Среди многих отзывов о работе наркома есть и свидетельства иностранцев – например, известного американского журналиста Луиса Фишера[398]: «Обладая большим умом, Литвинов резко критиковал ошибки и глупости своих подчиненных, и те боялись идти к нему на доклад. Но они восхищались им, и он был лоялен к ним, и многие из них оставались в наркомате долгие годы»[399]. Проницательный Фишер, хорошо знавший Литвинова, оставил любопытный отзыв о его взглядах: «Максим Литвинов – холодный большевистский реалист. Лозунги никогда не вводили его в заблуждение, он отбросил все иллюзии. «Перспектива мировой революции исчезла в ноябре 1918 года», – говорил он мне»[400].
Постановление Политбюро об утверждении Литвинова наркомом по иностранным делам. 21 июля 1930 г. (РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 163. Д. 841. Л. 119)
Казалось, работой нового наркома довольны и в Кремле – еще до его назначения прошел XVI съезд ВКП(б), на котором Литвинов не выступал, но его деятельность получила высокую оценку. Со Сталиным он теперь был подчеркнуто вежлив, но держал дистанцию. Позже, в 1936 году, вождь, по воспоминаниям И. Эренбурга, на одном из кремлевских совещаний «подошел и, положив руку на плечо Литвинова, сказал: «Видите, мы можем прийти к соглашению». Максим Максимович снял руку Сталина со своего плеча: «Ненадолго…»[401] Как-то сын Миша услышал телефонный разговор отца со Сталиным и спросил, почему он не называет вождя на «ты», раз они так давно знакомы. Литвинов шутливо ответил: «Потому что я не хожу на охоту и не ношу высокие сапоги». Это был намек на тесную компанию «вождей», к которой он не принадлежал. Айви позже вспоминала: «Максим был евреем, сторонником Запада, цивилизованным человеком. Тем, кто не пил, не охотился и не встраивался в византийскую иерархию». Его положение было «больше похоже на положение «заграничного специалиста», решающего определенный круг дел»[402].
Историки с давних пор спорят о том, насколько самостоятелен был Литвинов в проведении своего курса. Американский историк Джонатан Хэслем считал, что, пока Сталин плотно занимался вопросами индустриализации и коллективизации, Литвинов «был в значительной мере свободен в проведении внешней политики»[403]. Действительно, иной раз он позволял себе (пусть и негласно) весьма смелые заявления. Например, во время Мюнхенского кризиса немецкий дипломат Г. Хильгер узнал из «весьма надежного источника», что на вопрос о том, может ли Франция рассчитывать в возможной войне на советскую помощь, Литвинов ответил: «Если я останусь наркомом иностранных дел, то да, в противном случае – нет»[404].
Л. Фишер считал, что «с 1929-го до мая 1939-го советская внешняя политика больше определялась Литвиновым, чем его шефом»[405] – имелся в виду Сталин. Е. Гнедин тоже утверждал, что нарком имел влияние благодаря регулярным докладам в Политбюро, но добавлял, что после 1936 года, по мере усиления «культа личности», к мнению Литвинова прислушивались все реже и решающим во внешнеполитических вопросах стал голос Молотова. Надо пояснить, что в Политбюро представители НКИД приглашались только в качестве экспертов – там была собственная Комиссия по внешним делам с переменным составом, которую с середины 1930-х фактически возглавлял Молотов, ставший после смещения Рыкова председателем Совнаркома. Не бывая за рубежом, не зная ни одного иностранного языка, он стремился руководить внешней политикой и постоянно подозревал Литвинова в излишней мягкости и уступчивости. Так новый нарком, едва избавившись от одного соперника в лице Чичерина, тут же обзавелся другим, куда более влиятельным.
В начале ноября Литвинов снова отправился в Женеву на VI сессию Подготовительной комиссии по разоружению – опять вместе с Луначарским, лишившимся недавно поста наркома просвещения. С характерной красочностью тот описывал участников сессии: «Бернсторф с умным, бритым лицом и старым дипломатическим пробором; маленький, хитрый Сато с лукавыми глазенками; Массигли с жестами старшего приказчика, предлагающего обольстительные образчики мануфактуры; косолапый и грузный, но себе на уме генерал де Маринис; афинский софист Политис обвязан шарфом… А вот и самая главная новая фигура – лорд Роберт Сесиль, виконт Чельвуд. Сесиль желт и морщинист… не по-английски жив и даже нервен. С виду добродушный, он похож на большую птицу»[406].
Виконт Сесил-Челвуд был либералом, противником войн и активным деятелем Лиги Наций, за что в 1937 году получил Нобелевскую премию мира. Он, в отличие от Кашендена, предпочитал не пикироваться с Литвиновым – эту роль взял на себя бессменный председатель комиссии Джон Лоудон. Луначарский пишет: «Литвинов выступил с речью, дал характеристику событий, происшедших за полтора года с момента перерыва VI сессии. Предложил обсудить вопросы разоружения. Лоудон не выдержал, прервал Литвинова, заявил, что он говорит не на тему. Литвинов не обратил внимания на замечание Лоудона, продолжал свою речь. Тогда Лоудон решил «наказать» советского дипломата, запретив переводить его речь на французский язык (Литвинов произнес свою речь по-английски). В зале поднялся шум, свидетельствует Анатолий Васильевич. Журналисты в знак протеста вышли. На следующий день Литвинов «отчитал» Лоудона. «Я благодарю председателя, – сказал он, – за то, что он повысил интерес к моей речи, запретив ее перевод. Но почему он покарал делегатов именно французского языка? Неужели он считает, что именно они не доросли до того, чтобы слушать подобные речи?» В зале раздался смех»[407].
Литвинов выступал на сессии и в ее подкомиссиях едва ли не каждый день, но прогресса в работе по-прежнему не наблюдалось. Чтобы не тратить времени, он уехал в Милан на встречу с итальянским министром иностранных дел Галеаццо Чиано (отношения СССР с фашистской Италией по-прежнему были достаточно теплыми). Оставшийся в Женеве Луначарский 4 декабря вручил Лоудону письмо и меморандум, где излагалось мнение советской делегации по обсуждаемым вопросам. Председатель ожидаемо отказался включить эти документы в очередной проект договора о сокращении вооружений, после чего 9 декабря сессия закрылась. В этот день Луначарский зачитал подготовленную Литвиновым декларацию, где снова критиковалась работа комиссии: «Во время прений советская делегация не только высказывалась за те или иные принципы, но и сама вносила предложения, боролась за их принятие и голосовала за них… К сожалению, подавляющее большинство Подготовительной комиссии, систематически отклоняя советские предложения и идя неизменно по линии наименьшего сопротивления, лишило этот проект, без того уже не содержащий цифр, всякого значения, прикрывая и оправдывая этим проектом сохранение и увеличение существующих вооружений»[408]. Этот документ советская делегация снова потребовала приобщить к проекту договора – и снова получила отказ.
Литвинов и Луначарский в Женеве. Ноябрь 1930 г. (Из открытых источников)
Единственным результатом сессии стало то, что она решила созвать наконец Международную конференцию по разоружению в 1932 году. Луначарский в очередной статье попытался обосновать важность завершившегося мероприятия: «Не правы и те, кто говорит: «Ах, какая канитель эта конференция, ах, какая это скука!» Мы не можем требовать, чтобы каждому из нас давали забавное занятие.
Каждая работа требует усидчивости и терпения. А в Женеве делается очень серьезное дело: борьба за общественное мнение трудящихся всего мира против буржуазной политики всякого цвета и всякого калибра. И очень показательно, что полторы тысячи пацифистских обществ впервые в истории английской палаты петицией высказались за наше предложение и взяли при том всю аргументацию т. Литвинова. Это значит, что мы уже создали левый пацифизм. Наша делегация в Женеве является авангардной группой великого пролетарского мира и изо дня в день ведет борьбу за то дело, которому мы все служим»[409].
Однако в мир и разоружение верилось все меньше – испытания Великого кризиса увеличили не только социальную напряженность, но и разногласия между государствами. В Германии рекордная безработица и падение производства усиливали влияние как нацистов, так и коммунистов, чему способствовала смерть в 1929 году умеренного и популярного канцлера Г. Штреземана. Новое правительство Германа Брюннинга отказалось продлить Берлинский договор о ненападении с СССР на пять лет, как предполагалось ранее, и он был продлен всего на год. Это стало сигналом изменения германской политики и ее отхода от «духа Рапалло». Многие в Москве были впечатлены массовыми коммунистическими шествиями в немецких городах и продолжали надеяться на дружбу с Германией, но Литвинов оставался реалистом. В конце 1930 года он писал Майскому, которому всегда доверял: «До сих пор наилучшие отношения у нас были с Германией, и в своих действиях мы старались, насколько возможно, поддерживать единый фронт с Германией или принимать во внимание ее позицию и интересы. Не сегодня-завтра к власти придет Гитлер, и ситуация сразу изменится. Германия из нашего «друга» превратится в нашего врага. Очевидно, что теперь в интересах политики мира нам надо попробовать улучшить отношения с Англией и Францией, особенно с Англией, как ведущей державой капиталистической Европы»[410]