Максим и Фёдор — страница 8 из 17

– Чем более жажду я покоя, тем дальше он бежит от меня. Вот и ныне предпринял я путь во Флоренцию в надежде отдохнуть от скотства всех скотов и хуже, чем скотов, обивающих порог моего повелителя, а пуще всего – этой старой неграмотной скотины Буонарроти, непрестанно клянчащего у светлого моего покровителя деньги за свои корявые поделки, – так что мне иной раз не перепадало и десятка скудо! Также должен был я на время скрыться из Рима из-за одного поганого ярыги, рыскающего за мной с компанией таких же, как он, бандитов – за то, что я очистил Рим от одного шалопая, братца вышеупомянутого поганого ярыги.

И вот я, распеленав шпагу, с деньгами при себе, выехал ночью во Флоренцию со своим отчаянным слугой Джулиано, добрым и очень набожным, как и я, малым, только весьма охочим до чужих женушек и страшным забиякой – так, что случалось ему за день ухлопать двоих, а то и пятерых, и все по разным поводам!

Имея спутником такого хорошего малого, я и не заметил, как скоротал дорогу до Флоренции за веселыми рассказами моего слуги, лучше которого и свет не знал.

По приезде я, не мешкая, направился к великому герцогу Козимо, покровительствующему всем художникам, и если уж такой проходимец, как Челлини, при его дворце катается как сыр в масле, сколь же больше почестей должно полагаться мне?

Обратившись к герцогу с этой и ей подобными речами, я весьма его к себе склонил, и он попросил показать образцы моего искусства. Я, недовольный, возразил, что их у меня покуда нет, но как только он предоставит мне деньги, мастерские и место, где приложить силы, как то, например, расписать что-нибудь, то я немедля явлю ему все свое немалое мастерство.

Пока обескураженный герцог размышлял, я не переставая хулил его прихлебателей Челлини и Бандинелли, за здорово живешь получающих до двухсот и более скудо жалованья, не считая выклянченного сверх того.

– Удивляюсь только, – в завершение произнес я, – почему один из этих двух отирал не ухлопал до сего дня другого, или не «замочил», как публика такого рода изъясняется. Вот уж, поистине, получилось бы как по писаному: один гад пожрал другую гадину, ведь Бенвенуто за свою поножовщину давно заслужил веревку на шею.

Герцог взял тогда в руку чашу работы названного Бенвенуто Челлини и сказал: «Да, у Челлини было много неприятностей и в Риме, и в Милане, да и во Флоренции… Но ужели твой вкус так высок, что даже эту чашу ты не назовешь работой мастера?»

Снисходительно взглянув на чашу, я ответил так: «Государь мой, Бенвенуто, бесспорно, мастер первостатейный, но только в одном – деньги выклянчивать».

Дивясь моим справедливым словам, герцог Медичи отвел мне и помещение, и сто скудо в задаток работы.

Я между тем уже придумал, как прославить свое имя в этой, надо сказать, скотской Флоренции. В капелле Барди стены расписаны живописцем Джотто Бондоне, чему уже больше двух веков. Работа эта, в свое время, по причине тупости нравов, славная, ныне смеха даже недостойна: фигуры, как чурбаны, мрачные, как скоты, тухлые цветом.

Так вот, задумал я эти фрески переписать заново, неизмеримо лучшим манером.

Для того, наняв натурщицу, приступил я к рисованию картонов, чтобы, показав их герцогу, склонить его к переписанию названной капеллы по-моему, в чем виден резон каждому скоту.

На первом картоне я стал изображать святую Терезу, и так, чтобы моя работа ни в чем не походила на работу этой скотины Джотто. Я рисовал святую Терезу с весьма недурной натурщицы – дамы стройной, цветущей, с блестящими глазами, распущенными волосами, в полупрозрачных одеждах, едва прикрывающих младые перси.

Работа у меня пошла было медленно, так как я здоров и очень хорош собой и природа моя все время требует своего. Понятно, что я стал принуждать натурщицу удовлетворять мою природную надобность; но вместо того, чтобы принять это за великую для себя честь, мерзавка так стала орать и сопротивляться, что я склонял ее к плотским утехам с великим трудом. От этого скотского сопротивления я делался взлохмачен и обессилен, и работа пошла через пень-колоду, так что герцог устал справляться о картонах через своего мерзавца-мажордома.

На беду, пропал мой слуга Джулиано, прежде посильно помогавший мне и в работе, и в обуздании строптивых натурщиц; наверное, его исподтишка пырнул ножом какой-нибудь рогоносец-муж, потому что в честном бою мой слуга легко мог проткнуть любого увальня-обывателя.

Приключилась со мной и другая беда. Как-то вечером, когда я возвращался от герцога, у которого просил денег на продолжение работы, ко мне подошел какого-то скотского вида старикашка и спросил, не я ли тот прославленный живописец, что прибыл из Рима в эту Богом забытую Флоренцию. Приосанясь, я подтвердил, как вдруг этот засранец начал что-то брехать и балаболить комариным голоском, из чего я понял только, что он отец моей строптивой натурщицы. Я велел ему проваливать своей дорогой, но старикашка, совсем зайдясь или думая меня подлым образом разжалобить, стал брызгать слюной и плакать крокодиловыми слезами. Я, посмеявшись, даже потрепал его по плечу и предложил ему пару скудо, но негодяй только пуще взъярился и стал грозить «праведным отмщеньем».

Я было рассмеялся, представив себе, как этот старикан своими паучьими ручками бьется со мной на шпагах, но затем сообразил, что у негодяя хватит злости нанять какого-нибудь бандита или подсыпать мне толченого алмаза через свою мерзавку-дочь.

Поскольку улица была совершенно пуста, мне ничего не оставалось делать, как выхватить кинжал и ударить старого пройдоху два-три раза. Он захрипел и свалился в канаву, а я, закутавшись в плащ, побежал домой, горько скорбя, что негодяй-старикашка вынудил меня взять грех на душу своими угрозами.

Однако, как ни трудно мне было, картон подвигался, святая Тереза была уже как живая, хотя мерзавка-натурщица вовсе не могла принять тот лукавый и прелестный вид, в котором я изображал святую Терезу. Напротив, она голосила и обливалась слезами; ублажать свою плоть с ней было иной раз просто неприятно.

В тот день, когда я закончил картон и с облегчением выгнал мерзавку прочь, герцог в нетерпении сам заявился в мастерскую и, когда увидел этот законченный картон, развеселился донельзя. Я, чувствуя, что железо горячо, стал справедливо поносными словами говорить о прихлебателе Бенвенуто-содомите, сравнивая его убогие поделки со своим картоном:

– А ведь на стене фреска получится в пятьдесят раз лучше!

Герцог принужден был согласиться со мной, сказав, что моя работа действительно выше всяких похвал и он никогда не помышлял ни о чем подобном; затем он в моем присутствии приказал мажордому завтра же начать работы по грунтовке стен в капелле Барди.

Весьма довольный, я остался размышлять об искусстве и велел слуге принести вина и еды. Но не успел я окончить трапезу, как слуга доложил, что меня хочет видеть капеллан названной капеллы Барди. Понимая естественное желание этого человека скорее увидеть картон, который вскоре, переписанный на стену, будет украшать капеллу, я велел впустить его.

Капеллан вошел, едва пролепетав приветствие, и сразу впился глазами в картон.

Будучи в отличном расположении духа, я на живом примере пояснил ему различие между мазней средневекового богомаза и истинным искусством Нового времени. Тогда эта скотина ответил мне, что не все то, что ярко, лучше и что моя святая Тереза вызывает только соблазнительные мысли, а фрески Джотто переполняют скорбной твердостью и вызывают очистительный полет духа.

К сожалению, вместо того, чтобы приказать вытолкать взашей эту безграмотную и невежественную скотину, убедившись, что разговаривать с ним не о чем, я снизошел до разговора.

Я сказал, что он ни ухом ни рылом не смыслит в искусстве, раз не знает цену дедовским приемчикам своего мазилки, который и перспективы-то не понимал. Даже Вазари в своих, впрочем, довольно скотских жизнеописаниях художников прошлого ничего не мог о Джотто сообщить интереснее, чем то, что однажды, выйдя на прогулку, этот мазилка был сбит с ног свиньей, чем всех весьма развеселил.

Но капеллан, меня и не слушая вовсе, все расспрашивал, ужели правда, что герцог разрешил закрасить фрески Джотто? Поняв, что так и есть, этот окончательно оскотинившийся скот стал умолять меня отказаться от замысла, стал хватать меня за одежду и яриться.

Я раз и другой пригрозил расквасить ему рожу и дал хорошего тумака, а этот скот, тупой, как мужик из Прато, сам вздумал толкать меня и бросился к картону, как бы желая попортить. Я опередил его, с силой толкнув оземь. Но видно, верно говорят: бьешь не по уговору. Я хотел только оттолкнуть этого говнюка, но он хлопнулся башкой прямо о каменный пол и, сколько я его ни пинал, не шевелился.

Я плюнул и скорей поскакал к герцогу, чтобы не быть опереженным какими-нибудь отиралами, так и рыщущими, чтобы оклеветать меня.

Нечего скрывать: к герцогу я вошел запыхавшись, весь в пыли; нетерпение так и билось во мне.

Герцог спросил, чем объясняется мой столь поспешный визит, – уж не приехал ли я вновь просить денег?

Я горячо подтвердил это предположение и замолчал, не зная, как приступить к описанию нелепого происшествия, приключившегося со мной.

Герцог рассеянно вертел в руках алмаз такого громадного размера, что его можно было скорее принять за большой обломок льда.

– Взгляни, – промолвил он, любуясь алмазом, – видел ли ты что-нибудь подобное? Карбонадо – вот как я решил назвать его.

– Имя пристало иметь бриллианту, но не алмазу. Чтобы полностью проявилось достоинство камня, его прежде нужно обработать.

– Да, разумеется. Бенвенуто завтра же займется этим.

Я помолчал, с невыразимой горечью глядя на герцога.

Он посмотрел на меня и, видимо, понял.

– Но ведь, сколько я знаю о тебе, ты не прославлен огранкой камней, а Бенвенуто – признанный мастер.

– Мастер? – в справедливом гневе вскричал я. – Как, как вы сказали? Мастер? О, сколько выиграло бы искусство и весь род людской, если бы этот мастер ничем, кроме поножовщины, не занимался! Легко же нынче стало называться мастером, если уже Челлини так величают! Но бывают моменты, – серьезно, нахмурив лоб, продолжал я, – когда следует проявить в