вать стенографистке. Теперь же диктовать некому. Так что следовать Вашему совету уже по этой причине не могу, не говоря о более серьезных причинах…»[805] Конечно, он задумывался о своем месте в истории, о памяти, какую оставит потомкам. Написал письмо об этом Маше «на вырост». К сожалению, от него осталась только цитата у З. Шейниса: «Пусть… продажные историки сколько угодно игнорируют меня, вычеркивают мое имя из всех своих трудов и энциклопедий…»[806] Правда, в том же году вышел «Советский дипломатический словарь» с обстоятельной статьей о Литвинове. Ему уделили втрое меньше места, чем Молотову, но вдвое больше, чем Чичерину…
В июле 1951 году ему исполнилось 75 лет, юбилей отметили в узком кругу. После этого историк Анатолий Миллер встретил Литвинова на даче Майского возле Звенигорода: «Я как раз собирался съездить в Бородино, чтобы посмотреть поле и музей. Литвинов сказал, что тоже хотел бы туда съездить. Мы все вместе на моей машине отправились в Бородино. Когда выходили из автомобиля, Литвинову подали руку, чтобы помочь ему. Он обиделся, сказал: «Я еще не развалина. Вот ишиас меня только мучит, а так я не жалуюсь». Он сам подал руку даме, помог выйти из автомобиля»[807]. А в конце лета он слег с новым, уже третьим инфарктом. У постели круглосуточно дежурила медсестра, приходившие родные и друзья думали, что она подослана МГБ (что вполне могло быть правдой), и не рассказывали больному никаких новостей.
29 декабря Коллонтай отправила ему поздравление с наступающим праздником, где снова просила «писать свои записки – если не все, то отдельные фрагменты какой-нибудь эпохи, и пусть я буду первый Ваш читатель и переживу с Вами большие моменты Вашей жизни. Почти два десятилетия называются в Швеции «эпохой Литвинова», а мы, партийные, считаем, что Ваши заслуги перед партией и трудовым человечеством распространяются и за два десятилетия»[808]. Вероятно, прочитать эти строки Максим Максимович уже не смог. И. Эренбург вспоминал: «За несколько дней до смерти он лежал днем с закрытыми глазами; жена тихо спросила его: дремлет он или задумался? Он ответил: «Я вижу карту мира», – то, что называется «дипломатией», было для него творчеством, он мечтал, как предотвратить войну, сблизить народы и континенты, карта для него была тем, чем служат художнику тюбики с красками. Пенсионер поневоле умирал, как художник, полный творческих замыслов, без палитры, без кисти и без света»[809].
Литвинов с внучками в 1949 г. (Из семейного архива М. Слоним-Филлимор)
Литвинов умер днем 31 декабря, когда Москва готовилась к Новому году. У его постели собралась вся семья, но последние слова были обращены к жене: «Англичанка, езжай домой…» В тот же вечер в квартиру пришли чиновники МИД, заглянули в стол Литвинова и сказали, что придут завтра. Так и случилось: все бумаги покойного изъяли и увезли, позже они попали в Центральный партийный архив. В «Правде» появилось краткое сообщение: «Министерство иностранных дел СССР с глубоким прискорбием сообщает о смерти бывшего народного комиссара иностранных дел СССР Максима Максимовича ЛИТВИНОВА, последовавшей 31 декабря 1951 года после продолжительной болезни… Гроб с телом М.М. Литвинова установлен в Конференц-зале Министерства иностранных дел. Похороны состоятся 2 января». Краткую биографию дипломата завершали строки: «За последние годы вследствие тяжелой болезни Литвинов отошел от активной работы. М.М. Литвинов награжден орденом Ленина, орденом Трудового Красного Знамени, медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941—45 гг.»[810].
Могила Литвинова на Новодевичьем кладбище. (Из открытых источников)
На прощание с Литвиновым пришли сотрудники МИД бывшие и действующие. Среди дежурно скорбящих выделялась горько плачущая Петрова. Эренбург вспоминал: «В одной из комнат Министерства иностранных дел была гражданская панихида. Кто-то по бумажке прочитал речь. На Максиме Максимовиче был не парадный мундир, а обыкновенный костюм. Лицо его казалось непроницаемо спокойным, даже благодушным»[811]. Подошедшая к писателю дочь Сурица Лиля сказала: «Папа сегодня скончался». Беда подбиралась к друзьям дипломата: через два месяца умерла Коллонтай, в том же году арестовали Штейна, чуть позже – Майского. Не исключено, что к делу о «сионистском заговоре» в МИДе оказался бы привлечен и Литвинов, если бы вовремя не умер. Айви тогда сказала дочери: «Они его не достали»[812].
Похороны прошли на Новодевичьем со всеми почестями. Во главе процессии шли трое заместителей министра иностранных дел: А. Громыко, В. Зорин и Ф. Гусев, – несшие на алых подушечках все награды покойного – их было тоже три. Ни Молотов, ни сменивший его в кресле министра Вышинский не явились, не было и послов Великобритании и США. Их посольства даже не прислали венки – это от имени всего дипкорпуса сделал французский посол Ив Шатеньо. Из послов присутствовали только представители «братских стран», включая Албанию и Монголию. У входа на кладбище собрались желающие проститься, но ворота были закрыты. Кто-то из прохожих спросил, кого хоронят, и ему ответили: «Папашу».
ЭпилогНаследники и наследие
Осталось рассказать о судьбе семьи Литвинова, оказавшейся такой же причудливой, как его биография. Какое-то время они жили прежней жизнью в Доме на набережной, но в 1954 году сбылись опасения покойного. За огромную квартиру было нечем платить, и семейство разъехалось по трем квартиркам в разных московских районах. Айви Вальтеровна поселилась в «доме композиторов» на 3-й Миусской (теперь улица Чаянова). Она по-прежнему много читала, рисовала, с удовольствием общалась с внуками. Шокировавшее ее «дело врачей» после смерти Сталина рассыпалось, скоро из лагерей стали возвращаться знакомые. Появилась Филис Клышко, написала с Урала одна из свердловских учениц Айви, которую посадили только за то, что она родилась в Шанхае: «Через 17 лет меня вызвали, освободили и сказали, что это была ошибка – как вам нравится такая ошибка? Ах, дорогая, мне так много нужно вам рассказать. Мне хочется сейчас же улететь в Москву, чтобы повидаться с вами, но, видимо, придется подождать до лета…»[813]
Айви по-прежнему ездила на дачу в Голицыно и на юг, к морю. Переводила, часто вместе с Татьяной, британскую классику для Издательства иностранной литературы. В 1959 году написала письмо Хрущеву, чтобы получить разрешение навестить в Англии сестру Летти, единственную, кто остался от большого семейного клана. Письмо начиналось словами «Уважаемый Сергей Никитич!» – она была, наверное, единственным человеком в Москве, кто мог допустить такую ошибку. Позже ей рассказали, что Хрущев не обиделся и одобрил заявку, сказав «она вне политики, пусть едет». Прилетев в Лондон, Айви поселилась в скромном отеле, взяла телефонный справочник и стала обзванивать всех знакомых, которых нашла. Скоро она восстановила связи с литературно-издательским миром, что побудило ее снова начать писать. Вернувшись через год в СССР, она отметила в дневнике: «Все (особенно в Англии) хотят, чтобы я написала честную автобиографию. Но я не знаю, как это сделать – меня интересуют только интимные вещи… Поэтому я обратилась к созданию коротких рассказов, которые были у меня в голове около сорока лет. Некоторые я пыталась за эти годы написать снова и снова, но так и не смогла»[814].
Теперь рассказы стали появляться один за другим. В них говорилось о ее молодости, о родных и, конечно, о России, огромной и до конца непонятой, о людях, которых она любила и жалела. В рассказах оживали впечатления недавних лет: соседи по даче, женщины из подмосковного санатория, где она отдыхала, люди, возвращавшиеся из лагерей. Но никакой политики и никаких мемуаров. Только в «Новом мире» в 1966 году появились ее воспоминания о муже под названием «Встречи и разлуки». Видимо, «наверху» убедились, что она, как говорил Хрущев, «вне политики», и в 1972 года согласились отпустить ее на родину. Часто пишут, что Айви все годы оставалась английской гражданкой, но это было невозможно – сразу по приезде она стала гражданкой СССР. Теперь она смогла достаточно быстро восстановить британское подданство. Ей даже достался по наследству от сестры домик в приморском Брайтоне, где она вернулась к чтению, живописи и, конечно, сочинительству. Еще до этого ее рассказы выходили в знаменитом «Ньюйоркере» и других журналах, а вскоре после возвращения вышел их сборник – первая ее книга за много лет.
Татьяна в Москве продолжала заниматься переводами и сотрудничать с К. Чуковским. В дневнике за 15 октября 1967 года он писал: «Таня – наиболее одухотворенная женщина из всех, с кем мне доводилось дружить. Свободная от всякой аффектации и фальши. Это видно из ее отношения к отцу, которого она любит нежно – и молчаливо. Никогда я не слышал от нее тех патетических слов, какие говорятся дочерьми и вдовами знаменитых покойников. Она любила отца не только сердцем, но и глубоким пониманием. Она живет у меня вот уже неделю, и это самая ладная, самая светлая моя неделя за весь год. Больше всего на свете Таня любит свою мать и своих детей. Но и здесь опять-таки никакой аффектации. И умна – и необычайно чутка ко всякому лжеискусству. <…> Чего нет у Тани и в помине – важности. Она демократична и проста со всеми – не из принципа, а по инстинкту. Не могу представить ее себе солидной старухой»[815].
Айви Литвинова с внучками Ниной, Верой и Машей. 50-е гг. (Из семейного архива М. Слоним-Филлимор)