Из-за острова на стрежень,
На простор речной волны…
Полтораста километров вез их бронекатер против течения вверх по разбушевавшейся Волге. Ребята продолжали петь песни. Запевали Володя Анастасиади и Коля Кулькин. Нежно звенело чистое сопрано радистки Зои. Хорошо пел украинские песни Коля Лунгор. Спели о Катюше и об Андрюше, о веселом ветре и о застенчивом капитане, о темной ночи, когда пули свистят по степи, и о том, что до смерти четыре шага. И у каждого – кроме, может быть, командира, уткнувшегося в карту, – проплывали перед мысленным взором разрозненные картины детства, и юности, и первых месяцев войны. И хотя далеко не все было в детстве и юности, а тем более в войну, светлым, солнечным и счастливым, вспоминалось только самое хорошее.
И комиссар, пробегая взглядом по лицам ребят, думал, что вот каждый думает о своем, а за этой своей судьбой стоит и одна общая судьба – всенародная судьба рядовых строителей новой жизни, кипучей жизни тридцатых годов с их высоковольтным энтузиазмом и патриотизмом, с ударничеством и стахановским движением, с безоглядной верой в Сталина и нетерпеливой верой в лучшее завтра. Жили большими делами, великими надеждами, работали в охотку, туго натянув ремень. Теперь вся эта довоенная жизнь рисовалась нескончаемым праздником, и это было самым важным, самым сильным оружием на войне.
В мокрых от брызг иллюминаторах проплыли серые избы села Среднего Лебяжьего на берегу.
Родит послала в бурю огневую,
К бою снарядила верного бойца!..
– Слушай! – Черняховский потянул комиссара за рукав ватника. – Ну, ладно, нет там в степи ни деревьев, ни кустов, ни хлебов, ни высоких трав, но хоть балки, овраги там попадаются? И хватит уж глотку-то драть…
– Балок там до самых Ергеней никаких нет, – ответил печально усмехнувшись, комиссар. – Эго тебе не донская степь. Местность, как говорится, непригодная для оседлой жизни. А петь не мешай – в последний раз поем…
У Володи Анастасиади от этих слов мороз по коже продрал. Но когда стихла песня о Железняке, навеки оставшемся в степи, он тут же запел новую – «Прощай, любимый город!» – свою любимую, одесскую. Потом девчата запели про бурю, ветер, ураганы и про нестрашный им океан.
Нежданно-негаданно к ним заглянул курносый матросик в мокром бушлате и крикнул:
– Вы, того, не паникуйте, но нас тут «мессер» высматривает! Пока сидите тихо!
Оборвалась песня.
Солдатов и еще человек пять пошли было посмотреть что к чему, но Черняховский резко сказал: «Сидеть!», и все сели, а Володька Солдатов сделал вид, что ему вовсе не интересно – больно надо любоваться каждым «мессером», уж кто-кто, а он насмотрелся на этих «мессеров».
Черняховский взглянул на комиссара и негромко сказал:
– Пойди посмотри!
Максимыч вылетел на тесную, мокрую от брызг палубу и застал как раз тот момент, когда «мессер», вынырнув из голубой прогалины в небе, с ревом пронесся над широким волжским плесом и полоснул короткой очередью по корме и по мачте катера.
– Право руля! – хрипло скомандовал капитан.
Матросы ответили «мессеру» отчаянной пальбой из трескучих зенитных пулеметов, и «мессер», сделав круг над рыбачьим поселком Шамбаем, улетел. Какой-то матрос-зенитчик азартно заорал:
– Никак попали! Глянь-ка, дымок!
– Та к це пилот сигару курит! – насмешливо сказал его второй номер.
Капитан подошел к Максимычу и, закуривая трубку, сказал, улыбаясь глазами:
– А вы везучие. Этот «мессер» просто где-то все боеприпасы успел расстрелять!
После этого боевого как-никак эпизода настроение у ребят еще больше повысилось, снова все пели песни. Потом принялись за сухой паек – ели бутерброды с салом. Солдатов тайком от командира клянчил водку у девчат.
Под вечер, когда стало укачивать даже парней, еще раз объявили тревогу – с запада на восток пролетел самолет-разведчик, тоже с черными в желтых обводах крестами, марки «фоккевульф». Но «костыль» не заинтересовался катером, полетел дальше, к луговому берегу, не сделав ни одного выстрела.
Дан приказ: ему – на запад,
Ей – в другую сторону…
Стемнело рано. Шел восьмой час путешествия по Волге. Ребята умолкли. В темноте Володька Анастасиади стал искоса поглядывать на Нонну. Нонна стрельнула в него взглядом из-под пушистых черных ресниц и, потупившись, стала обтирать носовым платочком казенную часть карабина. Зоя зачем-то взяла рацию, как ребенка, на колени и, раскрыв защитного цвета сумку, что-то укладывала и переукладывала внутри. Солдатов уснул и всхрапывал на плече у пригорюнившейся Вали. Комиссар в пятый раз громко рассказывал Павлику Васильеву о встрече с «мессером». Черняховский сунул карту в кирзовую полевую сумку и хмуро задумался, по очереди вглядываясь в сидевших напротив партизан своей группы. Почти все задымили в полутьме папиросами, закурив для экономии от одной спички.
Почуяв, что настроение изменилось к худшему, Коля Кулькин сказал:
– А не жалает ли уважаемый публикум услышать, как Коля Кулькин, двадцать второго года рождения, сорок второй номер сапог, заделался на страх Гитлеру партизаном?
– Желаем! Давай жарь, Коля! А ну-ка, соври что-нибудь!
– Зачем врать? Я как на духу. Так вот, значит. Лежу я в госпитале, дырку штопаю, что фриц мне один осколком пропорол в таком неудобном, извиняюсь, месте, что я целых два месяца стоя кушал. Раз вызывает меня из палаты новенькая сестра Настя на рентген. Прихожу к врачихе. «Ранбольной Кулькин?» – спрашивает. «Так точно», – говорю. И натурально, сымаю штаны, а она: «Не надо, говорит. Мне твоя грудная клетка нужна». – «Пожал-те!» – говорю. Просветили меня в два счета насквозь, и пошел я в бильярд играть, а через несколько дней начинаю я замечать, что Настя, сестричка милосердия, на меня как-то очень жалеючи смотрит. Ну, я, как герой женского фронта, глазки ей строю. Сестричка ничего из себя, в кудряшках беленьких. Вот и строю я генеральный план наступления на Настино сердце. Время избрал я самое что ни на есть подходящее для такой операции – Настино ночное дежурство. Подозвал к себе сестричку. Все спят в палате. А она спрашивает жалостно так: «Тебе что, Кулькин, утка нужна или судно?» – «Нет», – отвечаю. И вздыхаю. «Плохо, ранбольной, себя чувствуешь?» – «Сердце, – отвечаю, – не на месте!» И за ручку беру. А она вдруг в слезы. «Ох, Коля, Коля, – говорит, – не жилец ты на этом свете!» Ну я, натурально, остолбенел. Как пыльным мешком из-за угла. И, братцы мои, вытянул я из Настеньки мало-помалу страшную врачебную тайну. Оказывается, рентгеновский снимок показал, что рак легких у меня и жить мне, несчастному, осталось от силы пару месяцев! И вся любовь! До утра я лежал в холодном поту, а утром отписал отцу-матери в поселок наш, поклонился всей родне. И к обеду принял я великое решение. «Вот что, Николай Степанович, – сказал я себе. – Воевал ты не ахти как, все жизнь свою берег, на груди твоей широкой нет и медали одинокой! А теперь, когда ты все равно не жилец, неужто без славы загнешься?! Нет, помирать – так с музыкой!» И написал красноармеец Николай Степанович Кулькин, двадцать второго года, русский, бывший столяр, проживавший в поселке Ворошилова, третья Елшанская улица, дом шестнадцать, заявление – прошу направить меня поскорее в тыл врага!
Ребята рассмеялись. Солдатов захохотал.
– А как же твой рак? – деликатно спросила Нонна, глядя на Колю Кулькина широко открытыми глазами.
Тот состроил скорбную мину.
– В том-то и трагедия всей моей молодой биографии. Выписали меня, как только стал я садиться на стул без крика, а про рак ни слова. Я, натурально, ничего не понимаю. А тут Настенька подвернулась. «Ты меня, – говорит, – ранбольной Кулькин, извини, очень я перед тобой виновата. Спутала я тебя с твоим однофамильцем из другой палаты. Того, горемычного, давно в мертвецкую снесли, а ты, Коля, здоров как бык. Поздравляю!» Я чуть в обморок не упал – спасибо Насте, ватку с нашатырным спиртом под нос сунула… Очнулся я и как заору: «Мамочка! Роди меня обратно!»
Тут уж захохотала вся группа, и даже Черняховский усмехнулся и благодарно взглянул на Кулькина. Худо тому отделению или взводу, отряду или группе, где нет своего Васи Теркина…
А Кулькин не унимался. Теперь он солировал:
Ах ты, лодочка-моторочка, моторочка-мотор!
Перевези на ту сторону, где мой
Фрицхен-ухажер!
И снова пытливо вглядывался в лица разведчиков командир группы. Впереди такие трудности и опасности, о которых они и понятия не имеют. Хватит ли сил у этих юнцов?..
На правый берег Волги, в Енотаевке, высадились вечером. Шел снег пополам с дождем. Их встретил на темной пристани, прилепившейся к узкой прибрежной полосе под обрывом, продрогший человек в мокрой кожанке.
– Альтман, – представился он Черняховскому, – из Калмыцкого обкома. Как доплыли? – И добавил вполголоса: – К переходу линии фронта все готово!
Черняховский попрощался с капитаном и командой катера и повел группу за представителем обкома вверх по крутой деревянной лестнице. Они поднялись на высокий берег, где в лицо им сразу ударил ветер, и пошли по улице села. В избах – ни огонька. Светомаскировка, как и в Астрахани. Но село не спало. Слышался говор, пахло варевом и дымом полевых кухонь, сновали тени людей в шинелях, шумели моторы.
– Группа поужинает здесь, – сказал Альтман, показывая на большую избу, перед которой стоял крытый грузовик. – А мы с вами и комиссаром зайдем в соседнюю избу, потолкуем.
В избе, занятой разведотделом штаба 51-й армии, Альтман познакомил Черняховского, Максимыча и Солдатова – командир прихватил его с собой – со щеголеватым капитаном с двумя орденами на диагоналевой гимнастерке. Капитан допил чай из кружки и развернул карту-двухкилометровку на грубо сколоченном столе.