– …Надо спасать беднягу, а то скальп снимут! – шепотом сказал Джакоб.

Виторган поднял голову и посмотрел на него.

– Ну, чего смотришь? Встал и пошел!

– Убьют ведь…

– А что, лучше если меня убьют? Или, может, Лизабета пойдет? Иди, я прикрою.

Виторган подвигал желваками, плюнул, энергично встал и пошел.

Дойдя до середины луга, он остановился и как-то жалостно, беспомощно оглянулся на Джакоба. В эту же секунду послышался тягучий звон.

Как неловко, в затмении умирает человек, пронзенный стрелой! Она вошла в него сзади, зазубренная, геральдически отрешенная, но не убила насмерть, а непоправимо ранила.

Вся жизнь позади, человек ощущает себя лишь продолжением тягостного пения стрелы. Он, не смея упасть даже на колени, страшится дотронуться до красного клюва стрелы, слабыми руками расстегивает камзол.

Последним напряжением он удерживает равновесие, стоя посреди потного зеленого луга.

Стрела указывает на его дрожащее тело и спереди и сзади.

Виторган упал навзничь. Он почувствовал стрелой строгое подталкивание земли, и уже чуть различимый клюв ринулся в небо…


(Валере делается не по себе – как-то эта сцена выпадает из телефильма. Или во время съемок по-настоящему ухлопали Виторгана?)

* * *

– Кто это? – вскричала леди Елизабет, на скаку хватая Джакоба за руку.

Джакоб вгляделся в пыль. Там на обочине дороги неподвижно сидел человек, одетый во все белое.

– А! – сказал Джакоб. – Знаю этого. Бхалтда.

– Индеец, что ли?

– Индиец.

– Откуда здесь индийцы? Здесь индейцы живут.

– А кто их разберет. Чучмеки тут живут…

Бхалтда, приветствуя путников, прижал руки к груди и встал, наклонив замотанную в белое тряпье голову.

– Бхалтда! – закричал Джакоб, поравнявшись с индийцем. – Видел Монтахью? Говори!

– Видел, сагиб. Езжай-ка другой дорогой. Монтахью подпилил сегодня мост через Большой каньон.

– Ты сам это видел? – спросила леди Елизабет, порывисто дыша.

– Да, мэм сагиб.

– И что… здорово подпилил? – озадаченно осведомился Джакоб.

– Пеший воин не проложит по этому мосту тропу.

Джакоб удрученно взглянул в сторону удаляющейся кареты, нахмурившись, стегнул скакуна и помчался сквозь пыль. Леди Елизабет, строя индийцу глазки, помчалась за Джакобом.

– Ну, если соврал!.. – скрипя зубами, прокричал ей Кулакин. – Шкуру спущу с индуса пархатого!

– Но как же мы проедем, Джакоб?

Джакоб Кулакин хмуро молчал, напряженно вглядываясь в даль. Там уже разворачивалась грандиозная панорама Большого каньона.

Питер Счахл высунулся из окна кареты и, кашляя, восторженно указал всадникам на отвесные рыжие скалы, мерцающие в дымном мареве. Показался мост.

– Но, милый, пора сворачивать!

– Не так страшен черт, как его малюют, – процедил Джакоб.

– Джакоб!

– Ну что? Что «Джакоб»? Я уже тридцать лет Джакоб! Молчи, Лизабета!

Ветер свистел в ушах. Леди Елизабет, крича, тщилась догнать Джакоба Кулакина, бесстрашно пришпоривающего скакуна.

Карета с грохотом въехала на мост, и он тотчас развалился.

Джакоб поднял коня на дыбы перед раскрывшейся бездной. Кони, пятясь, смотрели красными косыми глазами на медленное падение обломков моста и кареты вниз, к переливающейся на солнце нитке Колорадо.

Там и сям на поверхности реки показались сверкающие розочки всплесков.

Только когда грохот затих, совершенно белая от ужаса леди Елизабет прошептала:

– О боже… Бедный Питер…

– Черт побери! – вскричал красный, как пион, Джакоб. – Индус оказался прав! Так я и думал!

– О боже… Джакоб, но почему ты решился ехать по этому мосту?

– Черт побери! Карамба! Все как-то думал, обойдется…

– О, как ты непредусмотрителен!

– Молчи, Лизабета! Не трави душу…

Путники спешились. Скакуны принялись щипать чапараль, леди Елизабет стала собирать цветы и грибы. Джакоб сел на пень и наморщил лоб.

– Итак, – сказал он, подумав, – мы остались без кареты, без бедняги Питера, что еще хуже… Впрочем, на всех карет не напасешься, а бедняга все равно долго бы не протянул. Одна ты у меня осталась, Лизабета… И черт меня побери, если я знаю, что теперь делать! – Он в ярости вскочил. – Лизабета!

Леди Елизабет грустно посмотрела на Джакоба Кулакина.

– Лизабета! Вперед!

* * *

Мрамалад остановился как вкопанный: ноги на ширине плеч, чуть согнуты, руки будто держат перед грудью стекло.

Громадная толпа индейцев, гикая, свистя и улюлюкая, опрометью бежала на него со всех сторон.

Мрамалад встречал их короткими ударами по морде. Индейцы валились с ног и начинали ползать в траве, как младенцы.

Для Мрамалада особенно удобны были набегающие на него сзади. Этих он, не оглядываясь, хватал и перебрасывал через себя вперед, сшибая заодно троих-четверых набегающих спереди. Таким образом без особенного напряжения Мрамалад действовал минут десять, никого, однако, не зашибив насмерть.

Наконец очередь дошла до самого главного индейца, такого же сильного и отважного, как Мрамалад. Индеец Мрамалада стукнул в морду, Мрамалад стукнул индейца в морду. Индеец Мрамалада три раза стукнул в морду, и Мрамалад три раза индейца.

Через десять минут вконец замордованный главный индеец предложил мир.

Но тут один самый подлый индеец со зверской мордой поднялся из травы и метко бросил в Мрамалада томагавк.

* * *

Часто останавливаясь от рыданий, Джакоб большими красными буквами написал на перекладине: «Леди Елизабет Джамбаттиста Хронь. Спи спокойно, дорогая подруга. Клянусь тебе…»

Но больше на перекладине не было места. Некоторое время Кулакин стоял молча, утирая слезы и ежась от ледяного ветра, дующего с Атлантики.

Неожиданно за его спиной послышался надрывный кашель. В страшном ужасе Джакоб оглянулся и окаменел: действительно, перед ним стоял бедняга Питер Счахл, живой и невредимый.

Джакоб протянул руку и потрогал беднягу. Тот разразился приступом жесточайшего кашля.

– А… разве ты… не упал тогда с каретой?

– Упал… – еле смог сказать Питер сквозь приступ надрывного кашля.

– Так, понятно… ну и?

– И ничего, отлежался…

* * *

Княгиня некоторое время молча ходила взад-вперед, искоса поглядывая на него.

Пламя свечей колыхалось от сквозняка и окрашивало в желтый цвет белые, сплошь покрытые инеем окна.

– Вы не похожи на русского, – задумчиво сказала княгиня.

– Вы правы, княгиня. Я папуас.

Глава втораяГлава ужасов о том, как масоны чуть не погубили кочегара

Чудеса в наше время случаются только поганые.

А. и Б. Стругацкие

Трудно, конечно, смотреть телевизор такими неравноценными кусочками, но в общем все понятно. Тем более что, когда Валера приезжал на работу, он расспрашивал о содержании пропущенных кусков телефильма своего приятеля Ивана, кочегара.

Иван парень грамотный (и, как многие кочегары, начитанный), но тоже не дослужился до пятого разряда, потому как он такой раздраженный на судьбу, что его все, где могут, затирают и втаптывают в говнище.

Иван глубоко презирал телефильм, но из злости смотрел, ничего не пропуская. Телефильм «создан», как он с невыразимой ненавистью говорит, по мотивам «Наследника из Калькутты».

Это подозревают многие телезрители, поэтому кратко расскажу о знаменитом романе Штильмарка и Василевского «Наследник из Калькутты». Книга написана тяжелым, липким языком и повествует о непрекращающейся погоне героев времен героического капитализма друг за другом – по Европе, Азии, Африке, Америке, по разным океанам и т. д. Особенный шик заключается в том, что одно из немногих мест, где герои не появляются, – это Калькутта. Цель этой нудной погони невнятна; непонятно и то, почему героев мотает то на один, то на другой конец земного шара. Изображение погони прерывается не относящимися к сюжету экскурсами в далекое прошлое.

Лейтмотивом книги является описание какого-то необитаемого острова, на который все персонажи по необъяснимой причине регулярно наведываются и околачиваются там, пока не наступит время пускаться в погоню. Насколько я помню, к концу книги все герои, даже разных национальностей, оказываются друг другу кузенами, братьями или детьми и вчистую истребляются друг другом, пограничниками, пиратами, разбойниками, алькальдами, таможенниками, работорговцами, неграми, индейцами, обитателями необитаемых островов и регулярными войсками.

Книга приятно оформлена, оценивается на рынке в 60–70 рублей и предназначена, видимо, для слабоумных. Почитатели книги говорят, что она учит мужеству и находчивости, а один книжный маклак заявил мне, что она «учит его любить жизнь»! Словом, книга является одной из лучших в этом роде, но слабо напоминает четко мотивированного и пронизанного причинно-следственными связями «Папуаса из Гондураса».

Но Иван – интеллигент, пишет авангардные стихи и поэтому люто ненавидит и валит в одну кучу и «Наследника из Калькутты», и «Папуаса из Гондураса», которые, по его определению, являются «масонскими штучками». К масонству Иван особенно нетерпим и считает это страшное явление источником всех общественных и своих личных невзгод. Валеру Маруса он в целом масоном не считал и поэтому был к нему снисходителен, разрешая целыми днями греться у себя в котельной.

Я почему про этого Ивана так подробно говорю: дело в том, что Валера рассказал ему нехитрый рецепт изготовления браги из томатной пасты, и в воскресенье, когда мороз ослаб, Иван заехал к Валере попробовать, что за брага получается.

У Валеры как раз поспела пятилитровая банка. Они сели и сразу стали пробовать. Иван некоторое время чувствовал себя неловко: уж больно оказалась обстановка убогая, он даже не ожидал.

Валера, наоборот, был приятно взволнован и оживлен, потому что надо же молодец какой – такую брагу хорошую сделал.

– Ну что, Иван, хорошая бражка?

– Да ничего, только страшная какая – красная.

– Ну и что, что красная?

– А вот осадок какой красный.

– Ну, не хочешь, так можно через марлю процедить, а я прямо с осадком пью. А забирает зато здорово. Как-то по-особенному.

– Я что-то не чувствую.

– Погоди, скоро почувствуешь. Я ее еще маленькой крепил.

– Ну не дурак ли ты, Валера? Я к нему специально еду брагу пробовать, а он туда водку влил! Водку-то лучше бы отдельно выпили!

– Нет, Иван, так гораздо лучше, и ты так делай. Я вино, брагу больше водки люблю. Водку выпил – и хлоп, все! А тут сидишь, пьешь.

– Чего ты говорил – у тебя электричества нет?

– Так сегодня потеплело, электричество больше не отключают. Жалко, сегодня как раз «Папуаса из Гондураса» не показывают – воскресенье.

– Да ну его в жопу. Я вообще его больше смотреть не буду. Такое говно телефильм! Мне один только момент понравился.

– Это про что?

– Про мушкетеров смотрел серию? Ну, история этого алмаза дурацкого?

– Нет, Иван, не видел я. В гости я ходил. Ты расскажи. Я только про Высокое Возрождение видел, а следующую не смотрел. Что там было?

– Ну и правильно, что не видел, – такая блевота, хоть плачь. Ну, про д’Артаньяна и Блеза Паскаля. Ты хоть слышал про Паскаля?

– Слышал чего-то.

– Эх, Валера, тростник ты мыслящий. Ну там, короче, д’Артаньян ради карьеры у Паскаля невесту увел, потом его шпагой проткнул и веселую песню спел. Тьфу ты! «Что за рыцарь без удачи!» Но один момент хороший, ничего не скажешь. Там кардинал спрашивает у этого мужика:

– Он один?

Тот ему:

– Нет, ваше преосвященство.

– Двое?

– Нет, ваше преосвященство.

– Трое?

– Нет, ваше преосвященство.

– Четверо?

– Нет, ваше преосвященство.

– Пятеро?

– Нет, ваше преосвященство.

– Шестеро?

– Нет, ваше преосвященство.

– Сколько же?

– Семеро, ваше преосвященство.


(Я могу объяснить, почему Ивану понравился этот диалог: он сильно напоминает собственные авангардные стихотворения Ивана. Вот парочка для образца:


ВСЕ ПРОЙДЕТ

О, как мало осталось!..

Девять,

Восемь,

Семь,

Шесть,

Пять,

Четыре,

Три,

Два,

Рубль.


ВОЗРОЖДЕНИЕ ЦЕНОЙ УТРАТЫ

Воодин.

Водва.

Вотри.

Вочетыре.

Вопять.

Вошесть.

Восемь.

Девять.

Десять.)


– Хочешь, телевизор включим? – предложил Валера.

– Да ну его в жопу!

– А чувствуешь, забирает бражка?

– Подумать только, – сказал Иван, вдруг задумавшись, – мы так давно смотрим телевидение, что уже отвыкли от нормальных, не порченных им людей…

– Да, а тебя разве не забрало?

– Это тебя на старые дрожжи забирает.

– Слушай, я как раз анекдот вспомнил.

– Только, ради бога, не похабный!

– Да нет, я как раз не похабный вспомнил. Это, значит, мужик один – пошел на улицу. Выходит, значит, идет и на руку смотрит. – (Пауза.) – Нет! Вспомнил! Мужик, значит, утром проснулся… – (Пауза.) – Да! А у него жена была. Ну вот, жена утром встает и выходит на улицу… Идет, идет. – (Пауза.) – Ну, ушла на работу, значит, совсем. А мужик утром встает, – Валера говорит таинственно, с отчаянной жестикуляцией, – смотрит в одну комнату – нет жены, смотрит в другую – нет жены, смотрит в третью – нет жены… – (Пауза.) – Смотрит в кухню – нет жены, смотрит в ванную – нет жены… – (Пауза.)

– Смотрит в туалет – нет жены, – дополнил рассказ Иван.

– Ну, пошел, идет, и раз: на руку посмотрел… Нет… – (Пауза.) – Да! Вспомнил! Ну, мужик в холодильник. Достает колбасу, сыр там, хлеб и бутылку! – (Торжественно.) – Поллитра! Водку, значит, выпил! И пошел на улицу. Идет и на руку смотрит. – (Пауза.) – Навстречу парень идет и закурить спрашивает… Нет! Во! Вспомнил! Мужик часы-то дома забыл! А навстречу парень идет! А часов-то нет! Парень спрашивает закурить и на часы смотрит и спрашивает: сколько времени? А мужик на руку посмотрел, смотрит – нет часов! А парень-то все понял и убежал. А мужик за ним, значит. – (Пауза.) – Да! И часы-то отобрал и пошел домой – уже ночь, значит, темно! Пришел домой, жена спрашивает: где часы? А мужик говорит: вот они! А жена тогда и говорит: эх ты, вот часы-то, на столе лежат.

– Ты свои масонские анекдотики брось! – хмуро заметил Иван.

– Нет, я просто забыл немного. Я еще один вспомнил.

– Нет уж, хватит! Включай свой телевизор лучше.

Валера включил свой телевизор.

– Какую программу?

– Откуда я знаю, какую программу? Включай, посмотрим.

«Дорогие товарищи! Сегодня в нашей программе вечер одноактных пьес из античной жизни по мотивам произведений Жана Расина, Освальда Шпенглера и других».

Титр:


ИППОЛИТ

По мотивам произведений Ж. Расина

На сцене сидит убеленный сединами старец, листает какие-то пергаменты. Вбегает юноша с совершенно перекошенной мордой, скрежещет зубами.

Старик (грустно и вальяжно). Ты кто, о отрок?

Юноша (с пеной у рта). Я – дикий Ипполит!

Юноша рвет на себе хламиду и убегает.

Занавес.

Иван и Валера задумчиво глядят на экран.

– Не понял! – наконец говорит Иван.

Валера поскреб затылок и вздохнул.

– Это типа юмор, что ли? – спросил Иван.

– Из античной жизни, – равнодушно пояснил Валера, не нашедший драму чем-либо необычной.

На экране телевизора новый титр:

ЗАКАТ ЕВРОПЫ

По мотивам произведений О. Шпенглера

На сцене две колонны, два фикуса, две двери. Из одной двери, в ванную, опрометью, босой и вообще только кое-как изящно задрапированный, выбегает Архимед.

Архимед (свежо, молодо, как типичный представитель начала цивилизации, очень вдохновенно). Эврика!

Из другой двери выходит Андрей Филиппов, грязный, постаревший, хоть и моложе Архимеда лет на двадцать, сгорбившись, в обтруханных штанах, с сеткой пустых бутылок – видно, шел сдавать, да заплутал.

Андрей Филиппов (с мудрой горечью представителя заката цивилизации). Хуеврика!

Все происходит мгновенно, вся драма занимает пять секунд, то есть лучше описать так:

Архимед. Эврика!

Андрей Филиппов. Хуеврика!

Занавес.

Иван вскочил как ошпаренный:

– Ты слышал?

– Чего?

Иван подумал и дико рассмеялся:

– Ты знаешь, мне как показалось, он сказал?

– Как?

– «Хуеврика!»

– Дык он так и сказал, – спокойно ответил Валера.

– Ты что, чокнулся, что ли?

– А теперь часто по телевизору такое показывают, Иван. Перестройка.

– Какое «такое»?

– Вот на днях семиухов показывали.

– Кого?

– В Африке зверь такой – осьминогий семиух.

– Да ты совсем очумел от своей браги! Окончательно с резьбы свинтился! Давай переключай, хватит нам эту мудотень масонскую смотреть!

Валера переключил телевизор на другую программу и стал разливать брагу.


АЛЕКСАНДР ЖЕГУЛЕВ

Так было и с Сашей Погодиным, юношей красивым и чистым; избрала его жизнь на утоление страстей и мук своих… Печальный и нежный, любимый всеми, был испит он до дна души своей… И был он похоронен со злодеями и убийцами.

Л. Андреев

…Но когда стало темно, Саше стало совсем невмоготу смотреть на далекое зарево городских огней.

Глаза его слезились от фар редко проезжавших машин и еще оттого, что прошло только несколько часов, как он поцеловал – может, в последний раз! – юную жену и чистого, безмятежного младенца…

«Нет, – в который раз он до крови стискивал зубы, – так надо!»

«А зачем?» – снова обволакивала его паутина неуверенности, неоднозначности и, главное, сильной поганости избранной им судьбы.

«А почему?» – снова поднимал он прекрасное лицо к небу, и звезды мерцали ему: доля такая.

«Какая доля? Бедовая доля?»

«Нет, просто: доля такая».

Машины уже совсем перестали проезжать. Саша выбрался из канавы на шоссе и, теребя потными руками перочинный нож, двинулся во тьму.

Со стороны города послышалось ритмичное повизгивание и замерцал огонек: приближался почтальон на велосипеде. Это была удача.

– Стой, почтальон, – изнемогающим голосом сказал Саша, доживая последние секунды до перелома. – Остановись, пора…

Александр почувствовал, что нож, руки и язык отказывают ему.

– Чего? – отозвался ошалелый почтальон, ставя ногу с педали на землю.

В тот же миг Саша выпростал из-под пиджака руку с ножом и несколько раз как мог глубоко ударил его. Почтальон побарахтался в своем велосипеде и с грохотом свалился на асфальт.

«Кровушка невинная пролилась…» – с горечью подумал Саша, сволакивая бездыханное тело под откос.

(Иван недоуменно взглянул на Валеру Маруса, но тот спокойно созерцал демонстрируемое.)

Письма, найденные у почтальона в сумке, Александр какие изорвал и разбросал по шоссе, а какие втоптал каблуками в землю. Завернувшись в ворох реквизированных газет, Саша долго шумно шелестел, как еж, и ворочался в сырых кустах, не в силах заснуть.

«Ну вот и началось… – думал он и дрожал. – Тварь ли дрожащая, или…»

* * *

Дело пошло быстро и хорошо. К Саше примкнули многие: видно, время назрело – его отряд рос как снежный ком, не по дням, а по часам. После удачного налета на пост ГАИ достали оружие, боеприпасы, что позволило значительно расширить объем боевых операций: не пренебрегали и мелочами.

И народ любил Сашу, любил и понимал. Понимал и тогда, когда отряд взрывал водонапорные башни и рушил мосты, и тогда, когда Александр, плача от жалости, расстрелял десяток баб, собирающих на поле картошку.

«Землю собой украсил, как цветами», – говорили об Александре по деревням. Носили ему молоко, творог – все знали, что, взяв с боем сельпо, Саша не реквизировал пищевые продукты, а без жалости сжигал; если кого заставал на экспроприации – расстреливал лично. И дисциплина была в отряде жесткая – никаких разговорчиков, песен. Бойцы, сжав зубы, вытерпели даже объявленный Александром сухой закон. Все подчинено одной цели, одной программе:

1. Убей.

2. Лучше всего неповинного.

3. Мучайся потом.

4. Земля содрогнется.

5. Совесть народная проснется.

6. Еще неизвестно, но что-то будет.

И девиз был в отряде прост: сегодня ты живой, а завтра тебя нету.

Троих самых отчаянных бойцов – Сеню Грибного Колотырника, Пантюху Мокрого и Томилина – Саша назначил взводными и доверил совершать самостоятельные рейды по области.

Сеня Грибной Колотырник, жестоко страдающий без спиртного хронический алкоголик, делал все, чтобы оправдать высокое доверие. По призванию Сеня был народным мстителем экстра-класса – такого класса, что затряслись бы от него в ужасе Тарас Бульба и Малахия Уолд, и шарахнулись бы куда глаза глядят, и спрятали голову под мышку. Такого калибра был Сеня мститель, что всему человечеству мог, не сморгнув, плюнуть в рожу; положить (как Мрамалад бомбу) земной шар на одну ладонь и другой прихлопнуть.

Грибным Колотырником ласково называли его бойцы за то, что он часто срывал дурное от воздержания настроение на грибниках. Порыщет, порыщет по лесу и наткнется на грибника.

– Ну-ка, ну-ка, подойди сюда, грибничок!

– А что вам, собственно, нужно, товарищ?

– Ты не ершись, а отвечай: собирал грибы?

– Да, собирал.

– А ты их сеял, сажал?

– Позвольте пройти, товарищ!

– Вот то-то, грибничок: собираешь то, что не сажал, и жнешь то, что не сеял. И потому не позволю я тебе никуда больше пройти.

И застучит грибнику Сеня морду до смерти. Сегодня ты живой, а завтра тебя нету.


– Слушай, это что же такое показывают? – с тревогой спросил Иван у Валеры.

– Как чего? Про партизан. А может, про революцию.

– Какие партизаны, балда? Ты видел, как они «жигуленки» взрывают, «икарусы»?

– Да что ты, Иван, обычный фильм про войну. А может, про партизан.

– Ну, дурак ты, Валера, совсем у тебя чердак съехал от браги! Не могут такого показывать, понял? Не могут! Может, правда, научная фантастика? Да нет, не похоже…

Валера равнодушно смотрел на экран. Иван вскочил и в тревоге заходил по комнате, не отрывая глаз от телевизора.


Пантюха Мокрый уже третий час лежал в лопухах и вел наблюдение за большим селом Косицким. Иногда он вскидывал руку, будто желая ударить рой синих жирных мух, летающих вокруг, ползающих по траве, по лопухам, по потному лицу Пантюхи. Солнце перевалило за полдень, жара усиливалась. Пантюха утирал налипшую на лицо травяную труху и мошек, зорко вглядываясь в малоподвижное от зноя село.

Прямо перед глазами Пантюхи желтые одуванчики на фоне черной тени сарая гордо клонились в теплоте, как прекрасные женщины Вермеера; дальше несколько баб пололи серое болотище. В самом селе электрик влезал то на один, то на другой столб и трогал электричество.

Пантюха несколько раз поднимал было обрез, чтобы снять электрика со столба, но обрез был враль – с трех выстрелов только одного и забирал, а обнаруживать себя раньше времени и даром Пантюха не хотел.

Оцепенение нашло на них, веки смыкались. Незаметно из отвратительного звона мух выделился разноголосый, рокочущий рев. Пантюха вздрогнул, приподнялся из лопухов и взглянул на залитую солнцем дорогу: из леса к селу ползла разноцветная лента какой-то толпы.

Это была банда некогда известного художника, а ныне бандита Витьки Тихомирова.

Дюжие, вполпьяна для куражу молодцы сшибали шашками репейник, гарцуя на лоснящихся конях, в дрожащем от зноя воздухе колыхались знамена и хоругви кисти Витьки Тихомирова, изображающие самого Витьку Тихомирова, насупленного Нестора Махно, Бакунина, князя Кропоткина с топором в руке, Че Гевару, Джека-потрошителя, Бонни и Клайда и многих других, – только Саши Жегулева не было на этих хоругвях, о чем уже и раньше знал Пантюха.

Бойцы у Витьки были самых разных мастей – больше всего, конечно, было румяных, усатых, с пьяными красными рожами, поющих «Ударили Сеню кастетом», но была, например, группа молодчиков в черных рубашках, горланящих «Джовенеззу» (а кое-кто из них осторожно мычал «Хорста Весселя»), поодаль ехали с усталыми грустными лицами ребята в конфедератках, поющие «Красные маки под Монте-Кассино». С ненавистью глядели они на чернорубашечников, а на них самих свирепо поглядывали самоварные рожи бандитов с самодельными Георгиевскими крестами.

Не было у Витьки в отряде только толстовцев, ментов не было, шпионов всяких; но особенно Витька не любил буддистов. Три раза брал Тихомир приступом город Нирваново-Вознесенск, гнездо и рассадник буддистской заразы, и вырезал всех буддистов вчистую. И три раза город отстраивался, наезжали на ласковых баб-ткачих мужики (буддисты, как утверждал Витька), и снова вел Тихомиров свой отряд раскурочивать Нирваново-Вознесенск, третий раз за одно лето.

За бойцами ехала пропасть накрашенного бабья на телегах и десятки подвод обоза – с семенным зерном, бочковой свининой, ящиками с самогоном, шампанским и водкою «Золотое кольцо», штуками тканей и югославских обоев, запчастями автомобилей, мебелью, посудой, стереоаппаратурой.

Особо держалась подвода менее ширпотребных товаров – предметов обихода лично Тихомирова: краски, гипсовые статуи, портрет батьки Махно на велосипеде, реквизированная в краеведческом музее картина «а-ля рюс» американского, видимо, художника Э. Кэбпэкоба (подписанная латинскими буквами: «А. Саврасов»).

Банда подъехала к селу. Витька махнул рукой – отдельные голоса замолкли, и после нескольких секунд молчания гнусный голос запевалы заныл где-то посреди колонны:

Нинка, как картинка,

С фраером гребет.

Дай мне, кенарь, финку,

Я пойду вперед,

Поинтересуюся,

А што это за кент…

И сытые, распираемые удалью бандиты брызнули, как гнилой апельсин, не дожидаясь конца куплета, припев (впрочем, из совсем другой песни):

А водки съем бутылочку,

Взгромоздюсь на милочку,

А потом в парилочку,

Т-т-ттваю мать!

Банда въехала в село. Девки высыпали на площадь перед почтой и, раззявя рты, любовались на сытые морды бойцов. Какой-то старик на костылях притащил каравай хлеба с полотенцем и, утирая слезы, подал Тихомирову.

И Пантюхе Мокрому так обидно было глядеть на эту зажиточную вольницу, что он вскочил и, не отряхнувшись, побежал через огороды в село. Он выбежал на площадь, матерясь, растолкал баб и вплотную подошел к Тихомирову.

– Харю разворочу! – задыхаясь, крикнул он.

Все смолкло. Старик с караваем перестал плакать и попятился за баб.

Витька важно поправил папаху и, кашлянув, разгладил усы.

– Утрись ты своими папахами! – крикнул Пантюха. – Банты еще анархистские нацепи, бандит!

Витька Тихомиров отклонил голову назад и поднял одну бровь гораздо выше другой. Тотчас к нему, спешившись, подбежал бледный, гнилой юноша в ленноновских очках.

– Пантюха Мокрый, из жегулевских, – шепнул юноша Витьке.

Витька кашлянул, поправил пулеметные ленты на груди и важно, как ласковый барин холопу, сказал:

– Что же ты меня ругаешь, дружок? Чем же я хуже твоего Сашки?

Пантюха заскрипел зубами и сжал кулаки:

– Сашка светлый, свету дите! Сашка – положительное имя стало, мы с ним совесть народную упромыслим. А ты за нами вылез, как вошь на гребень! Ишь, «чем я хуже»! Ты бандит и вор, вон ряху-то наел на грабленых сельпо, а мы в отряде по три дня не жрамши!

– Как же нам не экспроприировать? – вмешался в разговор бледный юноша-анархист. – Ведь мы так же, как и Жегулев, выступаем с прикладной инициативой ультрапарадоксальной фазы тотального отказа!

Девки в толпе прыснули смехом.

– А?! «Астрал-ментал», с-сука! – с лютой злостью сказал Пантюха, глядя на анархиста. – Эх, вот на кого патрон бы стратить! Слыхал я про тебя, гнида, да руки не доходили.

– Скажите, Пантелей, у вас есть определенная политическая программа? – спросил юноша, ко многому привычный.

– Сколько ни есть, вся наша!

– Но вы могли бы сформулировать?

– Коли я кому сформулирую, дык он не встанет, а программа наша проста: сегодня ты живой, а завтра тебя нету. Ты, дурак, думаешь, мы крамольничаем? – продолжал Пантюха, обращаясь к Витьке. – Мы не крамольничаем, мы горюшко народное невосплакучее слезами омываем, для народа радеем! А ты уркаган, тебя в тюрьму надоть! Водку пьешь! – с обидой вскричал Пантюха напоследок.

Все промолчали.

– Уймись ты, дурачина, сейчас тебе Витька «встань, хряк» устроит! – крикнула из толпы какая-то баба в мухояровой душегрейке.

Пантюха, усмехнувшись, сплюнул, и даже не сплюнул, а как-то особенно презрительно уронил слюну с языка.

Все снова, восторгнувшись, помолчали.

– Сашка-то твой, небось, побольше моего народу перекокошил! – произнес Витька, подумав.

– Саша наш кокнет одного, дык потом час мучится. Десять кокнет – десять часов мучится, плачет! А ты… шпионов все ловишь! В Ожогином Волочке и было-то сорок дворов, а ты там сто шпионов настрелял! Хоть Машка, из сельпо продавщица, – какая она тебе шпионка, если и по выходным нам косорыловку давала?

Все враз затаили дыхание. Витька, чуть улыбаясь, туманно смотрел на Пантюху. Кровушкой запахло на солнечной площади села. Явная обидка вышла атаману: ведь дело в том, что женщин-то Витька принципиально никогда не кокал – жалел; убогих жалел, и фригидных, и тех, которые совсем не давали, все равно жалел. Тетю Машу из сельпо покрошили двое подгулявших чернорубашечников, за что Витька их потом самолично шлепнул, а с ними заодно еще пяток АКовцев; ведь скор был Тихомиров в таких случаях, и девиз его был еще проще, чем у Саши: сначала действуй, а потом разберись.

Пантюха мигом сообразил все это, когда ласковая рука Витькиного ординарца Пароконного вынула у него из-под пиджака обрез, а другая рука нежно взялась за плечо. Пантюха понял, что сегодня он живой, а завтра его не будет.

Бабы заранее заголосили, ведь всех Сашкиных бойцов жалели, а Пантюху любили как родного.

Витька поднял руку, переждал, когда все замолкнут, негромко осведомился:

– Буддист?

Бабы снова заголосили, услышав такой жуткий вопрос. Однако ошибка была слишком очевидна – на буддиста Пантюха явно не тянул.

– Шпион, толстовец, мент, Дэвид Боуи? – выдал Тихомиров сразу обойму предположений, от каждого из которых разило могилой.

– На толстовца похож… – услужливо закивал гнойный анархист, зная, что одного из роковых определений Пантюхе не миновать.

– Ну а раз толстовец, так и рубай его, хлопчики! – не повышая голоса, бросил Витька Тихомиров через плечо и тронул коня.

Заулюлюкали, засвистели, блеснули в пыльном воздухе веселые шашки, глянцевитые лошадиные крупы, и жирные загривки бойцов заслонили от стонущих баб хрипло матерящегося Пантюху Мокрого.

Да, сегодня ты живой – а завтра тебя нету.

* * *

Одновременно с Пантюхой Мокрым не стало и Сени Грибного Колотырника. Причем обидно, нелепо: Сеня, не в силах обойтись без алкоголя, стал помногу есть ядовитые грибы и вскоре, так и не придя в сознание, умер.

Узнав о гибели Пантюхи, Саша весь отряд бросил в жестокий бой с Витькой Тихомировым и почти победил разжиревших на краденом сале бандитов (которых теперь в народе прямо уже и считали за бандитов), но пешим жегулевцам не взять было Витьку в кольцо, и он ушел зализывать раны под Новгород. Но и Саша недосчитался многих лучших бойцов. А некоторые предали народное дело и ушли за Тихомировым, к его бабам и дармовой выпивке.

Мало осталось верных, но железным строем сплотились они.

Близилась осень; Саша понимал, что зиму в лесу перекантоваться не удастся. Придется возвращаться в город, к семье, к постылой работе в конторе, и поэтому отряд торопливо боролся день и ночь: вчистую вырезали геологическую партию и зарыли скважины, которые геологи успели пробурить, взорвали все рейсовые автобусы в области, пустили под откос десяток поездов дальнего следования. Удалось даже сбить несколько низколетящих самолетов, кукурузников, опыляющих поля.

Однажды зябкой сентябрьской ночью Саша и Томилин бесшумно сняли сторожа детсадовской дачи, тихо подперли двери колышком и принялись осторожно забивать окна. Саша придерживал доску, а Томилин обернутым в вату молотком прихватывал ее гвоздочком.

Только к утру, когда небо посветлело, были заколочены все окна большого деревянного строения.

Томилин приник к щели и долго слушал: все было тихо, все спали.

– Давай, Сашок, – шепнул он и стал отвинчивать крышку канистры с керосином.

Саша взял в руки канистру, чуть наклонил ее, но вдруг задумался и с тоской поглядел на небо. Слезы замерцали в его глазах под светом тускнеющих на небосводе звезд. Он сел на крыльцо и крепко сжал голову руками. Томилин осторожно, бережно положил ему руку на плечо:

– Тяжело тебе, Саша?

Саша, не отвечая, сглотнул слезы и кивнул.

– Тяжело, Саша, ох, тяжело… – с глубоким вздохом сказал Томилин. – И мне тяжело. А кому сейчас легко-то? Подлецу одному легко! Ничего, Сашок, все упромыслим… Без изъяну поворот не сделаешь такой крутой и гораздый в совести людей! Наше время – это молотьба чего-то такого… мути какой-то. Должен ведь кто-то ее перелопатить!

Саша сдавленно застонал.

– Саша, Сашок, – зарыдал Томилин, – тебе бы у грамоты сидеть, умильный ты да светлый!

Голос Томилина зазвенел – и сколько же неисплаканной силушки народной было в нем!

– Да, Томилин, да… ох, тошно мне! – задушевно сказал Александр, рванул воротник. – Но зачем, зачем, Томилин?

– Зачем? – вскричал Томилин. – Зачем? А затем, что упадет кровушка в мать сыру землицу и вырастут цветы совести народной! Саша, Сашок! Ты знаешь… кто? Ты, говорю, знаешь для меня кто? Ты для меня все горюшко, болюшко и силушка людская, вот кто! Саша, не молчи! Хочешь, землю есть буду?!

И Томилин, припав к мокрой от росы земле, стал хватать дрожащими губами землю.

Александр задумчиво ухватил тонкими пальцами комок затоптанной черной земли и поглядел на нее заплаканными глазами.

– Вот она… землица… – дрогнувшим голосом сказал он.

Томилин, шмыгая носом и всхлипывая, взял в руки канистру с керосином и…


Иван, выйдя из оцепенения, дернулся и прохрипел:

– Переключай…

Валера удивленно посмотрел на него:

– Тебе что, не нравится? Зашибанское кино.

– Переключай быстро… – не двигаясь, мучительно скривился Иван.

Минуты две по экрану ползет секундная стрелка. Иван подавленно смотрит, не шевелясь. Затем на экране появляется лихой молодой человек, как и Иван, напряженно глядящий куда-то вбок. Иван вздрагивает, и молодой человек, будто заметив это, счастливо улыбается и объявляет:

– Дорогие товарищи! Сегодня в нашей программе художественный фильм «Спорт любит сильных». По Центральному телевидению фильм демонстрируется впервые.


СПОРТ ЛЮБИТ СИЛЬНЫХ

Под оглушительный рев трибун Алексей вышел на помост и несколько раз подпрыгнул, разминаясь.

– На помосте Алексей Степанов, Советский Союз! – проревел динамик, и, вторя ему, залопотали на разных языках голоса в других частях громадного зала.


(Иван облегченно вздыхает и, размякнув, откидывается назад:

– Слава тебе господи… Наконец что-то нормальное! А я уж думал – белая горячка у нас!

Валера равнодушно глядит на экран, хлопая короткими ресницами.)


Степанов приветственно поднял руки, чувствуя, как волнами поднимается в нем хорошая спортивная злость.

– Его противник – Рихард Грюшенгауэр, Федеративная Республика Германия, выступает под псевдонимом Гамбургское Страшилище…

Алексей быстро оглянулся – важно было не пропустить момент выхода немца на помост. Даже по тому, как он пролезает под канатом, можно было довольно точно оценить его состояние и степень подготовленности к бою. Гамбургское Страшилище, сильный и техничный игрок, лез намеренно небрежно, опираясь на пол руками и сплевывая. Выходя, он так сильно зашатался, что вынужден был схватиться за стол.

Рихард Грюшенгауэр был ветераном перепоя и на последней Олимпиаде занял видное место. Уже несколько лет назад Алексей Степанов видел его на показательных выступлениях лучших перепойщиков в Большом драматическом театре Москвы. На его стороне был опыт, на стороне Алексея – молодость.

Секунданты забегали по помосту с ведерками, полотенцами и тряпками; Грюшенгауэр, покачиваясь, смотрел за ними мутным, непонимающим взглядом, лицо его, опухшее от тренировок, клонилось к земле, руки беспорядочно дергались в поисках опоры.

Это могло быть и, вероятнее всего, было блефом – таким поведением он рассчитывал усыпить бдительность соперника, представить поединок легким и малозначительным.

Одет он был в рваный рабочий комбинезон и ватник – непонятно, что натолкнуло его на мысль о том, что такая, столь знакомая Степанову форма может пробить брешь в психологической защите советского спортсмена.

– Только не расслабляться, Алеша, только не расслабляться, – твердо сказал Степанову тренер советской команды, ас и видный теоретик перепоя, много сделавший для развития нового вида спорта. В частности, его перу принадлежали книги «Перепой: спорт или искусство?» и «Нести людям радость (летопись перепоя)».

Раздался предупреждающий свисток судьи, и все, кроме двух секундантов, в обязанности которых входило по мере надобности открывать и разливать бутылки, покинули ринг.

Послышался второй свисток, и соперники сели друг напротив друга.

Рихард Грюшенгауэр неловкими движениями освободился от ватника и швырнул его на пол. От внимательного взгляда советского спортсмена не укрылось, что комбинезон соперника выкрашен в соответствии с псевдонаучной теорией Гёте – Кандинского о психофизиологическом воздействии цвета. И хотя советская наука о перепое отвергала, например, произвольное утверждение Кандинского о рвотном рефлексе на сочетание синего и грязно-желтого, Степанов невольно отвел глаза от отвратительных сизо-желтых пятен, покрывавших Гамбургское Страшилище, как жирафа.

Гул зала постепенно стихал. Секундант Алексея ловко открыл бутылку «Молдавского» портвейна и налил стакан.

– Полнее наливай, – тихо сказал Алексей, трепещущими ноздрями уловив знакомый запах.

Степанов уже давно специализировался на «Молдавском» портвейне, хотя и тренировался по комплексному методу. Спектр его спортинвентаря был широк, от Шато Д’Икема и Крем де Виолетта до тормозной жидкости и неочищенной политуры, но предпочтение он отдавал портвейнам, что и было характерной чертой прославленной советской школы перепоя. Преимуществом «Молдавского» красного портвейна над другими был высокий коэффициент бормотушности. Его соперник боролся мятным ликером, не столь бормотушным, но специфичным и нажористым. Таким образом, технические параметры спортинвентаря соперников уравнивались. Победа достанется сильнейшему.

* * *

Прозвучал гонг, и состязание началось.

Немецкий спортсмен расправил плечи и впервые взглянул на Алексея, разом стряхнув с себя напускную апатию. Высокие волевые качества и мужество светились в его глазах, компенсируя немалый для перепойщика возраст.

– Сзукин сынь, а ну гляди, яко я стаканишше вышру, тфаю мать!!! – свирепо закричал Гамбургское Страшилище, вращая выкатившимися глазами.

Он схватил стакан и разом опрокинул мятный ликер в громадную пасть, затем, даже не сделав глотательного движения, откусил кусок стакана и, звонко проскрежетав зубами, проглотил. Рихард Грюшенгауэр принадлежал к тому, впрочем довольно немногочисленному, разряду спортсменов, которым мешал запрет на все виды закусок, кроме неорганических соединений.

Алексей чуть заметно усмехнулся. Он понял, что соперник делает ставку на устрашение. Но такая демонстрация силы могла встревожить кого угодно, но не советских спортсменов. Недаром остальные члены немецкой сборной предпочитали другую тактику борьбы – изысканный «галантный» стиль, пронизанный тонкой иронией и пренебрежением к противнику.

Алексей медленно, неуверенными глотками отпил четверть стакана, страшно сморщился и, брезгливо понюхав остаток, отставил стакан.

Степанов, конечно, понимал, что даже в пылу борьбы соперник не сочтет этот блеф за чистую монету, но переходом от пассивности к резкой атаке можно добиться психологического преимущества над самым опытным противником.

Гамбургское Страшилище швырнул полусъеденный стакан за спину и, рыгнув, продолжил:

– А ну, сзукин сынь, смотри, яко я фторой стаканишше вышру, тфаю мать!

Степанов встревожился. За столь грубой игрой мог стоять тонкий подвох. Дважды повторяя такой избитый прием, Рихард Грюшенгауэр явно пытался усыпить бдительность противника в самом начале игры, не дать ему почувствовать степень своей подготовленности. Неясным был и странный акцент – ведь русский язык издавна стал международным языком состязаний по перепою, и Грюшенгауэр хорошо знал его уже в те времена, когда перепой только перешагнул границы Советского Союза и начал победоносное шествие по странам и континентам, вытесняя другие виды спорта и искусства.

Алексей взглянул за канаты на совершенно заплывшее лицо своего тренера, сидевшего с бутылкой «Стрелецкой» за судейским столом.

– Еще спокойнее, Леша, спокойнее, – шепнул опытный тренер, только утром перенесший зверский припадок белой горячки, и Степанов понял его по движению губ.

Под жуткий скрежет второго съедаемого Страшилищем стакана Алексей спокойно допил свою первую дозу.

– Наливай по два стакана, – тихо сказал он секунданту.

Прошла уже половина первого раунда. Страшилище набрал в пять раз больше очков – приходилось отдавать себе отчет, что тактика на устрашение, точнее, на замешательство сработала.

Алексей плавным жестом поднес к губам второй стакан и сильно, уверенно выпил. В тот момент, когда его правая рука ставила пустой стакан таким же плавным жестом, левая уже поднесла другой ко рту. Когда и этот стакан был выпит, правая уже подносила наполненный секундантом третий стакан.

В таком темпе он работал минут десять, пока голос комментатора не заставил Алексея прислушаться.

– Русский перепойщик, – быстро говорил комментатор, – демонстрирует великолепное владение стилем «загребальная машина», хотя нельзя не отметить, что он исполняет стакан в три с половиной выхлеба, а немецкий перепойщик – в один, что сильно скажется на оценках, вынесенных судейской коллегией. К тому же Степанов явно пренебрегает психологической стороной борьбы с противником. Это тоже является своего рода стилем, отвергнутым, однако, еще на заре развития перепоя. Такой стиль более угнетает и подавляет самого спортсмена, нежели его противника, кроме того, я думаю, все телезрители скажут вместе со мной: такой перепой нам не нужен! Это не искусство!

– А ну, гатина поганая, гляти, яко я тевятый стаканишше вышру, мать тфаю!!! – кричал Гамбургское Страшилище.

Алексей понимал, что явно проигрывает в артистизме, но не мог изменить тактику до конца раунда, так как в перерыве противник успел бы перестроиться.

Атаку, и решительную атаку нужно было начинать во втором раунде.

* * *

Прозвенел гонг, и секунданты бросились на ринг, чтобы утереть лица спортсменов и стол.

Тренер положил руку на плечо Степанову:

– Нормально, Леша, нормально. Походи по рингу. Запомни: левой, больше работай левой! А главное, не дай себя запугать, ты ведь злее. Я тебя пацаном помню – ты литр самогона осилить не мог, а уже злой был.

Глядя на расплывшиеся черты дорогого лица, Степанов вспомнил их вчерашний разговор с тренером.

– Значит, «Молдавский» красный? – строго спрашивал тренер.

– Красный, только красный, – твердо отвечал Алексей.

– Конечно, Леша, конечно… А может, все-таки белый? Или хотя бы розовый? Не доберешь коэффициентом бормотушности – возьмешь количеством. Вспомни, Алексей, ведь у тебя на прошлой неделе…

Алексей помнил, хотя и нетвердо, что на прошлой неделе перенес прободение язвы желудка. Да, «Молдавский» красный, «Молдавский» красный… разящий меч советских перепойщиков – ты не любишь слабых!

– Нет, Иваныч, нет, красный, и только красный. Ведь спорт любит сильных.

Тренер опустил плешивую голову и не скоро поднял ее, смахнув щедрую слезу перепойщика:

– Другого ответа я не ждал, Алексей. Пора и за тренировку!

И Иваныч стал выставлять на тренировочный стенд до боли знакомый спортинвентарь – темно-зеленые бутылки в опилках, с желтыми жестяными пробками без язычков.

– Создается впечатление, – диссонансом врезался в сознание Алексея голос комментатора, – что немецкому мастеру удалось подавить волю советского спортсмена к победе. Однако посмотрим, что скажут судьи.

На гигантском табло зажглись судейские оценки. Алексей еще четко различал эти неутешительные для него цифры, после второго раунда их обычно сообщал ему тренер.

Рихард Грюшенгауэр получил за артистизм исполнения почти в два раза больше баллов и чуть-чуть вырвался вперед по количеству абсолютных алкогольных единиц – хотя немецкий спортсмен к концу раунда снизил темп, но крепость и коэффициент сахарности его напитка были больше.

Гамбургское Страшилище не вставал со своего стула – он сидел вразвалку, блаженно раскрыв громадный рот, и двое секундантов изо всех сил махали перед ним полотенцем, вгоняя в его пылающую мятой пасть свежий воздух. Двое других секундантов массировали ему руки.

«Зачем это? – мрачно подумал Степанов. – Будто бить меня собирается…»

Международная федерация перепоя уже давно поднимала вопрос о допустимости физического контакта соперников, однако окончательное решение по этому вопросу еще не было выработано.

Иваныч между тем втолковывал Алексею тонкости возможного поведения соперника во втором раунде. Степанов, наморщив лоб, слушал его, растроганно думая о завидной памяти старого перепойщика.

Иваныч помнил даже восьмидесятые годы XX века, или, как их называли, «лютые восьмидесятые». Алексей с трудом верил в жестокие рассказы об этом времени.

Например, Иваныч рассказывал, что по воскресеньям в магазинах совершенно ничего не продавали. Можно ли в это верить? Ведь человек тогда уже шагнул в космос, бурно развивалась электроника, машиностроение – и в воскресенье человек ничего не мог выпить!

Если кто гнал и продавал самогон – давали срок до пяти лет.

– Это как же – за самогон посадить могли? – недоверчиво смеялся Алексей.

– Могли припаять свободно, – поучительно говорил тренер. – За самогоноварение – до пяти лет.

– А вот если я суп сварил, тоже посадить могли?

– Нет, за суп не сажали.

– А если чаю заварил?

– Вроде нет… не помню. Эх, Леша, много чего было… такого… – Иваныч поглаживал стакан, мучительно вспоминая что-нибудь. – На улицу страшно было выйти. Бандиты везде… Нет, это в Америке сплошь бандиты были, а у нас – менты! Менты у нас были… Вот сейчас милиционер тебя на соревновании охраняет, цветы тебе дарит, ты с ним поговорить можешь как с человеком, а тогда милиционеры вроде бандитов были. Неохота ему работать, а охота ему кобяниться и залупаться, вот он и идет в менты. Идешь ты мимо него трезвый даже, а он ручкой тебе вежливо – и давай залупаться: ваши документы, ваш рабочий пропуск, а что у вас в сумке, пройдемте, разберемся…

– Что же вы такие пришибленные были? Что же вы не боролись?

– Ага, мы боролись, это точно ты сказал, в очередях особенно страшно боролись. Соберутся, бывало, менты толпой у магазина и смотрят, как ты борешься. Потом оцепят магазин – кого хотят, того пустят, не покажешься им – уведут к себе в КПЗ и натешатся вдоволь – борются с тобой… – Иваныч повел плечами и тяжко вздохнул. – За гласность велели бороться тоже. Чтобы одну правду говорили. Раскроешь, например, центральную газету, а там на первой полосе так прямо и написано: «Наше правительство опять здорово лопухнулось». Или войдешь в столовую, а там на стене лозунг: «Кормим долго, дорого, грязно и невкусно». Да, дорого… Дорого все стало. Получку за три дня и пропьешь, если дурак, а у тех, кто поглупей, и лозунг такой был: «Заработал? Пропей!»

– Нет, Иваныч, заврался ты совсем. Это ты мне про Америку все рассказываешь – там и бандиты, и посадить могли, и гласность, и дорого все.

* * *

Ударили в гонг, и секунданты, спотыкаясь о пустые бутылки, выскочили с ринга.

Гамбургское Страшилище взял в руку десятый стакан и, почесывая живот, начал:

– Мать тфаю, клянь-ка, как…

– А ну, мать твою, молчать у меня, харчемет, соплей перешибу!!! – что было сил зарычал Алексей и, быстро повернувшись к секунданту, продолжал: – А ты чего возишься? Дай сюда!

Алексей выхватил из рук секунданта неоткупоренную бутылку «Молдавского» красного, откусил горлышко, харкнул им в сторону соперника и влил содержимое в свою брюшную полость хлебком полтора выхлеба, прогнувшись.

– …Как я тесятый стаканище вышру! – не потеряв духа, продолжал кричать Гамбургское Страшилище.

Жутко захохотав, Степанов выхватил из рук секунданта вторую, уже откупоренную бутылку портвейна и, глубоко выдохнув, вскинул ее над головой.

– Вот такой перепой нам нужен! – взвыл комментатор. – Советский спортсмен проводит исключительной красоты прием под названием «вакуум-насос»: вино втягивается одним глотком, так что пузырьки воздуха не проходят в надвинное пространство и, таким образом, сильная работа ротовых мышц создает там абсолютный вакуум! Да! Спорт не любит слабых! Спорт любит сильных!

В этот момент опустевшая бутылка с очаровательным звоном брызнула во все стороны, не выдержав давления столба окружающего воздуха. Вся морда Алексея оказалась изрезанной осколками.

Волны овации гремели по залу, да и во всем мире, наверное, многие телезрители в изумлении уронили стаканы.

– Интерес к состязанию огромен! – с радостным напором, захлебываясь, кричал комментатор. – Многие информационные и телевизионные агентства в связи с состязанием даже отложили сообщения о ходе сто девяносто восьмого раунда переговоров на высшем уровне между Иваном Абрамовичем Натансоном и господином Натаном Завулоном по вопросу о сокращении ракет средней дальности в Европе!

Не теряя ни секунды, Алексей продолжал столь блестяще начатую атаку. Достигнув прочного успеха, он снова перешел на игру в своем излюбленном стиле «загребальная машина», дополняя ее красивым матом.

Сильно деморализованный кровавым видом соперника, Гамбургское Страшилище, что-то бормоча, грыз свой десятый стакан. Секундант держал наготове одиннадцатый. Немец схватил его, открыл рот и, не говоря ни слова, начал пить.

Алексей увидел, как его соперник закашлялся, закурлыкал и, схватившись за рот, нагнулся под стол.

Зал ревел, как прибой, накатывал и откатывал от Алексея, качаясь справа налево.

– Замечательная победа советского спортсмена! – едва звенело в ушах, и Степанов не понимал: как? Разве уже все кончилось?

Глава судейской коллегии, не дожидаясь, когда вспыхнет табло, пролез под канатами, подбежал, схватил руку Алексея и высоко поднял ее.

Голос из динамика гордо загремел над колышащимися трибунами:

– В связи с проблевом на месте, допущенным Рихардом Грюшенгауэром, победа присуждается Алексею Степанову, Советский Союз!


КОНЕЦ ФИЛЬМА ФИЛЬМ СНЯТ НА ПЛЕНКЕ ШОСТКИНСКОГО КОМБИНАТА «СВЕМА»


Иван медленно встает. В его глазах невыразимый ужас. Не сводя глаз с экрана, он на цыпочках крадется к двери. Валера Марус чмокает во сне и переворачивается на другой бок.


Глава третья

Начал за здравие, кончил за упокой

Наутро Валера вскочил как полоумный, не выключив телевизор, и бросился на работу, потому что знал, что, если он еще и на работу будет опаздывать, его точно отправят принудительно лечиться на Балтийский завод.

Поэтому, когда он пришел вечером, телевизор работал. Валера некоторое время тупо смотрел на него, не понимая, почему он работает.


– Сегодня, дорогие товарищи, мы начинаем чтение автобиографии известного музыканта Владимира Шинкарева «Говно в проруби». Часть первая – «Везде хорошо» и часть вторая – «Там, где нас нет!».


Валера все равно ничего этого не понимал и выключил телевизор, со злостью думая, сколько же электричества он сожрал за ночь и целый день.

* * *

Этот бред так насыщен прекрасными эпиграфами, что невольно хочется извиниться (кстати, это вовсе не бред, а сопротивление – не всегда успешное, переходящее в потакание – ежеминутно нарождающейся всеобщей бессмыслице). А сейчас я наворочу еще больше эпиграфов. Хорошая книга может состоять из одних только с умом подобранных эпиграфов – так точно они выражают первоначальные намерения автора.

Санкт-Петербург, новый город, выросший по воле царя, прекраснейшим образом демонстрирует почти чудовищные структурные аномалии и неуравновешенность таких больших городов.

Ф. Бродель

Единственным светилом в Дуггуре, его солнцем, служит Луна.

Д. Андреев

…За Невой, в потусветной, зеленой там дали, повосстали призраки островов и домов, обольщая тщетной надеждой, что тот край есть действительность и что он – не воющая бескрайность, которая выгоняет на петербургскую улицу бледный дым облаков.

А. Белый

Никифоров знал магическую силу писания, которое притягивает к себе жизнь. То, о чем писалось, что было полнейшим вымыслом – поднялось из твоего мрака, из твоих ила и водорослей, – внезапно воплощается в яви и поражает тебя, иногда смертельно.

Ю. Трифонов

Нет исхода из вьюг,

и погибнуть мне весело.

А. Блок

Но так сидеть скучно – Валера посмотрел всю коллекцию открыток с изображениями артистов, которую он собирал две недели. Допил брагу, и на какой-то момент искра неумной, веселой надежды заслонила от него комнату с черным окном: нет, все правильно! Живет он дай бог всякому: жены нет, работа нормальная, с аванса будет тахта, а не раскладушка. А там еще женщина какая-нибудь полюбит Валеру!

Валера включил телевизор.


«…Таким образом, нужно с уверенностью сказать, – уверенно говорит человек в белом халате, похлопывая по ЭВМ, – в основных чертах будущее прогнозировать можно! Зная, конечно, основные законы развития человеческого общества.

– А вот телезрители спрашивают нас, – кокетливо говорит дикторша, – можно ли прогнозировать индивидуальное человеческое будущее?

– Какое человеческое? – растерянно говорит человек в белом халате.

– Может ли сам человек прогнозировать – в общих, конечно, чертах – свое личное будущее?

– Нет! – отвечает ученый, подумав. – Этого делать… нельзя! Вот пример: знал ли мой однокурсник Борис, бренькая в армейском туалете на гитаре, что в недалеком будущем он будет совещаться с Йоко Оно о путях развития рок-музыки? Нет, этого он не знал!

Другой разительный пример… Вот, кстати, у меня для этого фотография… – Находит в кармане и показывает телезрителям какую-то древнюю неразборчивую фотографию. – Вот фотография маленького Мити. Вопрос: знал ли маленький Митя, что в будущем он станет знаменитым Дмитрием Ивановичем Менделеевым – автором Периодической системы элементов Д. И. Менделеева? Нет, этого он не знал».


Валере делается почему-то жутко. Он тоже ставит себе какие-то невнятные вопросы: знал ли Валерий Марус, что… Мог ли кто-нибудь помыслить, что Валерий Марус… А что?

Валера подходит к окну и с тоской смотрит: черный снег, ветер, бурный сумрак.

Громадного калибра полная луна пролетела по черной проруби в облаках.

Валере делается привычно одиноко – это бесконечное молчание, молчание или телевизор.

Он возвращается к телевизору и, переключив, с удивлением видит в пелене снега знакомое лицо Джакоба Кулакина: ведь телефильм-то еще идет! Ну, слава богу, это последняя серия.


Джакоб удивленно рассматривал веселых гренадеров и штатских, машущих какими-то флажочками и славящих свою царицу. Его схватил за плечо и развернул на себя совершенно пьяный свирепый мещанин. Сквозь снег и темноту он принял серебряные пуговицы на камзоле Джакоба за часть какой-то униформы, сорвал шляпу и, полушутливо кланяясь, заорал:

– Молодцы, братцы! Покрошили наконец ферфлюхтеров, дай вам Бог и матушка наша Елизавета… Ура, мать вашу!

– Ура! – грянули вразнобой в мелькающих фонарях. —

– Гром победы раздавайся. Веселися, храбрый росс!

Как влюбленный ошибается, пускаясь вдогонку за незнакомой женщиной, которую его ищущий взгляд принимает за возлюбленную, так Джакоб бросался за многими прохожими, но казалось: на этой улице, где со времен Петра звучат десятки языков и толкаются сотни темных шкиперов, Джакоб единственный иностранец. А Монтахью нет нигде: мы с ним остались вдвоем; если он лежит на дне Маркизовой лужи – и мне не уйти далеко.

Господи, смилуйся над всеми, кто в море сейчас, этой ночью. Вихри черного снега, ветер, бурный сумрак – вот ткань жизни этого города. А им все нипочем! Беснуются, плачут, машут флажочками, все наполнено удивительной ледяной страстью.

Петербург: у-у-у! Ожесточенный город.

В данном случае горожане радовались тому, что Фридрих, изнывавший за свой Берлин, как птица за гнездо, утратил все и из короля Пруссии превратился в рядового бранденбургского курфюрста.

Внезапно Джакоб почувствовал словно удар в сердце: он был уверен, что это Монтахью проскакал сам – третий с двумя рослыми гренадерами, и были они молчаливы, не похожи на остальных.

– Здешним жителям известно, что при полной луне мертвецы скачут на север.

Застонав, Джакоб отшатнулся в темный проулок или проходной двор. Заехавший отдышаться и покемарить возница зашевелился в розвальнях:

– Что, боярин, нагулялся?

– Который час?

– Эк его! Да за полночь.

– Возница! Продай мне водки, прошу тебя… Или поезжай, достань где-нибудь…

– Да ты не из неметчины ли?

– Нет, я шотландец… Ну, англичанин.

– Сейчас где достанешь, а продать могу. Пятнадцать целковых.

– Ты что, ошалел? Десять!

– Эх, боярин, десять когда было? До указа.

Джакоб заскрипел зубами, роясь в карманах:

– Возница! Бери ты все: эту шляпу, серебряные пуговицы Алана Брека… Вот десять целковых… Дай горячей водки!

Возница взял деньги, шляпу, пуговицы, пощупал сукно плаща, вздохнул и протянул Джакобу заткнутую тряпицей бутыль.

Ватага веселых молодцов, горланя своего «Храброго росса», ворвалась во двор.

– Вот ты где! – с недобрым удивлением гаркнул один из них. – Давай, батя, водку живее!

– На! Ищи, сукин сын, свою водку: нету у меня больше ничего!

– Ты как с бойцами разговариваешь, шпак? Мы тебя от куроцапов защитили!

– Вот последнюю бутылку господину продал!

Гренадеры как по команде повернулись на Джакоба и стали примериваться к нему жадными взглядами.

– А и вправду, господин, да ты не куроцап ли, не ферфлюхтер?

– Как есть ферфлюхтер!

– Пусть он скажет!

– А что разговаривать – национализировать излишки! А добром не отдаст – надобно будет наказать за противность!

Джакоб удовлетворенно улыбнулся.

– Давай-давай, – брезгливо бросил он гренадерам. – Ну-ка, топай отсюда! Веселися, храбрый макрорус!

Гренадеры этого, честно, не ожидали никак. Некоторые даже действительно сделали движение уйти. Джакоб до крови сжал зубы, лицо его дрожало от радостной ярости, но рука, выхватившая шпагу, была тверда.

* * *

…Усталый прохожий, он идет по окраине города, где цепочка фонарей обрывается в белесую черноту. Вот уже скоро рассвет, а ему все не легче.

Буря прошла, но тротуар и рельсы совершенно засыпал почти теплый снег, который, как манная каша из доброй шотландской сказки, все валит и валит, налипая на кружево развалин и мясо кирпичей сломанных домов.

Усталый прохожий представляет себе какую-нибудь встречу – вряд ли здесь встретишь женщину… Ну, старичок, толстый дедушка с волосами, как пух, пьяный… Нет, старый хрыч, ты и днем надоел.

Все же – женщина, изящная дама былых времен, и нет грязи под цоканьем ее копытец.

Фонари нерезким светом освещают снизу ее лицо сквозь вуаль – или нет? – паутина проводов это, а не вуаль.

Какая странная, совсем не детская улыбка!

Она наклоняет голову, от смущенья ее лицо…

– Конечно, но не говорите так громко при них… Пьяный старик, с волосами, как пух, блестит щелочками глаз – уж не смеешься ли ты надо мной, старый хрыч?

Синюшный заспанный юноша, закатив глаза, передвигается вперед, как механическая кукла.

– Я вижу, вашим спутникам нет дела до вас. Позвольте мне быть провожатым?

Ее сверкающая рука медленно показывается из муфты.

– Эй, прочь с дороги, парень!

Но так и есть, юноша задевает окаменевшего старика и боком валится в снег, продолжая равномерно елозить ногами. Сонная слюна течет ему на жабо.

Дорогая, пусть их! Что нам за дело до них? Пусть торчит в снегу твоя шутовская гвардия, задрав к нам вниз руки, как пугала!

Вот уже рассвет, вот он движется глубокой волной по соседним улицам, мелькая в просветах проходных дворов.

Вот он погружает город на свое темное дно, мнет и корежит шпили, кресты и кораблики с которых давно всплыли.

Как засверкала зеленым перламутром чешуя птиц, поющих рассветную песнь для моей возлюбленной!

Обними меня другой рукой, оберни поверхностью тела, будто плащом.

Колючий, как опасная сияющая стекловата, – белый сок любви, извивающийся в нас.

Ты, мой плод, чуть шевеля кольцами, искрящимся клубком дремлешь во мне…

* * *

Господи помилуй!

Ну, хватит! Как я устал и боюсь – закрыть бы себя руками и не видеть, уткнуться головой в теплые, пушистые котлы, оцепенеть от их непрестанного хриплого мурлыканья.

Это конец, хватит писать. (Все померли, а нет – так недолго осталось. И про что вся эта пьяная музыка?)

Я, наверное, даже не развлек тебя, но, может быть, увижу твою добрую меланхолическую улыбку?

А не вышло, так и хрен с ним.

Котельная, 1987

Домашний еж