[793]. Это намекает на возможность фабрикации книги по заказу западных спецслужб для дискредитации Сталина. Но Вольф считал, что на самом деле она обеляет Сталина, а заодно «вытесняет из обращения более серьезные исследования скрытной и реальной природы советской системы. Государственные деятели берут дневник Литвинова в свои поездки на самолетах на конференции с русскими»[794]. Добавим, что «Записки» нередко до сих пор рассматриваются как материал для биографии дипломата.
Однако, по мнению Э. Карра (и не только его), текст дневника за 1926–1932 годы, в отличие от более поздних записей, напоминает настоящие заметки советского дипломата высокого ранга. Того же мнения придерживались специалисты архива МИД, сравнившие в 1956 году «Заметки» с подлинными документами Литвинова: «Стиль записей за 1918–1920 гг. в значительной степени совпадает со стилем книги. Он такой же легковесный, с самолюбованием и сдобренный сплетнями»[795]. Отвергая недружелюбный тон справки, можно принять ее вывод: как минимум часть книги написал человек, до 1930-х годов «хорошо знакомый с описываемыми лицами и внутренней жизнью НКИД». При этом автор справки вносит свою лепту в разоблачение домыслов «Записок» – в них противницей Литвинова в начале 1930-х годах, а заодно подругой Надежды Аллилуевой и чуть ли не виновницей ее самоубийства называется секретарь парткома наркомата Зоя Мосина, хотя в 1931–1934 годах она работала в Париже, а потом вообще покинула НКИД. Справка называет книгу «одним из наиболее вредных антисоветских изданий» и рекомендует запретить ее в СССР, что и было сделано.
Если в основу «Записок» действительно легли записи Литвинова 1920—1930-х годах, то кто мог передать их Беседовскому для обработки? Вряд ли это мог сделать нью-йоркский левый журналист Джозеф Фримен, друживший с Айви. К тому же литвиновские записи, сделанные в США, сохранились, а более ранние он не стал бы везти с собой за океан. Возможно, загадочный швед, который, по сведениям Э. Карра, умер еще до Литвинова, оставил переданные ему Коллонтай дневники бесхозными и кто-то продал их ловкому Беседовскому, который везде собирал «полуфабрикаты» для своих подделок. Но если и так, то искать в получившемся тексте сведения о жизни дипломата бесполезно: они теряются среди добавленных позже вымыслов, как жемчуг в навозной куче.
Б. Вольф в своей рецензии справедливо написал: «Эти бумаги не от руки Литвинова. У него не было такого отрывочного, банального и тривиального ума. Они полностью лишены большевистских чувств, даже чувств разочарованного большевика… Они представляют собой своего рода набор правдоподобных второстепенных деталей, таких какие любой младший чиновник в Комиссариате иностранных дел мог бы почерпнуть из сплетен, газетных статей и ограниченного непосредственного опыта»[796]. Как бы то ни было, выход «Записок для дневника» стал для советского руководства еще одним раздражающим фактором, определившим его отношение к Литвинову на много лет вперед.
В этот раз увольнение Литвинова из МИД прошло без особой огласки, и граждане СССР продолжали воспринимать его как высокопоставленного чиновника, а заодно и как одного из редких уцелевших ветеранов революции. Почти ежедневно ему приходили письма с просьбами устроить на работу, выхлопотать пенсию, поделиться воспоминаниями и даже помочь материально. По возможности он отвечал просителям, притом максимально вежливо, хотя помочь почти никому не мог. Один пример – написанное в мае 1947-го письмо бывшей революционерки Екатерины Штейнер: «Если Вы пороетесь в своей памяти, вспомните молодые годы, Женеву 1902 год, то, может быть, в Вашей памяти воскреснет молодая студентка, с благоговением слушающая Ваши рассказы о побеге из Киевской тюрьмы»[797]. Жалобы на нелегкую жизнь заканчивались просьбой «приравнять к старым большевикам в части снабжения». Литвинов терпеливо отвечал: «Был бы очень рад помочь вам, но к сожалению я лишен этой возможности. Я нигде не работаю и никакого понятия не имею о том, куда надо обращаться по таким делам»[798].
В эти последние годы он был особенно рад общению с немногими оставшимися друзьями – особенно с Александрой Коллонтай, которая, тоже оставшись не у дел, работала над своим «Дипломатическим дневником». Законченные отрывки она передавала ему на рассмотрение сама или через свою помощницу Ларису Степанову. 23 июня 1949 года он писал ей по этому поводу:
«Дорогая Александра Михайловна!
Спасибо за письмецо. Выражаю сочувствие по случаю бесцеремонной погоды, которая мало приятна и нам, горожанам.
Вернул Ларисе Ивановне все Ваши тетради. Воздерживаясь, согласно Вашей просьбе, от похвал, должен, однако, сказать, что читаю Ваши записки с неослабевающим интересом. Запоздало сочувствовал Вам в ваших заботах о селедке, треске и тюленях, которым Вы должны были уделить внимание наряду с лирическими отступлениями и поэтическими описаниями красот природы. Вы, конечно, влюблены в Норвегию. Я всегда жалел, а теперь еще больше жалею, что она осталась в стороне от моих многочисленных экскурсий по Европе. Собирался туда каждое лето, но так и не собрался. Что же, человеку всегда суждено умереть, чего-то не совершив и не доделав.
Литвинов в 1948 г. (Из открытых источников)
А сколько позабытых эпизодов и лиц Ваши записки воскресили в моей памяти! Большущее Вам спасибо. Нечего и говорить, что буду бесконечно благодарен Вам за дальнейшую литературу этого рода. Крепко жму руку и желаю здоровья и хорошей июльской погоды.
Ваш Литвинов»[799].
Летом он уехал в Кемери, на Рижское взморье, пытаясь подлечить ноги, которые болели все сильнее. Врачи опасались, что это уже не ревматизм, как думали прежде, а более серьезный недуг. Там вместе с ним оказались Майский и бывший секретарь Чичерина Борис Короткин. Много гуляли по берегу, вспоминая прошлое. 2 августа Литвинов написал Коллонтай: «Отвлекаясь от безрезультатного лечения, должен сказать, что во всех других отношениях здесь было хорошо. Внимание и уход не оставляют желать лучшего. Чувствую себя все время свадебным генералом. Воздух отличный, есть общество, кино и другие развлечения. Много ли человеку нужно…»[800]
Из Москвы тем временем приходили тревожные новости. Еще в начале года арестовали С. Лозовского вместе с другими членами Еврейского антифашистского комитета – за «буржуазный национализм». Теперь по всей стране закрывались еврейские школы, был закрыт и театр покойного Михоэлса ГОСЕТ, где иногда бывал Литвинов, газеты клеймили «безродных космополитов». Был арестован друг дипломата Евгений Рубинин, Майского, к тому времени ставшего академиком, обвинили в идейных ошибках и остановили печать его книги. Все это не улучшало здоровья Литвинова. В новый, 1950 год он, как делал часто, слушал Би-би-си, несмотря на «глушилки». Там спорили о том, кто был величайшим гением первой половины ХХ века, и семья включилась в спор. Таня назвала Фрейда, ее муж – Ленина, а вот Литвинов, к удивлению родных, сказал, что государственный деятель не может быть гением – только писатель или ученый. Примерно тогда же на вопрос кого-то из родных, изменилось ли его отношение к революции, он ответил: «Знаешь, как бывает – ты влюбляешься в молодую, прекрасную девушку и женишься на ней. Но приходит время, и она становится злобной старухой, а деваться уже некуда…»[801]
Шло время. Изредка к Литвинову обращались с просьбой выступить с воспоминаниями о революционной работе. В последний раз это было в Музее революции в марте 1951 года. За год до этого его сняли с партийного учета в МИД и перевели в организацию по месту жительства, в Доме правительства. Он прилежно ходил на партийные собрания, обсуждая вопросы о неработающем лифте и ремонте канализации. Иногда добирался до квартиры Коллонтай на Большой Калужской (ныне Ленинский проспект). 8 июля 1950 года ее подруга Эми Лоренсен записала: «Был сегодня у нас Максим Максимович. Пришел на чашку чая по приглашению Александры Михайловны. Он сильно обеспокоен положением в Германии. Меньше его мысли заняты Израилем и Югославией»[802]. Осенью он писал Коллонтай из санатория в Барвихе: «Чувствую себя хорошо. Не столько от общества людей, сколько от растительности и воздуха. Гуляю много, но меньше, чем в предыдущие годы. Ремонтирую ноги. Очень жаль, что Вас здесь нет. Повезло мне в отношении комнаты. Главное: в ней имеется телефон и радиоприемник, благодаря которому могу следить за несуразностями, что творятся на белом свете»[803].
Тем же летом Айви с Машей ездила в Судак, откуда отправила письмо мужу. В длинном тексте, написанном, как всегда, по-английски, говорится о книгах («Читаю дневник Пипса, тебе бы понравилось»), о море и, конечно, о внучке: «Она совсем не боится моря и скоро, думаю, будет плавать. Хорошо ест, прекрасно спит и была бы идеальным ребенком, но как только появляются незнакомцы, сразу превращается в испуганного зверька». Заканчивается письмо словами: «Люблю, люблю! Обязательно напиши о себе, о своих делах и чувствах (нет, этого ты никогда не делал и никогда, уверена, не будешь)…»[804]
Из Лондона приезжал старый знакомый Эндрю Ротштейн, уволенный из Лондонского университета за связи с СССР. Литвинов с женой жадно расспрашивали его о жизни в Англии, о политических событиях. Ротштейн спросил, почему Максим Максимович не пишет мемуары, и тот ответил – еще не время. О том же спрашивала Коллонтай, которой Литвинов 18 января 1951 года ответил письмом: «Дорогая Александра Михайловна!.. Писать я, увы, разучился (физически), ибо за все время после революции я ничего от руки не писал и привык дикто