Максимилиан Робеспьер — страница 5 из 7


НА ВЕРШИНЕ ГОРЫ


Глава 1Под грохот сражений

— Умер Марат!.. Друга народа нет больше с нами! Они убили его!..

Страшная весть передавалась из уст в уста. Тысячи людей с разных концов Парижа тянулись к улице Кордельеров. Против дома № 18 толпа была настолько густой, что отряд жандармов во главе с полицейским комиссаром едва смог пробиться к подъезду. На всех лицах, этих усталых, изможденных лицах простых людей, были написаны скорбь, отчаяние, гнев. Вновь прибывавшим рассказывали то, что удалось узнать.

…Она приехала из Нормандии, гнезда жирондистского мятежа… Ее подослали изменники, бежавшие после 2 июня из Парижа… Она обманом пробралась к больному Другу народа, доверчиво принимавшему просителей, и нанесла ему смертельный удар ножом…

Кто-то закричал: «Ее ведут!» Из дверей показалась группа во главе с комиссаром, который придерживал за связанные руки стройную девушку с нежным овалом лица и длинными каштановыми волосами. Глаза ее были широко раскрыты. При виде толпы она отпрянула.

— Смерть убийце!.. Голову злодейки!.. Пусть она немедленно ответит за свое преступление!..

Многоголосый рев захлестнул улицу. Арестованная была близка к обмороку. Но комиссар, подняв руку, стал увещевать разъяренных, смятенных людей:

— Из уважения к памяти Друга народа никто не посмеет нарушить закон! Кто любил Марата, должен вести себя с достоинством! Правосудие будет скорым и справедливым!..

И толпа, вдруг притихшая, послушно расступилась, чтобы пропустить тюремную карету.

Тело Марата выставили в церкви Кордельеров на помосте, украшенном трехцветной драпировкой. Голову увенчали лавровым венком. Два человека, стоя у изголовья, увлажняли тело и покров ароматическим уксусом. Жгли благовония.

Смертное ложе Марата осыпали цветами. Секции одна за другой шли, чтобы проститься со своим вождем. Час убегал за часом, но людской поток не иссякал, — казалось, ему не будет конца. Скорбь застилала все. Страшная рана зияла в груди. Клинок убийцы, темный от крови, был тут же. Святая кровь Марата! Люди клялись идти по его стопам. И отомстить за него. Клятвы давали на почерневшем ноже, как на евангелии.

Художник Давид заканчивал набросок головы Марата. Этот эскиз лег в основу картины, выставленной для всенародного обозрения во дворе Лувра. «О, этого человека я писал сердцем!» — говорил Давид. Выполненная в светлых тонах, лишенная театральных эффектов, картина поражала античной суровостью и простотой. И люди шли снова, чтобы увидеть своего друга, воплощенного в полотне Давида. Он жив! Он будет жить вечно! Его убийцы просчитались. Марат так же бессмертен, как неистребима идея свободы.

Похороны Друга народа происходили ночью 16 июля. На скорбной процессии присутствовал Конвент в полном составе. Прах Марата был временно погребен в особом склепе в саду церкви Кордельеров. Факелы ярко пылали. Председатель Конвента произносил последнее слово над открытой могилой. Присутствующие с обнаженными головами внимали оратору.

Лицо Робеспьера при необычном освещении казалось восковым. Он полузакрыл глаза. Мысли проносились с необычайной быстротой…

Итак, удар нанесен. Удар из-за угла, достойный Иуды… Он щадил их, он считал, что можно бороться с поднятым забралом. Даже после народного восстания 2 июня дело ограничилось нестрогим домашним арестом для вожаков. Сен-Жюст в своей речи, выражая мысль Неподкупного, говорил о прощении для большинства, о нежелании Горы смешивать ошибку с преступлением. Он щадил их, несмотря на все прошлое, он слишком долго верил, что можно обойтись без пролития крови. И вот результат. Кровь все же пролилась, но чья?..

Председатель продолжал говорить. Но Максимилиан не слушал его. Он думал о недавнем прошлом. Сколько зла принесли жирондисты своей демагогией, как замедляли они победный ход революции! Вот яркое тому доказательство: едва отстранили их лидеров, и за полтора месяца якобинцы сумели сделать для народа больше, чем жирондисты и фельяны за все годы своей власти! В две недели был обсужден и утвержден текст новой конституции, вдохновленной учением великого Руссо и проникнутой искренним стремлением к широкой политической свободе. Робеспьер не считал новую конституцию совершенной. Он сам согласился на некоторые уступки имущим элементам и пошел на смягчение в их пользу ряда статей своей Декларации прав. Это было необходимо, чтобы не оттолкнуть от монтаньяров в столь трудное время буржуазные слои, которые иначе могли быть увлечены мятежниками-жирондистами. Но и в ее настоящем виде новая конституция была несравнима ни с цензовой конституцией 1791 года, ни с проектом жирондистов. Она была встречена с восторгом и получила единодушное одобрение; за нее проголосовали даже в тех департаментах, где хозяйничали жирондисты. Но якобинцы не ограничились конституцией. Они смело принялись за коренной вопрос, от которого отмахивались все предшествующие им партии и группировки: вопрос аграрный. Уже на следующий день после падения Жиронды Конвент предписал разделить на мелкие доли все поместья эмигрантов. Образовавшиеся участки надлежало пустить в продажу на льготных условиях, с длительной рассрочкой. Через неделю был принят новый закон, передававший общинные земли крестьянам. Наконец, завтра собирались провести уже вполне подготовленный и обсужденный декрет о полной и окончательной отмене всех феодальных повинностей. Эти смелые акты должны были сплотить вокруг Горы широкие массы крестьян. Крестьянство становилось мощной опорой новой республики в ее борьбе с армиями иностранцев и внутренним врагом.

Да, это были замечательные дела. И нельзя забывать, что все они проходили под грохот сражений, в период трудностей поистине беспримерных. В то время как пять иностранных армий теснили обескровленные французские войска, вандейское восстание расширялось, охватывая весь запад, англичане усиливали блокаду и высаживали десанты, а в шестидесяти департаментах разгорались организованные жирондистами контрреволюционные мятежи. Огненное кольцо сжимало якобинскую республику…

…Председатель закончил речь. Многие факелы догорели, их заменяли новыми. Высокие силуэты домов, чуть заметные сквозь деревья на фоне черного неба, казались фантастичными. Раздался отдаленный раскат грома. Прощай, Друг народа, прощай, старый соратник!.. Дело, за которое ты погиб, продолжим мы; мы доведем его до полной победы…

Неподкупный следил за движением бесконечной ленты. Вот идут они, члены Коммуны, представители клубов, трибунала, революционных комитетов, рядовые санкюлоты. Их поток не исчерпает себя до утра. Они, видимо, очень любили покойного. А вот Максимилиан его не любил. Слишком разные люди, слишком разные темпераменты. Они различно смотрели на многое и никогда до конца не могли понять один другого. Но они были бойцами из одного отряда, они боролись плечом к плечу за общее дело, и много ли еще оставалось революционеров такой закалки, как Друг народа? О, жирондисты знали, в чье сердце вонзали нож рукою Шарлотты Корде! Они устранили Марата в тот час, когда его бурная энергия была особенно нужна. Когда-то они окрестили трех боровшихся против них вождей Горы триумвирами. Марат, Дантон, Робеспьер — вот три имени, вызывавших ужас и ненависть большинства на первых заседаниях Конвента. Триумвират, облеченный доверием народа, бесстрашно делал свое дело. Три вождя, если иногда и расходились в частностях, в основном неизменно сохраняли единодушие. Они защищали Парижскую коммуну от нападок «государственных людей», они добились нужной линии в продовольственном вопросе, они были едины в дни сокрушения Жиронды.

И вот теперь триумвирата больше не существует. Марат ушел навсегда. А Дантон…

Неподкупный искоса оглядывает огромную фигуру Дантона. Какая у него отталкивающая внешность! Какое ужасное лицо, изрытое оспой, с перебитым носом! Недаром его называют циклопом! При свете факелов глазные впадины кажутся черными ямами — маленьких запавших глазок не видно вовсе. Зато преувеличенно большими представляются челюсти, страшные челюсти бульдога.

Казалось бы, эти челюсти должны брать мертвой хваткой. Но нет! Бульдог не так страшен, как можно подумать. Робеспьер хорошо знал, что он бывает очень добродушным. Добродушным? Нет, это не то слово. Правильнее сказать — слабым, нерешительным, склонным к компромиссу. Он любил жизнь, но жизнь только для себя. Максимилиан не может без отвращения вспоминать то, что он слышал недавно о Дантоне. Обедая в кругу друзей и будучи под хмельком, циклоп разоткровенничался. Он заявил, что наступил его черед пользоваться жизнью. Роскошные отели, тонкие блюда, расшитые золотом шелковые ткани, шикарные женщины — вот что должно наградить его за преданность революции! Робеспьер не желал верить такому цинизму. Не верилось и разговорам о продажности Дантона, о его склонности к казнокрадству. Хотя факт остается фактом: Дантон не смог дать отчета в денежных средствах, находившихся в его ведении, когда он был министром юстиции. Состояние Дантона за годы революции выросло во много раз, в то время как Марат умер нищим. А постоянное якшание Дантона с политическими проходимцами? А его деятельность совместно с Барером в первом Комитете общественного спасения, который Марат называл Комитетом общественной погибели? Всем известно, что этот Комитет не обнаружил ни воли, ни способности преодолеть опасности, угрожавшие стране, дал бежать многим вождям Жиронды и проморгал возникновение цепи мятежей в департаментах. Как объяснить все это? Дантон в свое время сделал много для республики. Но не хочет ли он теперь сказать роковое слово «Остановись!», то самое слово, которое произнесли некогда Барнав и Бриссо?

Нет, Неподкупный не в силах по-прежнему относиться к Дантону. Пусть кое-что и преувеличено, но… Но его революционная совесть, его щепетильность, его гражданское целомудрие не позволяли причислять к своим соратникам и друзьям подобного человека. Робеспьера считают склонным к подозрительности. Да, он подозрителен по отношению к тем, кто скомпрометировал себя на службе народу, кто думает о себе больше, чем о благе родины… Посмотрим… Время покажет. Его суд, как говаривала некогда мадам Ролан, не скор, но справедлив. А пока, по совету Робесьпера, якобинцы настояли на переизбрании неустойчивого Комитета общественного спасения. Незадолго до смерти Марата, 10 июля, Дантон был исключен из Комитета, и туда вошли близкие политические друзья Робеспьера — Кутон и Сен-Жюст.

Вот они, рядом. Оба молодые, оба беззаветно преданные делу революции. Это люди иного склада, чем Дантон. Они мало дорожат личным благополучием. Их не купить щедрым подарком или хорошим обедом. Кутон, старый друг, настоящий рыцарь революции. Как проницателен его взгляд, как утонченно выражение лица!.. Он истинный гуманист, он любит народ глубокой любовью. Он может быть мягким и великодушным, но, когда это необходимо, он становится беспощадным. Его сильный дух не сломило личное горе. Кутон тяжело болен. Болезнь парализовала ноги, он передвигался в кресле на колесах. Но это не делает его слабым. Больное тело содержит неукротимый дух борца. Кутон всегда на своем посту и останется на нем до последнего дня жизни.

А Сен-Жюст? О, на него Максимилиан не может смотреть без легкого трепета. Сен-Жюст — это необычайное, неповторимое явление природы. Вот он стоит в первом ряду членов Конвента. Ему двадцать шесть лет. Он строен, изящен, его прекрасные длинные волосы спадают на плечи. В правом ухе серьга. Тонкий батистовый галстук доходит до подбородка. Костюм превосходно сшит. Лицо греческого бога: красивое, холодное, строгое. Кто это? Представитель золотой молодежи? Дамский угодник? Иль, быть может, просто мраморное изваяние? Нет, это страстный борец, даровитый, упрямый, непреклонный. Сын кавалера ордена святого Людовика, Антуан Сен-Жюст с юности посвятил себя делу революции. Однажды, положив руку на горящие уголья, он дал клятву победить или погибнуть. Его идеалом стал Робеспьер. У Максимилиана хранилось письмо, датированное августом 1790 года, в котором безвестный тогда Сен-Жюст называл его богом, творящим чудеса. Двадцати трех лет он был избран в Конвент. «В жизни силен только тот, кто не боится смерти», — говорил Сен-Жюст. «Дерзать — в этом вся революционная политика». И он не боялся смерти. Он дерзал. Его смелость была спокойной, обдуманной. Он наносил удары, не предупреждая. «Его доклады рубят, как топор», — свидетельствовали те, кто слышал молодого трибуна. Сен-Жюст, как и Робеспьер, весь принадлежал общественному делу. Как и Робеспьер, он не знал семьи и личной жизни. Когда-то на заре юности он страстно любил. Но возлюбленная не стала невестой. Родители девушки, не посчитавшись с взаимностью чувства, отдали дочь за другого. С тех пор все женщины умерли для Сен-Жюста… Замкнутый и строгий, он действовал только во имя высших принципов. Его непоколебимость по временам пугала даже Неподкупного…

…Максимилиан очнулся от мыслей. Предрассветная сырость неприятно щекотала спину. Все кончено. Могильный вход завален. Лента прощающихся продолжает двигаться. Жизнь идет своим чередом. Новый день ставит новые задачи.

Убийство Марата было лишь частью плана, задуманного «государственными людьми». В тот день, когда в Париже хоронили Друга народа, в мятежном Лионе был казнен вождь местных якобинцев Жозеф Шалье. Патриотов убивали повсюду. Точились ножи против Робеспьера и Дантона. Поверженная Жиронда вступала на путь откровенного белого террора.

Все это потребовало энергичных ответных мер. И меры были приняты. Под натиском масс, ясно сознавая колоссальные трудности борьбы, якобинцы пошли на быструю и радикальную перестройку государственной власти.

Уже в июле — августе резко возросла роль Комитета общественного спасения. Ему было предоставлено право арестовывать подозрительных лиц и направлять деятельность министров. В его ведение Конвент отпустил сумму в пятьдесят миллионов ливров. Наконец, в его состав был введен Неподкупный, ставший душой Комитета, превратившегося вскоре в подлинное «министерство Робеспьера».

Одновременно с этим, считая, что в обстановке грозящих республике заговоров простое выполнение законов, предназначенных для мирного времени, было бы недостаточным. Конвент принял отсрочку вступления в силу новой конституции.

Решающую роль в формировании революционного правительства сыграли события 4–5 сентября.

4 сентября в Сент-Антуанском предместье началось волнение рабочих, охватившее затем всю парижскую бедноту. Это движение, подготовленное «бешеными», шло под лозунгом революционного террора и всеобщего максимума. Шомет сумел придать выступлению легальный характер, убедив вооруженных демонстрантов довериться «священной Горе».

5 сентября в Конвент явились представители сорока восьми секций во главе с Шометом. В своей речи прокурор Коммуны призвал Конвент к решительной борьбе с богачами, наживающимися на народной нужде. Он указывал, что единственный метод борьбы — это террор. Он предлагал организовать специальную армию, которая занималась бы выкорчевыванием заговоров и экономического саботажа в департаментах. Ораторы секций поддержали Шомета. Всеобщее требование выступавших сводилось к словам: «Поставьте террор в порядок дня. Будем на страже революции, ибо контрреволюция царит в стане наших врагов». Многие голоса требовали быстрого суда над арестованными жирондистами. По предложению Робеспьера делегаты Парижа были приглашены на заседание Конвента. Неподкупный заверил приглашенных, что Конвент примет во внимание их адреса и удовлетворит законные требования народа.

Действительно, Конвент провел ряд важных мер, направленных на углубление революции. Прежде всего реорганизовали Революционный трибунал, судопроизводство которого было упрощено и ускорено. При каждой секции учредили особые революционные комитеты, избираемые населением. Эти комитеты, созданные также на местах, должны были наблюдать за всеми тайными врагами народа и проводить в жизнь директивы Конвента. Деятельность комитетов облегчалась изданием декрета о «подозрительных», согласно которому подлежали аресту все лица, «своим поведением, речами или сочинениями проявившие себя как сторонники тирании». Была создана особая революционная армия для борьбы с виновными в укрывательстве товаров широкого потребления. Левые якобинцы добились того, что вошли в состав правительства; уже 6 сентября Комитет общественного опасения пополнился близкими к Шомету и Эберу деятелями — Билло-Вареном и Колло д’Эрбуа. Вместе с тем из Комитета вышел последний остававшийся в нем дантонист — Тюрио. Комитет вступил в более тесный контакт с Клубом кордельеров и секционными организациями. Новое правительство было призвано осуществить волю масс, на которые опиралось, в которых черпало всю свою силу. Максимилиан Робеспьер, крепко сжав тонкие губы, стоял у руля.

— Теория революционного правительства, — говорил он в Якобинском клубе, — так же нова, как и сама революция, которая ее выдвинула. Было бы бесполезно искать ее в трудах политических писателей, которые совсем не предвидели нашей революции, или в законах, с помощью которых управляют тираны. Задача конституционного правительства — охранять республику; задача правительства революционного — заложить ее основы…

Революция — это борьба за завоевание свободы, борьба против всех ее врагов, конституция — мирный режим свободы, уже одержавшей победу. Революционное правительство должно проявить чрезвычайную активность именно потому, что оно находится как бы на военном положении. Для него непригодны строго однообразные правила ввиду тех бурных, постоянно меняющихся обстоятельств, среди которых оно действует, и особенно потому, что при наличии все новых и грозных опасностей оно вынуждено беспрестанно пускать в ход все новые и новые ресурсы.

Революционное правительство обязано обеспечивать всем гражданам полную национальную охрану; врагов народа оно должно присуждать только к смерти…

Эта теория, однако, с такой четкостью и остротой была сформулирована Робеспьером лишь в конце декабря 1793 года. Был ли он столь же решителен и прямолинеен в начале сентября? В этом можно усомниться. В те дни, когда меч революционного закона уже был занесен и террор по настоянию народа стал б порядок дня. Неподкупный колебался. Он покинул бурное заседание Конвента 5 сентября, не дожидаясь голосования по вопросам, выдвинутым делегатами секций. Приняв программу санкюлотов, он постарался отделить их от их вождей — «бешеных», которые были разгромлены монтаньярами именно в эти дни[33]. Согласившись поддержать Шомета, Робеспьер вместе с тем в вопросе о терроре держался более умеренных взглядов, чем левые якобинцы. Ему удалось уберечь от Революционного трибунала семьдесят пять жирондистов — членов Конвента, подписавших протест по поводу ареста лидеров Жиронды. «Нечего обрушиваться на рядовых членов партии: достаточно уничтожить ее вождей», — так аргументировал Неподкупный этот поступок, не задумываясь над тем, что спасает от гильотины своих злейших врагов. По инициативе Робеспьера было проведено постановление о необходимости каждый раз объяснять арестованным точные причины их ареста. Такое пожелание в устах Робеспьера-законника вполне объяснимо, но претворить его в жизнь в период жесточайшей борьбы, когда удары наносились тысячам явных и тайных мятежников, практически оказалось невозможным. Это ясно видели революционные комитеты. Разъяснения комитетов и, главное, сама жизнь постепенно открывали глаза Неподкупному. Он все понял и сам добился отмены декрета, принятого по его почину.

— Теперь не время ослаблять революционную энергию, — заявил он, мотивируя свой демарш.

24 октября декрет был отменен. В этот же день начался процесс жирондистов.

Так история совершала свой путь. Им, всем этим Бриссо, Верньо, Гюаде, которые еще так недавно упивались полнотой власти, предстояло сложить головы на эшафоте: а он, некогда третируемый и презираемый ими, входил в зенит славы и могущества.


Глава 2Дело жизни

Да, теперь он был у кормила правления. С ним рядом находились его непоколебимые друзья и единомышленники — Кутон и Сен-Жюст. Он не занимал высоких должностей, юридически его власть не была большей, чем власть его коллег. Но он имел страшную силу, которая заставляла трепетать. Эта сила проистекала из уверенности в правоте своего дела. Когда-то, в то время как гордые депутаты Учредительного собрания смеялись над маленьким аррасским адвокатом, нашелся пророк, который правильно его оценил. Мирабо, оратор незаурядного таланта, заглянул в будущее и предсказал Робеспьеру успех; ничему не веривший Мирабо понял превосходство человека, который верил всему, что говорил. Эта сила нравственной убежденности завораживала слушателей Неподкупного, она придавала громадный моральный вес его словам и действиям. В Якобинском клубе его уже давно боготворили и встречали овациями каждое его появление. Теперь его незримая власть распространилась и на Конвент. Но основной цитаделью его, его «министерством» стал главный орган революционного правительства — Комитет общественного спасения. В Комитете

Робеспьер в отличие от своих коллег не имел определенных функций; он взял на себя общее руководство, разработку направляющей, генеральной линии.

Он был прежде всего идеологом якобинской партии. Его уму и перу принадлежали главные документы, которые легли в основу якобинской диктатуры. Он разработал Декларацию прав, ставшую канвой конституции 1793 года, он же вместе с Сен-Жюстом создал теорию революционного правительства. Каждый раз в решающий момент, когда необходимо было обосновать тот или иной важный шаг правительства, выступал Робеспьер или же по договоренности с ним один из его ближайших соратников.

Но он вовсе не был теоретиком, оторванным от жизни. Его теория имела самое непосредственное отношение к практике, к жизни, она была действенна, а отсюда проистекали и его нравственная убежденность и любовь к нему со стороны простого народа. Откроем одну из его записных книжек этого периода.

«Четыре существенных для правительства пункта, — писал Робеспьер, — 1) продовольствие и снабжение, 2) война; 3) общественное мнение и заговоры; 4) дипломатия. Нужно каждый день проверять, в каком положении находятся эти четыре вещи».

Перед нами директива Комитету общественного спасения. Не это ли сама жизнь? Пункты, перечисленные Неподкупным, не были ли они в действительности важнейшими вопросами времени? И директива осуществлялась. Под руководством своего вождя якобинцы неуклонно разрешали проблемы дня.

Продовольствие и снабжение — первоочередный пункт в записи Робеспьера. Действительно, продовольственный вопрос был самым трудным, самым мучительный, и без его разрешения революция не могла осуществить ни одной из стоявших перед нею задач.

Робеспьер и возглавляемая им группа якобинцев до мая 1793 года были противниками ограничения торговли и таксации цен. Между тем, только идя этим путем, можно было добиться результатов: сломить спекуляцию и саботаж, организовать снабжение армии, привлечь на свою сторону голодающую бедноту. И правительство это поняло. 11 сентября Конвент утвердил единые цены на зерно, муку и фураж. Администрация получала право реквизировать зерно и муку. За нарушение закона налагалась суровая ответственность. 29 сентября Конвент издал декрет о твердых ценах на главные предметы потребления в пределах всей страны. Так был установлен всеобщий максимум.

В развитие нового закона был принят ряд экономических и организационных мер, направленных на борьбу с голодом. В Париже и других городах ввели продовольственные карточки на хлеб, мясо, масло, мыло, соль. Булочникам было предписано выпекать единый для всех «хлеб равенства». Для упорядочения и централизации снабжения по всей стране, для контроля за проведением всеобщего максимума была создана Центральная продовольственная комиссия, наделенная широкими полномочиями и опиравшаяся на революционную армию.

Так действительность опрокинула доктрину о свободе торговли. Робеспьер и его единомышленники, осознав железную необходимость временного отказа от своего социального кредо, пошли на ограничение частной собственности. И, раз приняв решение, они не побоялись проводить его в жизнь плебейскими методами, со всей строгостью революционных законов.

Война — второй пункт записи Робеспьера. Второй по порядку, но не по важности, ибо война была делом не менее значимым, чем продовольственный вопрос. Вряд ли кто понимал это лучше, чем Неподкупный: ведь исход борьбы, которую он возглавлял, решался в конечном итоге на полях сражений с европейской коалицией. Жирондисты много кричали о войне и были ее инициаторами, но задача обороны республики оказалась им не по плечу. Только победа якобинского блока изменила положение. И опять-таки решительный перелом стал возможным потому, что якобинцы сумели чутко прислушаться к требованиям масс и поддержать их почин.

Так, снизу, по инициативе первичных собраний возникла идея всеобщей мобилизации. Идея была поддержана Комитетом. Народ с энтузиазмом приветствовал решение правительства. В короткий срок провели первый набор, давший республике четыреста двадцать тысяч бойцов, а к началу 1794 года армия уже насчитывала миллион двести тысяч человек. Новая армия была по-новому организована; она обладала революционным воинским духом, сознательной дисциплиной. Правда, солдатам не всегда хватало обуви и обмундирования, правда, они не всегда были сыты, но правительство и его комиссары постоянно приходили на помощь бойцам, не останавливаясь перед самыми решительными мерами. Вот, например, один из приказов Сен-Жюста в бытность его комиссаром Эльзаса:

«Десять тысяч солдат ходят босиком; разуйте всех аристократов Страсбурга, и завтра в десять часов утра десять тысяч пар сапог должны быть отправлены в главную квартиру».

Новая армия имела новых генералов и офицеров. Многие из них вышли из простого народа. Так революционный генерал Россиньоль был рабочим-серебряником, талантливый Клебер происходил из семьи каменщика, родителями Ланна и Гоша были крестьяне. Якобинское правительство смело разрешило проблему создания командных кадров: оно открыло к высшим воинским должностям доступ всякому, кто мог практически доказать преданность революции и умение побеждать.

Теперь, наконец, республика начала одерживать решающие победы на фронтах. После сражений при Гондсхооте и Ваттиньи (сентябрь — октябрь) французские войска взяли инициативу в свои руки. К зиме 1793/94 года восточная граница была восстановлена. В декабре был освобожден от англичан Тулон. Территория Франции полностью очистилась от врага. Дорога славы была открыта.

Третьей из наиболее существенных проблем Робеспьер считал общественное мнение и заговоры. Действительно, до тех пор, пока внутренняя контрреволюция охватывала страну, до тех пор, пока белый террор тормозил все мероприятия якобинской диктатуры и угрожал самому ее сердцу, никакие внешние победы не могли спасти республику. И здесь решающее слово сказал народ.

Робеспьер поддержал народный призыв и стал одним из организаторов системы революционного террора. В дальнейшем история свяжет эту систему как раз с его именем.

Общественное мнение создавалось жизнью и выправлялось Якобинским клубом. Народ поддерживал якобинцев и служил им опорой, собственники их ненавидели, но вынуждены были действовать тайно. Вот эту тайну и было необходимо вскрыть, с тем чтобы обезвредить врага. Проверкой общественного мнения занимались революционные комитеты и секции. Главную роль в подавлении внутренних заговоров играл Комитет общественной безопасности, руководивший полицией и наблюдательной агентурой; деятельность этого Комитета протекала в тесном сотрудничестве с Комитетом общественного спасения. Судебные функции по делам политического характера были возложены на Революционный трибунал.

Осенью 1793 года меч революционного закона стал опускаться с большой быстротой и силой. Он безжалостно падал на головы врагов народа. После убийцы Марата Шарлотты Корде на эшафот вступила другая женщина — вдова Людовика XVI, бывшая королева Мария Антуанетта. За ней настал черед вождей Жиронды.

На суде жирондисты держались плохо. Всю вину они валили на отсутствовавших либо друг на друга. Некоторые из них пытались подкупить зрителей, бросая им деньги. Но народ топтал ассигнации. Все подсудимые — Бриссо, Верньо, Жансоне и их восемнадцать соратников — были приговорены к смертной казни. Казнь состоялась 31 октября. Смерть осужденные встретили мужественно. Что сказать об их друзьях, переживших этот день? Почти всех их ждала та же участь. В начале ноября гильотина снесла голову бывшему герцогу Орлеанскому. Через два дня после него наступил черед Манон Ролан. Ее муж, скрывавшийся в мятежной Нормандии, не смог перенести известия о ее казни и покончил с собой. В декабре погибли его коллеги, бывшие жирондистские министры Лебрен и Клавьер. Весной следующего, 1794 года принял яд философ Кондорсе. Что касается жирондистов, бежавших в департаменты, то из них уцелели, пережив якобинскую диктатуру, лишь оскорбитель Робеспьера Луве да многоликий Инар. Гюаде и Барбару были гильотинированы в Бордо летом 1794 года; соратники Робеспьера по Учредительному собранию Петион и Бюзо неудачно пытались скрыться после разгрома контрреволюции на юге; они погибли на пути бегства, и их трупы были обглоданы волками.

Отправляя на эшафот вожаков Жиронды, якобинцы не делали скидки и для их предшественников — конституционалистов и фельянов.

В дни, когда падали головы герцога Орлеанского и госпожи Ролан, Революционный трибунал вспомнил об одном видном деятеле, теперь пытавшемся уйти в тень забвения, о герое побоища на Марсовом поле Жане Байи. Можно ли было забыть о нем, если кровь невинных жертв требовала отмщения? Престарелый Байи был привлечен трибуналом 10 ноября; через два дня его обезглавили во рву, близ места, где некогда по его приказу были расстреляны сотни патриотов. Две недели спустя дошла очередь и до предателя Барнава. Он разделил участь Байи, с которым некогда делил лавры.

Так действовала Немезида революции. Ее рука карала без промаха. Те, кто изменил общему делу, кто интриговал, старался повернуть вспять или ослабить победный марш свободы, теперь несли на эшафот свои головы. На белый террор освобожденный народ отвечал революционным красным террором. И первые спасительные результаты не заставили себя ждать. Уже 25 августа республиканские войска вошли в Марсель. В начале октября был взят Лион. В октябре подчинился власти Конвента Бордо. Благоприятные вести шли из Вандеи. Жирондистский мятеж в провинции подходил к концу. Огненное кольцо врагов было прорвано. К зиме власть Конвента восстановилась в большинстве департаментов. Контрреволюция уползала в подполье.

Дипломатия — четвертый и последний пункт записи Робеспьера. Продуманная внешняя политика должна была увенчать военные успехи якобинцев и их победу над внутренней контрреволюцией. Внешнеполитические проблемы особенно волновали Неподкупного в конце осени и начале зимы 1793 года, в дни решающего перелома на фронтах. В своих докладах Максимилиан с предельной ясностью наметил те принципы, которые следовало положить в основу взаимоотношений Франции с соседними государствами.

Эти принципы — терпимость, невмешательство во внутренние дела, взаимное уважение государственной независимости и суверенитета.

Призывая французов к разгрому интервентов, к изгнанию их войск за пределы страны, Робеспьер подчеркивал, что эта национальная задача французского народа отвечает интересам всего человечества.

«Погибни свобода во Франции, — говорил он, — и природа покроется погребальным покрывалом, а человеческий разум отойдет назад ко временам невежества к варварства. Деспотизм, подобно безбрежному морю, зальет земной шар… Мы боремся за людей живущих и за тех, которые будут жить…»

Эти слова, перекликающиеся с Декларацией прав, составленной Неподкупным, показывают, с какой замечательной прозорливостью он разглядел всемирно-историческое значение Великой французской революции. И однако, подчеркивая ее роль для других стран не только в настоящем, ко и в будущем, Робеспьер с враждебностью относился к программе эбертиста Клоотса, проповедовавшего революционную войну за создание всемирного союза республик. Вождь якобинцев считал эту программу вредней и бессмысленной утопией. Полагая, что революция не приносится извне народам, у которых еще не созрели для нее условия, Робеспьер был уверен, что подобная война, непрерывно увеличивая число врагов республики, может затянуться до бесконечности. При этом, возражая Клоотсу, Неподкупный не хотел согласиться и с друзьями Дантона, склонявшимися к заключению компромиссного мира. Когда в декабре 1793 года Пруссия и Австрия стали прощупывать почву для переговоров, якобинское правительство им не ответило. Время для выгодного республике мира еще не настало; компромиссный же мир мог привести лишь к капитуляции.

Таковы были основы дипломатии Робеспьера и его единомышленников в сложных условиях войны с интервентами. Они стремились установить дружественные отношения с теми, кто на миролюбие отвечал миролюбием, но исключали всякую возможность переговоров с врагами, посягавшими на целостность Франции и на ее революционную независимость.

Но жизнь республики не ограничивалась всем этим. Под грохот сражений и стук гильотины шел непрерывный созидательный процесс. Никогда и нигде еще в мире до этой революции не было пересмотрено и сделано так много, как за несколько месяцев якобинской диктатуры. И в этом потоке творчества свободная инициатива народа сыграла также ведущую роль. Комитет общественного спасения во главе с Робеспьером и Сен-Жюстом чутко прислушивался к нуждам страны и с якобинской смелостью реагировал на них. Многочисленные постановления, лично составленные или отредактированные Робеспьером, касались почти всех сторон общественной и культурной жизни революционной Франции.

Много забот уделяли якобинцы проблеме народного образования. 13 июля 1793 года Робеспьер выступил с планом, предопределявшим широкое общее образование в сочетании с производственным трудом, с физическим и моральным развитием, необходимым для всех подрастающих граждан республики. Неподкупный предложил, чтобы дети с пяти до одиннадцати-двенадцати лет воспитывались совместно, без всяких различий и исключений, в особых интернатах за счет государства. Такое воспитание, по мысли докладчика, содействовало бы победе идеи равенства. Конвент с энтузиазмом поддержал проект. И хотя после многодневных дебатов он был сильно урезан — в буржуазном обществе реализация подобного плана была невозможна, — тем не менее в конце того же года законодатели декретировали обязательное и бесплатное трехлетнее начальное образование по единой программе, что было также большой победой.

Значительной перестройке подверглось высшее и среднее специальное образование. Старые университеты, находившиеся в материальной и идейной зависимости от церкви, были упразднены. Ликвидации подлежали и королевские академии — научные учреждения, проникнутые корпоративным духом и неспособные пойти за революцией. Вместо этого было запроектировано создание в Париже Центрального лицея для высшего народного образования с наглядными методами обучения на объектах хранилищ и музеев. Конвент утвердил организацию высшей Политехнической школы, которая должна была выпускать инженеров и специалистов по точным наукам, а также Нормальной школы, готовившей новые преподавательские кадры. Учреждались специальные школы и курсы: военные, навигационные, медицинские. Заботясь о политическом просвещении, о борьбе с религиозными предрассудками, о распространении научных знаний, Конвент содействовал новой организации библиотек, архивов и музеев, делавшей сокровища науки и искусства доступными народу.

Целая плеяда ученых оказалась связанной с трудами революции. Математики Монж и Лагранж, астроном и физик Лаплас, химики Лавуазье, Бертолле, Леблан, биологи Ламарк и Сент-Илер, а также десятки других ведущих деятелей науки были и исследователями, и педагогами, и практиками — организаторами научных учреждений и предприятий оборонной промышленности. Комитет общественного спасения и Конвент сохраняли тесный контакт с учеными, поддерживая всякое открытие и изобретение, будь то новый метод дубления кож или воздухоплавание на аэростате, способ переливания колоколов на пушки или оптический телеграф.

Одним из бессмертных деяний якобинской республики было введение метрической системы мер. Декрет о метрической системе прошел 1 августа — в том самом заседании Конвента, которое постановило предать суду Марию Антуанетту, конфисковать имущество эмигрантов и мобилизовать все силы на покорение Вандеи. И недаром позднее на эталоне метра был выгравирован гордый девиз: «На все времена всем народам». Новая система осталась жить в веках и сделалась достоянием всего человечества.

Значительное воздействие оказало революционное правительство на развитие театра, литературы, музыки, живописи. Из литературы и искусства безжалостно изгонялись легкомысленные, фривольные мотивы, их заменили суровая тематика гражданской доблести, политический водевиль, патриотический гимн. Борясь со всем старым и реакционным в области культуры, якобинцы с чуткостью и вниманием относились к подлинным памятникам искусства, беря их под охрану и защиту. На этой стезе особенно много сделал монтаньяр, человек, близкий Робеспьеру, — Жак Луи Давид, замечательный художник и выдающийся организатор. Давид и другие деятели искусства, сотрудничая с Конвентом, принимали участие в устройстве художественных выставок, конкурсов на лучшие произведения живописи, скульптуры и архитектуры, оформление революционных праздников.

Огромная работа была проведена в области революционного права. Уделяя главное внимание конституции и проблемам, связанным с теорией революционного правительства, Робеспьер и его коллеги не забывали и гражданского права. Конвент обсудил и ввел в действие ряд статей нового гражданского кодекса, устанавливавшего свободу развода, равноправие супругов, свободу брачных договоров, отмену родительской власти. В обиход были пущены совершенно новые юридические категории, некоторые из которых — наименее радикальные — прочно вошли затем в фонд буржуазного законодательства позднейшего времени.

Якобинцы стремились изменить быт и нравы родной страны в соответствии со своими республиканско-демократическими идеалами. Считая свое время началом новой эры, открывающей путь к счастливому будущему, они рисовали это будущее в покровах строгой античной простоты. Увлечение героическими образами и гражданской добродетелью античности наложило отпечаток на внешние формы жизни республики. Конвент утвердил замену обращения на «вы» обращением на «ты». Многие деятели меняли свои имена на имена любимых героев древности. Так, Шомет называл себя Анаксагором, Клоотс — Анахарсисом, Бабеф — Гракхом.

В целях увековечения новой эры был введен революционный календарь. Год делился на 12 месяцев по 30 дней в каждом, пять дополнительных дней назывались санкюлотидами. День провозглашения республики, 22 сентября, считался первым днем первого месяца — вандемьера, за ним с 22 октября шел брюмер, затем последовательно: фример, нивоз, плювиоз, вантоз, жерминаль, флореаль, прериаль, мессидор, термидор, фрюктидор. Каждый месяц делился на три декады, дни которых обозначались названиями растений, овощей и животных.

Новый календарь приобрел обязательную силу. Однако он далеко не везде был встречен с одинаковым энтузиазмом. Крестьянство, религиозное и неграмотное в своей массе, держалось за традиционные названия дней и месяцев, не желая отказываться от христианских праздников.

Робеспьер, чутко прислушивавшийся к настроениям масс, сомневался в целесообразности революционного календаря и даже отметил в своей записной книжке, что следует затормозить его введение в жизнь. Это мнение Неподкупного было связано с его отношением к так называемой «дехристианизации», распространявшейся по стране осенью 1793 года.

«Дехристианизаторское» движение, возникшее в ходе борьбы против контрреволюционного духовенства, ставило своей целью полное уничтожение религии и церкви. Его возглавили левые якобинцы и эбертисты (Шомет, Клоотс, Эбер, Фуше). В городах и сельских местностях «дехристианизаторы» стали закрывать церкви, превращая их в места празднований «культа Разума»; многие священнослужители, в том числе и высшие, как парижский епископ Гобель, торжественно отреклись от сана.

Хотя «дехристианизация» не была официально санкционирована, Робеспьер и его соратники вначале не препятствовали ее проведению, желая узнать, как она будет принята в народе. Вскоре стало ясно, что движение это было несвоевременным: оно вызвало недовольство среди городского и в особенности сельского населения. Секретные агенты Комитета общественной безопасности доносили, что «огонь тлел под пеплом» и можно было опасаться серьезных эксцессов. На религиозных настроениях народа готовы были сыграть и интервенты и роялисты. Учитывая это, Робеспьер в конце ноября выступил против «дехристианизации», осудив ее с государственной и политической точек зрения. Тогда Шомет, бывший одним из инициаторов движения, первым отказался от него; за прокурором Коммуны последовали и другие. 5–8 декабря Конвент по докладу Робеспьера принял декрет о свободе культов.

Так, в религиозном вопросе революционное правительство действовало с трезвым учетом реального положения, верно оценивая настроения народа и идя им навстречу.

Влияние общественного мнения увеличивалось соответственно небывалому до той поры размаху общественной жизни, последняя же, особенно в столице, била ключом. Санкюлоты принимали деятельное участие в работе клубов, секций, революционных комитетов, заполняли галереи для публики на заседаниях Конвента, толпились в здании Революционного трибунала. Женщины стремились не отставать от мужчин. Политические страсти зачастую разгорались настолько, что посетители галерей заставляли законодателей прерывать заседание. Человек, не аплодирующий выступлению Робеспьера, немедленно слышал угрозы и обидные клички. На улицах, в кафе, у газетных киосков — повсюду с жаром обсуждали события дня: известия с фронта, очередной декрет Конвента, приговор Революционного трибунала, выдающуюся речь в Якобинском клубе. На газеты набрасывались с жадностью. Толпились у пестрых афиш и многоцветных плакатов, расклеенных на стенах центральных кварталов столицы. У дверей домов можно было видеть большие столы, за которыми обедали и ужинали граждане данного квартала. Это было новое явление: братская трапеза. Мужчины, женщины, дети, люди разного положения и достатка собирались за этими трапезами, каждый внеся предварительно свой продуктовый пай. За едой вели оживленные политические споры, пели патриотические песни, дети читали наизусть статьи конституции…

Да, сделано было много, и все переменилось радикально. Революция переворошила жизнь сверху донизу. Большими были дела, еще большими — планы.

А между тем уже назревали события, которые должны были расколоть якобинское правительство и поломать кажущееся единство, которое не вмело под собой достаточно твердой основы.

Неподкупный не мог этого не чувствовать.

Но пока он не хотел думать о неизбежном. Так было отрадно верить в добродетель и счастье народа! Неподкупный сроднился с этой мыслью. Сам он жил по-прежнему бедно. Та же крохотная каморка в доме Дюпле служила ему убежищем и рабочим кабинетом. Та же тусклая лампа была единственной свидетельницей его ночных бдений. С теми же людьми он встречался в «салоне» госпожи Дюпле. Нет, впрочем, кое-кто не появлялся здесь больше. Исчез Дантон. Лишь изредка заходил Демулен. Он теперь бывал постоянно с Дантоном, который таскал его по трактирам Пале-Рояля. Максимилиан не мог забыть Камиллу одной дурацкой выходки. Как-то, когда его не было дома, Камилл пришел с книгой под мышкой. Он таинственно передал ее младшей дочери Дюпле, попросив спрятать и сохранить. Елизавета с любопытством раскрыла книгу: это оказались сочинения Аретино с гравюрами самого непристойного содержания. Бедная девочка сильно смутилась, что сразу заменил вернувшийся Максимилиан. Когда он узнал о происшедшем, его охватило возмущение.

— Забудь об этом, — сказал он взволнованно Елизавете. — Целомудрие грязнится не тем, что случается невольно увидеть, а имеющимися в сердце дурными мыслями.

Демулену он сделал строжайший выговор. Впрочем, что были выговоры этому шалопаю! Дрянной мальчишка, которого надо высечь. Хотя по летам не такой уж и мальчишка: Камилл был всего лишь на два года моложе Робеспьера, и сейчас ему исполнилось тридцать три. Что и говорить, пылкий и неустойчивый Камилл был уже совсем не тем Камиллом, который ораторствовал когда-то перед народом накануне взятия Бастилии. Все знали, как он опозорился недавно в Конвенте, защищая одного изобличенного предателя, и уже слышалось слово «подозрительный», произносимое по его адресу. Робеспьеру было известно, что Камилл публично плакал, плакал горючими слезами, когда осудили лидеров Жиронды, и кричал о том, что раскаивается в написании памфлета «Разоблаченный Бриссо». Все это было горько и больно. Максимилиан любил своего старого приятеля. Неужели дело идет к разрыву? Нет, он еще поборется за Камилла, он не отдаст его так просто врагам.

Если ушли Дантон и Демулен, то вместо них появились новые люди. Морис Дюпле был избран членом Революционного трибунала, и теперь к нему частенько заходил председатель трибунала Эрман, земляк Робеспьера, «человек честный и просвещенный», как характеризовал его Максимилиан. С ним вместе появлялись и заместители: искренний патриот Дюма и бесстрашный Коффиналь с пылкой душой и внешностью Геркулеса. Нечего и говорить, сколь частыми гостями были Сен-Жюст и Кутон, а также их друг и единомышленник, член Комитета общественной безопасности Филипп Леба; последний ухаживал за Елизаветой Дюпле и вскоре должен был стать ее мужем. Не забывал Неподкупного и его преданный почитатель художник Давид. С начала 1793 года в «салоне» госпожи Дюпле можно было встретить Филиппа Буонарроти, потомка Микеланджело, будущего участника и историографа «Заговора равных». Он хорошо пел и играл на клавесине. Под его аккомпанемент певал и Леба, страстно любивший итальянскую музыку. Максимилиан доставлял удовольствие участникам этих импровизированных вечеров чтением лучших трагедий Расина.

Одно время к Дюпле зачастила странная личность: то был бесцветный, невзрачный человек со стеклянными глазами, Жозеф Фуше. Он вел себя скромно и помалкивал. Как и Эрман, земляк Робеспьера, этот деятель представлялся крайним монтаньяром. Он начал флиртовать с Шарлоттой. Своим любезным обращением он пленил перезревшую девушку. Заговорили о женитьбе. Максимилиан не противился этому плану, тем более что сестра достаточно отравила его домашнюю жизнь. Но свадьбу пришлось отложить: Фуше вместе с Колло д’Эрбуа послали на усмирение мятежного Лиона. А затем произошли события, которые совершенно расстроили брак.

Максимилиану все труднее было ладить с сестрой. Она не могла забыть, что ее знаменитый брат покинул квартиру на улице Сен-Флорантен. Тайная война между госпожой Дюпле и Шарлоттой превращалась в явную. Дело кончилось скандалом и полным разрывом. К счастью, в августе 1793 года Огюстена направили в длительную командировку в Южную Францию, и он, жертвуя собой во спасение покоя Максимилиана, согласился увезти сестру.

Все эти дела и события не оставались в тайне. Любопытные кумушки чесали языки. По Парижу распространялись всевозможные сплетни. Поговаривали между прочим и о близкой женитьбе Неподкупного. О, если бы могли знать, как он был сейчас далек от этой мысли! Элеоноре Дюпле исполнилось 23 года. Это была высокая стройная девушка с приятным спокойным лицом и светлым взглядом. Между ней и Максимилианом давно установился род нежной дружбы, той особенной дружбы, которая свойственна замкнутым, застенчивым людям. Робеспьер привык прогуливаться в сопровождении Элеоноры, часто беседовал с ней. Они понимали друг друга с полуслова. Но любовь, брак… Нет, об этом Максимилиан и не помышлял. Были ли у него для этого время и силы? Он горел страшным огнем, сжигавшим душу и тело. Часто болея, он по многу дней оставался в постели. Тем сильнее ценил он каждый момент, когда был здоров, каждый миг, который мог отдать общему делу, ради которого жил, ради которого был готов умереть. Нет, Неподкупный не обольщался; семейная идиллия была не для него. Он бесстрашно шел навстречу неизбежной судьбе, не ища отдыха и забвения, не помышляя о том, чтобы купить покой и личное счастье ценою компромисса с делом жизни; впрочем, его личное счастье как раз и заключалось в борьбе, единственно в борьбе.


Глава 3Заговоры и фракции

«Земную жизнь пройдя наполовину, я очутился в сумрачном лесу…» Эти слова Данте с некоторых пор все чаще должны были приходить на ум Максимилиану Робеспьеру. «Сумрачный лес» возник вдруг перед ним, когда ему едва перевалило за тридцать пять: страшная пропасть разверзлась у ног его, когда было почти закончено восхождение на самую вершину крутой горы.

Трудной, но прямой дорогой шел Робеспьер вместе с народом и победил. И вот, наконец, народ стал хозяином положения, а Робеспьер очутился во главе правительства.

Но что же произошло вслед за этим?

Внезапно открылись трудности, едва ли не большие, чем те, которые удалось преодолеть. Внезапно Робеспьер начал сознавать, что «народ» в его представлении был чем-то неопределенным, аморфным, идеальным. Стало очевидным, что народ очень неоднороден, что он распадается на разные группировки! Оказалось, что из него в ходе революции вышли всяческие «нувориши»[34], вполне удовлетворенные достигнутым и теперь готовые сказать «довольно». Оказалось, с другой стороны, что существует масса мелкого люда, который еще ничего не получил от революции и поэтому требует ее продолжения!

Все это значило, что прямая дорога кончилась. Якобинский блок, представлявший «народ», разорвался изнутри. От его руководящей, робеспьеристской группы все более отчетливо отделялись правая и левая фракции, выступающие со своими требованиями и готовые стать на путь непримиримой борьбы.

Правые в дальнейшем получили прозвище «снисходительных» или «умеренных». Это были лидеры новой, спекулятивной буржуазии. Признанным главою их считался Жорж Жак Дантон.

В прошлом у Дантона имелись значительные революционные заслуги, о которых Робеспьер и его соратники прекрасно помнили. Однако Дантон никогда не отличался политической чистоплотностью. По мере того как росло его состояние, он все больше становился адвокатом собственников. Именно по его призыву Конвент провозгласил, что «всякого рода собственность — земельная, личная, промышленная — должна на вечные времена оставаться неприкосновенной»; именно по его предложению была установлена смертная казнь за пропаганду «аграрного закона». В душе Дантон никогда не был врагом Жиронды, искренне желал примирения с ее вожаками, и только их близорукая политика помешала этому примирению произойти.

Характерной особенностью Дантона был его великий оппортунизм, его умение всегда и ко всему приспособиться.

Враг революционного правительства, сколько раз он лицемерно защищал его, маскируя свои истинные позиции настолько тонко, что вводил в заблуждение даже хорошо знавшего его Неподкупного. Своим показным добродушием, видимой широтой натуры и незаурядным красноречием Дантон покорял сердца. Но он умел в решительные моменты остаться в тени и выставить на линию огня других. Осенью 1793 года Дантон уехал в свое поместье в Арси-сюр-Об. Он, казалось, целиком ушел в частную жизнь, однако, поддерживая связь со своими единомышленниками в Париже, оставался в курсе всех дел фракции.

Самыми близкими друзьями Дантона были Демулен и Фабр.

Камилл Демулен, так же как и его патрон, мог гордиться своим революционным прошлым. В прежние годы этот пылкий и остроумный журналист много поработал на благо отчизны. Но не было другого столь легковерного, неустойчивого, сгибающегося под ветром и, по существу, беспринципного сына революции, как капризный и избалованный успехом Камилл. Как часто он менял свои убеждения! И с какой легкостью поддавался влиянию других! У Демулена всегда оказывался кумир, на которого он молился и в котором, как правило, разочаровывался. Такими кумирами были Мирабо, Шарль Лaмет, Барнав, Робеспьер. Теперь Камилл поклонялся Дантону и действовал точно по его указке.

С Фабром Дантон сблизился в период событий августа — сентября 1792 года. До революции Фабр был провинциальным актером. Потом стал заниматься коммерцией. Робеспьеру было известно, что, взяв подряд на десять тысяч пар солдатской обуви, которую он изготовил из негодного сырья, Фабр сумел заработать вдвое против стоимости заказа. Отсюда начинался его материальный успех. Вскоре он завел экипаж, без счета тратил на любовниц и разные прихоти и, между прочим, писал пьесы. Впоследствии на упреки в том, что он окружил себя роскошью, Фабр отвечал: «Я всей душой люблю искусство. Я рисую, занимаюсь лепкой, гравированием, пишу стихи. Написал в пять лет семнадцать комедий. Мое жилье отделано собственными руками. Вот моя роскошь». Этот «любитель искусств» был хитрым и тонким интриганом. Прячась за спины других, он ждал благоприятного момента, чтобы взять самый жирный кусок. «Он играл, — говорил о Фабре Сен-Жюст, — на умах и сердцах, на предрассудках и страстях, как композитор играет на музыкальных инструментах».

Другие деятели, примыкавшие к «снисходительным», были под стать Фабру. Член Конвента Делакруа, спутник Дантона в его заграничных миссиях, занимался хищениями в Бельгии. Бывший капуцин Франсуа Шабо, часто выступавший с трескучими речами в Конвенте и клубах, был спекулянтом и игроком; деятель продажный и до последней степени развращенный, он, между прочим, участвовал в попытке спасти короля, за что получил от иностранцев сумму в пятьсот тысяч ливров. От Шабо не отставал его приятель Базир. В разного рода сомнительных делах были замешаны Филиппо, Бурдон, Тюрио и многие другие дантонисты.

До зимы 1793 года «снисходительные» не рисковали открыто выступать против революционного правительства. Напротив, Дантон неоднократно поддерживал Робеспьера и даже левых якобинцев. Поздней осенью и зимой положение круто изменилось. Значительные перемены прежде всего произошли в самом левом фланге якобинского блока, занимавшем все более непримиримые позиции по отношению к дантонистам.

Левые якобинцы, возглавляемые Шометом, играли основную роль в событиях лета — начала осени 1793 года. Унаследовав идеи «бешеных», выступая в качестве защитников широких слоев трудящихся города и деревни, они первые поставили террор в порядок дня и своим мощным натиском содействовали быстрому формированию революционного правительства. Многое здесь сделал лично Пьер Гаспар Шомет.

Шомет! Это имя произносилось теперь все чаще и чаще в Париже. С особенной любовью оно звучало в устах простого люда. Еще бы! Кто лучше знал народные горести и надежды, чем этот коренастый юноша с приветливым лицом и пылким искренним сердцем? Шомету шел всего лишь тридцать первый год, но какой долгий и тяжелый путь был у него позади! Сын сапожника из Невера, он познал множество профессий: был юнгой, сборщиком трав, фельдшером, школьным учителем, писцом. Революцию Шомет встретил как праздник. Пламенный оратор Клуба кордельеров, он выступил в числе пионеров республиканского движения, сражался 10 августа с деспотизмом, а затем боролся на стороне Горы против Жиронды. В ноябре 1792 года Шомет был избран прокурором Парижской коммуны,

Робеспьер сдержанно относился к Шомету, видя в нем прежде всего наследника «бешеных». Но, не симпатизируя вождю левых якобинцев, Неподкупный в качестве главы революционного правительства понимал правильность избранного им курса и в основном следовал тем же путем.

Однако с ноября — декабря от левых якобинцев стала все явственнее отделяться группа лидеров во главе с Эбером, заместителем Шомета по должности прокурора Коммуны. Эта группа, хотя во многом и близкая левым якобинцам, хотя и разделявшая многие их лозунги и требования, вместе с тем существенно от них отличалась, отличалась по коренному пункту. Если Шомет, бывший одним из организаторов событий 4–5 сентября, горячо поддерживал революционное правительство, то Эбер сначала тайно, а затем и явно против него боролся, считая нужным низвергнуть не только дантонистов, но и робеспьеристов. Это основное расхождение приводило к целому ряду других, более частных.

Жак Рене Эбер мало кому внушал чувство симпатии. Насмешник и циник, с презрением откосившийся даже к своим преданнейшим почитателям, он был лицемерен, труслив и не отличался последовательностью суждений и поступков. Но он обладал незаурядными способностями публициста. Его газета «Отец Дюшен» имела широчайшую популярность. Читающей бедноте импонировал язык газеты — грубоватая подделка под цветистую, пересыпанную забористыми словечками простонародную речь. Разумеется, еще большее воздействие оказывало содержание газетных статей, в которых Эбер, всегда отзывавшийся на злободневные проблемы, выражал накипевшую в массах ненависть к священникам и аристократам, спекулянтам и скупщикам.

Все затруднения революции Эбер советовал разрешать с помощью «национальной бритвы», то есть гильотины. Дабы обеспечить постоянную пищу для «святой гильотины», Эбер считал необходимым коренным образом реформировать существующую систему судопроизводства, заменив Революционный трибунал стихийным народным самосудом. При этом, обрекая на смерть торговцев и спекулянтов, Эбер не делал различий между крупными оптовиками и мелкими уличными разносчиками. Подобные взгляды создали эбертистам репутацию «ультрареволюционеров». Впрочем, в очевидном противоречии со своими сверхрадикальными планами Эбер выдвигал требование возврата к конституционной исполнительной власти, то есть добивался отмены революционной диктатуры. Вся эта путаница сильно отдавала демагогией и авантюризмом. Нет ничего удивительного, что к эбертистам примазывались темные личности вроде старого знакомца Робеспьера, Фуше, которые под флагом политики «решительных революционных мер» занимались хищениями и наживали политический капитал. С другой стороны, правда, эбертизм увлек и кое-кого из числа честных и искренних защитников плебейства; к ним принадлежали, например, типограф Моморо, полностью чуждый практической деятельности и замыслам Эбера. Из числа крупных эбертистов особенно выделялись анархист и космополит, бывший вестфальский барон Анахарсис Клоотс, объявлявший себя «личным врагом господа бога» и «оратором рода человеческого», командующий революционной армией честолюбивый Ронсен и тесно связанный с ним работник военного министерства Венсан; к эбертизму были близки и два члена Комитета общественного спасения: Билло-Варен и Колло д’Эрбуа.

Нельзя было не заметить — и Неподкупный заметил это очень скоро, — что между обеими внешне непримиримыми фракциями существовали точки соприкосновения. Сюда относилась прежде всего общая и равная ненависть тех и других к робеспьеристам и возглавляемому ими Комитету общественного спасения. С другой стороны, Робеспьер и Сен-Жюст получали материалы, свидетельствующие о еще более страшном деле: и «умеренные» и «крайние» оказались связанными с подозрительными иностранцами и зарубежными кругами, смертельно враждебными якобинской республике.

В конце июля 1793 года был найден и доставлен в Комитет общественного спасения портфель, утерянный английским шпионом. Из бумаг, обнаруженных в портфеле, явствовало, что были распределены значительные денежные суммы между английскими агентами, рассеянными по всей Франции. Лилль, Нант, Дюнкерк, Руан, Аррас, Сент-Омер, Булонь, Туар, Кан, то есть именно те города, в которых прошли антиправительственные мятежи, как оказалось, щедро снабжались деньгами Питта. Инструкция, найденная в портфеле, предписывала организацию поджогов арсеналов и складов фуража. В свете этой инструкции стали ясны причины пожаров в Дуэ и Валансьенне, в парусных мастерских Лориана и на патронных заводах Байонны. Другие инструкции рекомендовали агентам понижать курс ассигнаций и повышать цены на продукты, скупать сало, свечи и т. п. с целью создавать новые экономические затруднения в стране.

Разумеется, агенты были лишь пешками в руках деятелей значительно более крупного калибра.

Революционная Франция гостеприимно открывала двери всем угнетаемым и гонимым европейскими тиранами. Некоторые иностранцы, прославившиеся своей борьбой за свободу, были даже избраны в Конвент. Но наряду с подобными людьми в республику проникло много иноземных дельцов и банкиров, рядившихся в одежды крайнего санкюлотизма и патриотизма. Эти господа, заползая во все щели, стали преобладать в некоторых народных обществах, завязывали тесные отношения с депутатами Конвента, видными якобинцами и даже членами правительственных Комитетов. Все они при этом продолжали выполнять роль шпионов-резидентов в пользу тех враждебных Франции держав, которые якобы их изгнали.

В сентябре-октябре, проводя законы о «подозрительных», правительство внезапно обрушилось на новых «поборников свободы». И тут выяснилось, что многие из них были тесно связаны с лидерами дантонистов и эбертистов, причем главари обеих фракций начали немедленно выручать своих подопечных.

Так, дантонист Шабо, бывший в то время членом Комитета общественной безопасности, добился снятия печатей с банка Бойда, английского шпиона и личного финансиста Питта, а затем помог Бойду бежать из Франции. Тот же Шабо принимал горячее участие в судьбе австрийских шпионов, моравских финансистов Добруска. Эти братья-проходимцы, получившие от австрийского императора «за особые заслуги» баронский титул и фамилию Шенфельд, с начала войны устроились во Франции под видом преследуемых патриотов Фрей («свободных»). Братья Фрей установили контакты с рядом влиятельных депутатов Горы и тайно сотрудничали с жирондистским министром Лебреном. Они окрутили Шабо с помощью своей красавицы сестры, за которой дали бывшему капуцину двести тысяч приданого. Естественно, что влюбленный Шабо постарался укрыть их от правительственных репрессий.

Особенно поучительной была история группы Проли.

Бельгийский банкир, австрийский подданный Проли основал в Париже и вел до самого начала войны газету «Космополит», защищавшую английскую политику. Проли был в близких отношениях с Демуленом и членом Комитета общественного спасения Эро де Сешелем, который использовал этого дельца в качестве личного секретаря и осведомителя. Проли выполнял также тайные дипломатические поручения самого Дантона, был в дружбе с многими депутатами Конвента и через своего подручного Дефье проник в тайны Якобинжого клуба. С помощью того же Дефье, бордоского еврея Перейры и драматурга Дюбюиссона Проли сумел объединить народные общества секций и создал Центральный комитет, в котором определил себе ведущую роль. Центральный комитет народных обществ стал могущественной организацией, соперничавшей с Якобинским клубом и Коммуной. Проли, Перейра и их сообщники не скрывали презрения к Конвенту, рассчитывая полностью опутать его своими сетями. В конце сентября шпионскую группу настиг удар: дельцы были частично разоблачены и арестованы. Но ненадолго. По ходатайству своего покровителя Эро де Сешеля они были реабилитированы и освобождены.

Характерная деталь: находясь в заключении, Проли и Дефье успели наладить деловую связь с видными эбертистами Ронсеном и Венсаном, временно пребывавшими в той же тюрьме. В этом не было ничего удивительного. Вожаки «крайних» не избегли влияния зарубежных финансистов, и даже сам Эбер крепко дружил с голландским банкиром Коком.

Одной из главных фигур в этой галерее проходимцев был неуловимый авантюрист, шпион и делец, барон де Батц, человек в своем роде замечательный. Самозванный дворянин, владелец огромного состояния, созданного спекуляцией, Батц верно и преданно служил делу роялизма. Он несколько раз эмигрировал, сражался в армии врагов, а затем с невероятной дерзостью вновь появлялся во Франции. Он сумел вкрасться в доверие к жирондистскому правительству, пытался спасти короля на пути к эшафоту, организовывал заговоры с целью освобождения нз тюрьмы королевы и главарей Жиронды. Батц состоял в близких отношениях с многими иностранными банкирами и депутатами Конвента. С ним часто обедал Дактон. Его загородный дом в Шарроне играл роль организационного центра заговорщиков. Им были подкуплены чиновники полиции, которые оказывали ему тайное покровительство и вовремя предупреждали об опасности. С именем Батца было связано одно из наиболее громких мошенничеств того времени — пресловутое дело Ост-Индской компании.

Однажды ранним утром сон Робеспьера был нарушен. Пришел депутат Шабо. Он был страшно взволнован: лицо его дергалось, руки дрожали.

— Я тебя разбудил, но сделал это ради спасения отечества: у меня в руках нити ужасного заговора.

— Если так, ты обязан помочь его раскрытию.

— Для этого я должен видеться с заговорщиками, ибо они приняли меня в свою среду и предложили часть выгод от их разбойничьего предприятия. Назначена встреча, я могу устроить так, что их схватят на месте преступления.

— Тебе нельзя колебаться. А доказательства?

— Вот они. — Шабо показал толстую пачку ассигнаций. — Это мне дали для подкупа одного из членов Горы, со стороны которого заговорщики опасаются противодействия. Я это поручение принял, но лишь с той целью, чтобы, проникнув в тайну заговора, разоблачить изменников.

— Так ступай поскорее в Комитет общественной безопасности.

— Да, но я не хочу, чтобы из моего присутствия в среде заговорщиков вывели заключение, будто я сам заговорщик. Я желаю гарантий. Я готов умереть за отечество, но не в роли преступника.

— Комитет примет необходимые меры для раскрытия заговора. Гарантией тебе будут служить твои намерения и данные тобою материалы.

Шабо ушел, заявив, что немедленно отправится в Комитет общественной безопасности. Действительно, он побывал там в тот же день. Его донос поддержал Базир.

В своем заявлении Шабо указал на широкий заговор, в центре которого находился Батц. Заговор имел якобы две ветви. Одна из них включала депутатов, известных своей политической умеренностью, в том числе Делоне и Жюльена из Тулузы; эта группа, в которую попытались втянуть и его, Шабо, объединялась вокруг мошеннического дела Ост-Индской компании. Другая часть заговорщиков во главе с Эбером была согласно доносу подкуплена Батцем с целью обесславить тех депутатов, которые не согласились на подкуп: эбертисты должны были непрестанно их громить и содействовать их падению. В совокупности вся операция имела целью привести к финансовому хаосу в стране и к крушению нынешнего правительства.

Базир подтвердил ту часть доноса, которая касалась дела Ост-Индской компании. Своим заявлением он частично скомпрометировал Дантона, указав, что конспираторы рассчитывали на его содействие.

Члены Комитетов не сомневались, что в рассказах доносчиков содержится значительная доля истины. Если все, что касалось эбертистов, можно было отнести за счет ненависти к ним Шабо, который хотел отомстить за постоянные их нападки, то версия о мошенничестве казалась довольно правдоподобной и вполне подтверждалась материалами, которые Комитеты имели в своих руках. Вот как выглядела эта версия.

Как-то раз за обедом на даче у Батца собралась теплая компания. В числе присутствующих были депутаты Жюльен, Шабо, Базир и Делоне. Обсуждался вопрос о легкой и быстрой наживе. Делоне пришло в голову весьма простое средство.

— Надо понизить все ценные бумаги финансовых компаний и, воспользовавшись этим, скупить их, а затем вызвать повышение и восстановить их первоначальную ценность.

— Но, — возразил Базир, — где же взять средства для их покупки?

— Нет ничего проще: поставщик армии аббат д’Эспаньяк просит четыре миллиона; если нам удастся через законные каналы обеспечить их получение, д’Эспаньяк позволит воспользоваться ими на некоторе время…

План был принят. Жюльен распределил роли: Делоне должен был выступить в Конвенте и добиться падения курса бумаг, сам Жюльен взялся запугать администраторов и банкиров, остальным надлежало молчать и всеми средствами содействовать общим целям. Прибыль решили разделить поровну.

Сначала все шло как по маслу. Аббат д’Эспаньяк получил просимые деньги, а дельцы зашлись финансовыми компаниями. Понизить бумаги казалось делом очень легким. Компании, особенно Ост-Индская, допускали крупные злоупотребления, вследствие чего имели много врагов среди членов Конвента; в числе таковых находился и Фабр д’Эглантин. Зная это и улучив подходящий момент, Делоне с трибуны Конвента учинил разгром Ост-Индской компании, подробно изложив ее грехи, и в заключение предложил упразднить все предприятия подобного рода, под какими бы ярлыками они ни значились. В проекте предложенного им закона были намечены детали, причем — в этом состояла главная цель заговорщиков — ликвидация поручалась самим компаниям и должна была производиться в неопределенные сроки.

Это предложение крайне удивило Фабра, который не был в курсе интриги. Выступив вслед за Делоне, он потребовал, чтобы ликвидация была проведена немедленно и не компаниями, а правительством, причем чтобы прежде всего были опечатаны все бумаги администрации компаний. Фабра поддержал Робеспьер. В духе этих соображений и был предложен проект декрета, для окончательной редакции которого выделили специальную комиссию.

Легко представить, какой удар планам заговорщиков наносил столь неожиданный оборот дела. Делоне, выступая со своим проектом, рассчитывал скупить по низким ценам акции Ост-Индской компании, а затем, прежде чем она успеет ликвидировать свои дела, найти способ поднять курс бумаг и с выгодой перепродать их. Теперь же оказывалось, что компании хотят попросту упразднить!

В первый момент ажиотеры были совершенно подавлены. Они проклинали свою неосторожность, состоявшую в том, что Фабр не был своевременно втянут в дело. Впрочем, учитывая репутацию Фабра, они решили, что еще не все потеряно, что ошибку можно исправить. Тем более что в состав редакционной комиссии наряду с Фабром вошли Делоне и Шабо! Теперь план их принял новый вид. Они решили подкупить Фабра и, заручившись его согласием, подделать декрет, дабы обнародовать его не в том виде, в каком он был предложен Конвентом, а в том, какой подходил для их целей.

Деликатное дело подкупа, как указал Шабо, было поручено ему. На это ассигновали сто тысяч ливров, каковую сумму и вручили добровольному посреднику. Шабо утверждал далее, что подкупить Фабра он не решился. Скрыв это от других мошенников и, видимо, желая присвоить деньги, он избрал иной путь действий. На следующий день он принес Фабру начисто переписанный проект декрета, рассчитывая, что тот не будет в него особенно вникать. Позднее Фабр клялся, что подмахнул документ, не читая. Декрет, разумеется, был сфальсифицирован в духе Делоне и К°, и сдали его в набор после подписи Фабра именно в таком виде. Казалось, все прошло гладко и заговорщики добились, чего желали. Оставалось ждать.

Но тут нервы Шабо не выдержали.

У него неожиданно начались неприятности по совершенно иному поводу. Доблестный рыцарь наживы вдруг стал объектом весьма ожесточенных нападок. Прежде всего его освистали в Якобинском клубе за брак с Леопольдиной Фрей. Затем его подвергли допросу в связи с арестом аббата д’Эспаньяка, обвиняя в содействии грязным аферам разоблаченного поставщика. Вспомнился и ряд других подозрительных дел, в частности быстрый рост его богатства. Не на шутку струхнувший Шабо попытался было сколотить в Конвенте свою группировку из Базира, Тюрио, Оселена и других умеренных, но эбертисты решительно их атаковали. В результате Тюрио был 23 брюмера исключен из клуба, а Оселен угодил в тюрьму. Шабо, который к этому времени по уши увяз в ост-индской махинации, помертвел от страха, предполагая, что у него могут произвести обыск. И вот, видя призрак эшафота, мошенник решил, что может спасти свою шкуру, только выдав все предприятие. Тогда-то он и явился к Робеспьеру, а затем по совету Неподкупного в Комитет общественной безопасности. Его другу Базиру не оставалось ничего другого, как присоединиться к нему.

Когда Шабо делал свой донос, он и не подозревал, что его опередили. Причем опередил его именно тот человек, которого он и Базир пощадили в своих разоблачениях. Шабо никак не мог думать, что в октябре — ноябре он стал объектом страстных нападок в Конвенте и клубе в основном потому, что его оговорил Фабр д’Эглантин. Но оказалось, что хитрый и коварный Фабр раньше, чем кто-либо из его товарищей, сообразил, куда дует ветер:

Шабо сделал донос в середине ноября, а Фабр провел свой ловкий фокус еще 10–12 октября.

Видя, что в Конвенте начали подниматься эбертисты, что многих иностранцев стали подозревать, что Эс-паньяк арестован, Фабр, одной рукой беря от Делоне крупную взятку за свое участие в деле Ост-Индской компании, другой спешно строчил тщательно продуманный донос. 21 вандемьера (12 октября) он потребовал, чтобы его выслушали десять членов обоих правительственных Комитетов, в числе которых оказались Робеспьер, Сен-Жюст, Леба, Давид, Вадье и Амар. Фабр сообщил о якобы им открытом антиправительственном заговоре, инспирированном зарубежной агентурой.

Главный удар Фабр наносил по иностранным банкирам и некоторым лицам, действовавшим совместно с ними. Он указал, что в центре заговора находятся Проли, Дефье и Перейра, объединенные с целым рядом финансистов — агентов Австрии и Пруссии. Эти главари выведывали правительственные тайны и руководили в шпионских целях квазипатриотическими газетами. С ними согласно заявлению Фабра, играя роль их послушных орудий, были связаны депутаты Жюльен и Шабо, а также член Комитета общественного спасения Эро де Сешель. Отсюда, между прочим, сообщал доносчик, шел и иностранный брак Шабо и приданое в двести тысяч ливров, которые он получил как оплату своего предательства. Любопытно, что, выдавая Шабо и Жюльена, Фабр ни словом не обмолвился о Делоне — их сообщнике, ибо сам только что получил от него крупный куш за согласие потворствовать ост-индской афере.

Фабр бил без промаха. Его расчет был верен. В членах Комитетов во главе с Робеспьером он нашел самых внимательных слушателей, ни на минуту не заподозривших его доноса. Робеспьер и Сен-Жюст уже давно с беспокойством присматривались к иностранцам. С некоторых пор им казалась также весьма странной деятельность их товарища по Комитету общественного спасения — Эро де Сешеля.

Эро де Сешель — «прекрасный Эро», как называли его современники — был подлинным баловнем судьбы. Природа не обделила его ни внешностью, ни талантом, ни состоянием. Этот богач-сибарит, тонкий ценитель женской красоты и вакхических наслаждений, не отличался твердостью взглядов. Когда-то он был близок к фель-янам, но вовремя отошел от них и примкнул к жирондистам, которых опять-таки вовремя оставил, чтобы засесть на Горе. Один из авторов текста конституции 1793 года, Эро за день до падения жирондистов был избран в Комитет общественного спасения. Однако осенью того же года он потерял политическую ориентацию и начал лавировать между фракциями, имея друзей как среди эбертистов, так и среди умеренных. Это обстоятельство само по себе не могло не настроить против него щепетильного в партийных вопросах Робеспьера. Дружба Эро с темными дельцами вроде Проли, с одной стороны, и одновременное разглашение некоторых тайн Комитета — с другой, превращали подозрения Неподкупного в уверенность. «Гнусное разглашение секретов Комитета, — отмечал он в своей записной книжке, — либо со стороны канцелярских служащих, либо со стороны других лиц… Изгоните прежде всего предателя, который заседает вместе с вами…» Донос Фабра, следовательно, попадал в самую точку. Немедленно по получении всех этих сведений Комитеты арестовали целый ряд лиц — эбертистов и агентов Эро де Сешеля. Был арестован и друг Клоотса банкир Ван-ден-Ивер. Самого Эро фактически исключили из Комитета общественного спасения, послав его в длительную командировку. За Шабо, Жюльеном, Базиром и другими был установлен тщательный надзор. Отсюда проистекали нападки и допросы, лишившие душевного равновесия Шабо и вынудившие его в конце концов на донос со своей стороны.

Донос Шабо и Базира укрепил членов правительственных Комитетов в сложившихся у них представлениях. Заявление Фабра блестяще подтверждалось, причем подтверждалось совершенно независимо от Фабра людьми, на которых он указал как на участников заговора. Все это казалось весьма правдоподобным. Позиции Фабра укреплялись. Его пригласили принять участие в разборе дела по доносу Шабо. Удовлетворенный Фабр считал себя в полной безопасности. Он и не подозревал, что в бумагах Делоне, которого должны были арестовать с минуты на минуту, содержался роковой для него документ.

Сделав свое сообщение в Комитете общественной безопасности, Шабо начал лихорадочно разыскивать кого-либо из единомышленников. Он нашел Куртуа, человека, близкого к Дантону, и описал ему положение дел. Куртуа тотчас же известил главу фракции, все еще отдыхавшего в Арси-сюр-Об. Дантон понял остроту положения и почувствовал себя под угрозой.

Полный страха и сомнений, он оставил свое мирное убежище и вечером 30 брюмера (20 ноября) был в Париже, готовый ринуться в бой.

Комитет между тем принял решение арестовать и доносчиков и обвиненных доносом. Шабо, не зная о более раннем заявлении Фабра, полагал, что его арестуют только для виду. Он просил, чтобы жандармы посетили его и Базира в восемь часов вечера у него на квартире, указывая, что в этот час там соберутся все заговорщики. Однако по непонятным причинам Комитет арестовал доносителей в восемь часов утра, что дало возможность главным обвиняемым Батцу и Жюльену заблаговременно скрыться. Батц исчез, как обычно растворившись в воздухе. Жюльен некоторое время скрывался у друга Дантона, Делакруа, а затем бежал из Парижа. Но Делоне, к великому несчастью Фабра д’Эглантина, был все же арестован. Его бумаги опечатали. Специальная комиссия, выделенная Комитетами во главе с Амаром, приступила к расследованию. Расследование тянулось медленно и проходило втайне.

Тень иностранного заговора упала на Конвент и правительственные учреждения. Еще ничего не было известно в точности, но уже ползли слухи. Шли многочисленные аресты. Фракции и их вожди готовились к смертельной борьбе. Робеспьер с тревогой следил за курсом корабля революции.

Его крайне смутило все то, что произошло за последние два месяца. Правда, он догадывался о существовании заговоров уже накануне доноса Фабра, он ясно говорил об этом 19 вандемьера (10 октября), ставя под подозрение всех иностранных дельцов и призывая к усилению бдительности. Но его поражало, что с иностранцами оказались связаны люди, которых он долгое время считал товарищами в борьбе. Он не вполне верил этому. Он не хотел смешивать борьбы идей с диверсиями и шпионажем. Он все еще продолжал тушить внутреннюю фракционную борьбу, чтобы не дать разгореться огню, который мог пожрать все дело революции.


Глава 4Суд якобинцев

Было самое начало зимы, страшной голодной зимы второго года республики. Клуб якобинцев переживал бурные дни. Шла чистка. Рядовые члены обсуждали взгляды и поступки прославленных лидеров. Это было страшно. Прошлые заслуги не спасали от остракизма тех, кто казался недостаточно преданным революции сегодня. А быть изгнанным из клуба сегодня значило оказаться на прямой дороге к гильотине.

13 фримера (3 декабря) пришла очередь Дантона. Положение его было не из приятных. Обвинения сыпались отовсюду. Трибуна винили в равнодушии, в том, что он требовал отказа от суровых мер, а сам топтался на месте. Не преминули вспомнить и о его состоянии, выросшем как на дрожжах за годы революции.

Циклоп встал. Крупные капли пота дрожали на его огромном выпуклом лбу. В его голосе не чувствовалось обычной силы, а аргументам не хватало весомости. Да и что мог он ответить? Апеллировать к прошлому? Уверять в своем бескорыстии?

Защита никого не убедила. Шум усиливался.

Но вот на ораторскую трибуну порывисто поднялся Робеспьер. Его голос непривычно взволнован. Он требует, чтобы обвинители Дантона точно изложили свои жалобы. На это никто не решается. Зал молчит.

— В таком случае это сделаю я, — говорит Неподкупный.

Он обращается к обвиняемому:

— Дантон, разве ты не знаешь, что чем больше у человека мужества и патриотизма, тем больше враги общественного дела домогаются его гибели? Разве ты не знаешь, да и все вы, граждане, разве не знаете, что это обычный путь клеветы? А кто клеветники? Люди, которые кажутся совершенно свободными от порока, но в действительности не проявившие и никакой добродетели…

Дантон вытирает пот с лица. Он поражен. Оратор, кажется, собирается не обвинять, а защищать его? Защиты с этой стороны, да к тому же такой энергичной, он никак не ожидал. Всем известно, что между двумя вождями пробежала черная кошка, что они уже давно говорят на разных языках. И вдруг… Дантон удивленно смотрит на Робеспьера. Но Максимилиан не видит его: он обращается к Дантону, а взор его уходит куда-то в сторону, словно избегая запавших глазок титана. Он продолжает с нарастающей горячностью:

— Я наблюдал его в политике; ввиду некоторой разницы между нашими воззрениями я тщательно следил за ним, иногда даже с гневом, и если он не всегда разделял мое мнение, то неужели я заключу из этого, что он предавал родину? Нет, я всегда видел, что он усердно служил ей. Дантон хочет, чтобы его судили, и он прав, пусть судят также и меня. Пусть выйдут вперед те люди, которые в большей степени патриоты, чем мы!

Вперед, разумеется, никто не вышел. Репутация Дантона была спасена. Вопрос об его исключении из клуба оказался снятым — моральный авторитет Неподкупного был превыше всего. Но кое-кто недоумевал: зачем, зачем так поступил вождь якобинцев? Кого он ставил на одну доску с собой?

Поздно вечером возвращался Максимилиан из клуба. На лице его отражалась напряженная борьба. То ли он сделал, что нужно? Не было ли это насилием над собой? Не шло ли вразрез с его взглядами? Нет, иначе поступить было нельзя. Он давно уже не верил Дантону, он знал, что их разделяет все увеличивающаяся пропасть, но он должен был вступиться за него, ибо лучше Дантон, чем многие другие. Дантон не враг революции. Надо спасать Дантона, чтобы не дать восторжествовать Эберу.

Итак, он начинал лавировать. Он, Неподкупный, Непоколебимый… Будущее представлялось темным. Но правильный путь нужно было найти во что бы то ни стало. Иначе — погибло все…

Клуб якобинцев теперь играл все большую роль. Его трибуна не только дополняла трибуну Конвента, он определял общую линию деятельности Собрания и его членов. Суд якобинцев был высшей моральной инстанцией, которая создавала репутацию народному представителю, чиновнику, любому гражданину республики.

Вскоре после Дантона очистительный искус пришлось проходить и его ближайшему другу — Камиллу Демулену. 24 фримера (14 декабря) он, бледный и взволнованный, предстал перед якобинским судилищем. Его обвиняли в связях с подозрительными людьми и в сочувствии жирондистам; не он ли, написавший некогда «Разоблаченного Бриссо», плакал и изрекал недостойные реплики в день осуждения вожаков Жиронды? Камилл защищался плохо. Он упрямо отрицал то, что было всем известно. Якобинцы переглядывались и пожимали плечами. Положение журналиста казалось предрешенным. Но Робеспьер, спасший Дантона, мог ли допустить падение Камилла?

И вот он опять овладевает трибуной и вниманием слушателей. Он берет Демулена под свое покровительство. Да, он его знает, знает слишком хорошо. Впрочем, кто же не знает Камилла? Он слаб, доверчив, часто мужествен и всегда республиканец. У него верный революционный инстинкт. Он любит свободу интуицией, мыслью, он ничего и никогда не любил больше, несмотря на все житейские соблазны. Это главное. Что же касается ошибок, то они есть, не заметить их нельзя. Камиллу нужно серьезно поостеречься в будущем. Ему следует опасаться неустойчивости своего ума и чрезмерной поспешности в суждениях о людях.

Слово Робеспьера, простое, задушевное, было встречено аплодисментами. Камилл был спасен,

Но, как известно, наука никогда не идет впрок тому, кто не хочет учиться. Вместо того чтобы одуматься, Демулен взбеленился. Как, его осмеливаются судить, его хотят учить? Ну что ж, он им покажет! Злорадные друзья, привыкшие прятаться за других, шпигуют нервного журналиста. И он бросается в бой очертя голову.

Незадолго перед этим Демулен начал выпускать газету «Старый кордельер». Название не было случайным. Старого кордельера, кордельера времен господства в клубе Дантона и его друзей, журналист как бы противопоставлял новому кордельеру, то есть нынешнему дню клуба, когда в нем главную роль играли эбертисты. Первые два номера газеты, увидевшие свет до 24 фримера, славословили Робеспьера, защитившего Дантона, и осыпали бранью сторонников Эбера. Но третий номер «Старого кордельера», вышедший после «судного дня» Камилла, заставлял насторожиться.

В этом номере Демулен дал подборку и перевод ряда отрывков из «Анналов» Тацита. Журналист, разумеется, делал это не из любви к истории. Каждая фраза, заимствованная из Тацита, содержала злобный намек на современность.

Кому предназначался этот коварный удар? Эбертистам? Нет. Демулен бил по Революционному трибуналу, по революционному правительству, то есть по Неподкупному и его соратникам. Ниже, оставив в покое Тацита, Демулен прямо обвинял и клеймил весь революционный строй. Конвент, его Комитеты, народные общества.

Хотя, желая несколько сгладить впечатление, журналист в конце статьи и заявлял, что все его намеки относились бы к Франции, если бы в ней была реставрирована королевская власть, хотя он и говорил, что «…доводить революцию до крайности все же менее опасно, чем быть к ней безразличным», все эти оговорки ни в коей мере не снимали того, ради чего статья была написана.

Этот номер мог стать отравленным оружием в руках врагов революции. И правда, роялисты, расхватывая газету, открыто проявляли свое удовлетворение.

Робеспьер почувствовал всю силу удара, и горечь наполнила его сердце. Вот как! Революционный режим осуждался одним из тех, кто некогда ратовал за его создание! Террор клеймил тот, кто некогда призывал народ превращать фонари в виселицы! Какая радость для аристократов, какая скорбь для истинных революционеров!

Вылазка Камилла была лишь одной из составных частей массированного удара, намечавшегося «снисходительными». Параллельный выпад было решено нанести в

Конвенте. Почти одновременно с выходом третьего номера «Старого кордельера» группа дантонистов во главе с Фабром д’Эглантином и Бурдоном стала подкапываться под Комитет общественного спасения. Член Конвента, дантонист Филиппо, вернувшийся из служебной поездки по Вандее, кричал на всех перекрестках о предательстве, понося эбертиста Ронсена и революционного генерала Россиньоля. Клевеща на Россиньоля, Филиппо нападал и на Комитет, обвиняя его в покровительстве мнимому изменнику.

Фабр, выступая в Конвенте, упрекал Комитет в нерадении, в том, что он не пресекал «беспорядков», царивших якобы в Париже, не обуздывал своих агентов и других лиц, виновных в «дезорганизации». Бурдон предлагал упразднить министров, стремясь свести счеты с ненавистным военным министром — левым якобинцем Бу-шотом — и одновременно рассчитывая раздавить Комитет грузом возложенного на него дополнительного бремени. Указывая, что срок полномочий Комитета общественного спасения формально истекает 20 фримера (10 декабря), Бурдон и другие дантонисты требовали, чтобы правящий состав Комитета был обновлен. Победа казалась близкой. Уже составили список нового Комитета, уже отредактировали текст соответствующего декрета. Однако 13 декабря большинство Конвента высказалось против обновления Комитета в столь критическое для республики время. Полномочия робеспьеровского Комитета были продлены.

Потерпев неудачу в попытке сокрушить Комитет, «снисходительные» с тем большим рвением стали бить по подвластным ему лицам. Здесь их старания увенчались успехом. Продолжая пугать Конвент призраком «беспорядков», они добились ареста Ронсена, Венсана и трех других правительственных агентов. Случай беспрецедентный: терроризованный Конвент наносил удар высшим уполномоченным революционной власти без всякого расследования, даже не спрашивая мнения ответственных Комитетов.

В то время еще не было известно, что за спиной Демулена, Филиппо, Бурдона и других скрывался человек, который молчал и ждал. Этот человек еще в начале зимы составил план, а остальные лишь занимались реализацией его по частям. Сущность плана была змеиной. Начать с организации раздоров в Комитетах. Затем обезвредить Робеспьера. При нейтрализации Робеспьера разделить Комитеты, произвести их переизбрание, прибегнув в случае нужды к насилию. Наконец, добившись своего преобладания, заключить хотя бы ценою компромисса мир с внешним врагом, открыть тюрьмы, вернуть богачам их влияние, пересмотреть конституцию и установить «добропорядочный» буржуазный строй.

Глашатаем этого плана, открывавшим его постепенно перед широкой публикой, оказался Камилл Демулен. Его автором был Жорж Жак Дантон.

Положение Робеспьера становилось все более затруднительным. Он протягивал руку вчерашним друзьям и попадал в объятия врагов. Чем более он склонялся к уступкам, желая мира и согласия, тем сильнее наглели «снисходительные». И вот, продолжая идти по наклонной плоскости умиротворения, Максимилиан совершает еще один тактический промах, который, однако, в дальнейшем призван раскрыть ему глаза. Желая успокоить «снисходительных» и лишить оснований их упреки, он предлагает организовать Комитет справедливости — особую комиссию, которой надлежало бы собирать сведения о несправедливо арестованных лицах и представлять результаты ее обследования правительству. Это предложение ослабляло террор в то время, когда тот был жизненно необходим. Оно могло стать новым источником силы для контрреволюционеров и их подголосков. Левые якобинцы и эбертисты единодушно выступили против предложения Робеспьера. Однако Конвент одобрил и принял его.

Слабость — действительная или кажущаяся — всегда вызывает новые атаки нападающей стороны. Демулен и его друзья потирали руки. Неподкупный капитулирует! Надо его добивать, добивать как можно скорее! Он предлагает Комитет справедливости — потребует полного прекращения террора и открытия тюрем! Демулен, всегда готовый к услугам своей фракции, снова берется за перо.

На этот раз он совершенно теряет чувство меры.

В № 4 «Старого кордельера» Камилл прямо говорит о том, что революцию следует кончить, причем кончить немедленно. Это требование звучит на каждой странице, в каждой строке номера. Теперь, по мысли Демулена, республике ничто более не угрожает. Против кого приходится бороться, спрашивает он, против трусов и больных? Против женщин, стариков и худосочных? Камилл нигде не видит заговорщиков. На его взгляд, «толпа фельянов, рантье и лавочников», заключенных в тюрьмы во время борьбы между монархией и республикой, походит на римский народ, безразличие которого во время борьбы между Веспасианом и Вителлием описано Тацитом. Но Веспасиан, став победителем, отнюдь не приказывал рассадить эту толпу по тюрьмам! И заключение: «…Вы хотите, чтобы я признал свободу и упал к ее ногам? Так откройте тюремные двери тем сотням граждан, которых вы называете подозрительными…» Воздавая хвалу Робеспьеру и его предложению, Демулен считает, однако, необходимым Комитет справедливости заменить Комитетом милосердия.

Горячий Колло д’Эрбуа мчался из Лиона в Париж, загоняя лошадей. Время было дорого. «Снисходительные» там, в столице, явно одолевали эбертистов. Надо было выручать своих, а заодно и себя самого. Ведь ни для кого не было тайной, что он, Колло, карая вместе с Фуше мятежных лионцев, применял массовые расстрелы картечью. В свете последних событий такие действия можно было квалифицировать как преступление! Уж если осмелились арестовать Ронсена и Венсана, значит дело зашло далеко. Симптоматично и то, что Робеспьер не ответил ни на одно из его писем. Значит, Неподкупный недоволен! Уж не спелся ли он полностью с «усыпителями»?

1 нивоза (21 декабря) Колло был в столице.

— Явился великан! — радостно возвестил Эбер.

Твердой походкой шел Колло по улицам Парижа в сопровождении своей свиты. Он был готов к самым решительным действиям. Чтобы поразить воображение парижан, он захватил с собой голову лионского патриота Шалье, замученного мятежниками-жирондистами. Эту священную реликвию он передал в дар Коммуне. Толпы патриотов сопровождали Колло от площади Бастилии до Конвента. В Конвенте он первым взял слово. Он говорил сильно, смело, ничего не скрывая и вместе с тем показывая необходимость и неизбежность проводимых им репрессивных мер. Никто не осмелился ему возражать. Конвент одобрил его доклад.

Не теряя времени, в тот же день Колло выступал с трибуны Якобинского клуба. Его встретили горячими аплодисментами.

— Сегодня я не узнаю общественного мнения, — сказал Колло. — Если бы я приехал тремя днями позже, меня, может быть, привлекли бы к суду…

Оратор поручился за патриотизм Ронсена и закончил резким осуждением дантонистов.

Мужество заразительно. Эбертисты, которые в течение целого месяца терпеливо сносили брань и угрозы, теперь перешли в контрнаступление. После Колло слово взял Эбер. Он обрушился на Демулена, Филиппо, Фабра, назвал их заговорщиками, потребовал, чтобы они были исключены из клуба. Дантонистский натиск вновь сменялся эбертистским.

Внезапная победа эбертистов в Якобинском клубе не была чудом. Не являлась она и исключительно результатом энергии Колло д’Эрбуа. Колло не мог бы добиться успеха, не заручившись поддержкой правительства. За действиями и речами Колло была видна тень Робеспьера. Неподкупный уже составил мнение. Он отступался от «снисходительных». Он был готов пойти на временное соглашение с «крайними». Пусть якобинцы судят друзей Дантона! Моральное осуждение будет лишь началом более серьезного дела.

Допросы арестованных депутатов, бумаги, обнаруженные в их досье, — все это давало Комитетам новые материалы, туже затягивавшие петлю на шее заговорщиков. Так, в бумагах Делоне был найден оригинал подложного декрета о ликвидации Ост-Индской компании. Внимательно изучив этот документ, Амар и Жаго, возглавлявшие расследование, убедились, что он содержит следы руки Фабра д’Эглантина, причем именно рукой Фабра были сделаны все выгодные для мошенников поправки. Робеспьер понял, что ловкий плут, одурачивший его, был еще более виновен, чем те, на кого он донес.

Да, теперь Неподкупный уже более не сомневался. Он уловил общие контуры заговора и видел главарей, связанных с ним. И он решил — впервые после начала борьбы — серьезно предостеречь их…

5 нивоза (25 декабря) он произнес в Конвенте речь, заставившую обе фракции прервать потасовку и внимательно прислушаться.

Робеспьер говорил о принципах революционного правительства.

Из основного различия между конституционным и революционным строем, различия между состоянием войны и состоянием мира он с большим искусством вывел оправдание террора. Доклад Робеспьера был прямым ответом «Старому кордельеру», облеченным в ту логическую форму, которой всегда недоставало творениям Демулена. Вместе с тем, подчеркивая серьезность переживаемых событий и несокрушимость идеи общественного интереса, доклад глухо предостерегал обе фракции как фракции, представляющие противоположные крайности: «…модерантизм, который относится к умеренности так же, как бессилие к целомудрию, и стремление к эксцессам, которое похоже на энергию так же, как тучность больного водянкой — на здоровье».

На следующий день Неподкупный отказался от идеи Комитета справедливости. На заседании Конвента 6 нивоза (26 декабря) по докладам Барера и Билло-Варена была принята резолюция об отмене этого Комитета. Одновременно изобличенный Фабр д’Эглантин был устранен от участия в работе комиссии по делу Шабо и других заговорщиков.

День сменял день. Республиканский календарь не мог убить новогодних настроений: декабрь 1793 года был на исходе. Почти на две недели притихли борющиеся стороны перед новой решительной схваткой. Но вот 18 нивоза (7 января) якобинское судилище возобновило свою сессию. Были вызваны Бурдон, Фабр, Демулен и Филиппо, вызов был повторен троекратно, но не имел ответа. Обвиняемые отсутствовали.

— Так как лица, начавшие эту борьбу, избегают боя, — сказал Робеспьер, — пусть клуб отдаст их на суд общественного мнения, которое и вынесет им приговор.

Вдруг на трибуне появился Камилл. Он был взволнован до последней степени и говорил дрожащим голосом.

— Послушайте! — воскликнул он. — Признаюсь вам, я просто не знаю, что со мной. Со всех сторон меня обвиняют, на меня клевещут. Относительно Филиппо, сознаюсь вам откровенно, что я от чистого сердца поверил тому, что у него сохранилось в памяти… Чему же верить? На чем остановиться? Я просто теряю голову…

Однако вслед за этим сбивчивым лепетом Камилл добавил, что на страницах своей газеты он дает ответ на любое обвинение.

Снова поднялся Робеспьер. Он решил строго пожурить своего школьного товарища, но все же еще раз выручить его. Подтрунив над его чрезмерным преклонением перед Филиппо и перейдя затем к вопросу о «Старом кордельере», Максимилиан резюмировал свои выводы в нескольких фразах:

— Демулен не заслужил той строгости, которую требуют проявить по отношению к нему некоторые лица; я даже склонен думать, что для свободы невыгодно наказывать его так же строго, как и серьезных преступников… Я согласен, чтобы свобода обращалась с Камил-лом Демуленом как с ветреным ребенком, который обладает хорошими наклонностями, но вовлечен в заблуждение дурными товарищами. От него надо потребовать, чтобы он доказал свое раскаяние, покинув товарищей, которые совратили его с истинного пути… Надо поступить строго с его газетой, которой сам Бриссо не осмелился бы одобрить, а его самого сохранить в нашей среде… Я кончаю требованием, чтобы номера его газеты подверглись с нашей стороны такому же отношению, как те аристократы, которые их покупают; пусть им будет выражено презрение, заслуженное той хулой, которая в них содержится; я предлагаю обществу сжечь их посреди зала.

Речь Робеспьера, прерываемая несколько раз взрывами смеха, была встречена общим одобрением.

Но «виновник торжества» не пожелал ухватиться за брошенный ему якорь спасения. Оскорбленный предложением Робеспьера, он ответил не без горечи:

— Робеспьер хотел выразить мне дружеское порицание; я тоже готов ответить языком дружбы. Робеспьер сказал, что нужно сжечь номера моей газеты. Отлично сказано! Но я отвечу словами Руссо: «Сжечь — не значит ответить!»

Такой ответ до глубины души возмущает Максимилиана. Взбалмошный мальчишка ничего не хочет понимать и впивается зубами в протянутую руку! Хорошо, пусть же пеняет на себя.

— Если так, — парирует Робеспьер, — то я беру обратно мое предложение. Знай, Камилл, что не будь ты Камиллом, я не отнесся бы к тебе с такой снисходительностью. Хорошо, я не буду требовать сожжения номеров газеты Демулена, но тогда пусть он ответит за них. Пусть он будет покрыт позором, раз хочет этого!.. Быть может, он вовсе не является просто впавшим в заблуждение; если б его намерения были чисты, если б он написал эти статьи по простоте сердечной, то он не мог бы так долго защищать их, раз они осуждаются патриотами и раскупаются контрреволюционерами. Его храбрость показывает нам, что Демулен является орудием преступной клики, которая воспользовалась его пером для того, чтобы распространить свой яд. Я бы не стал высказывать все эти истины, если б Демулен не проявил такого упорства, но теперь необходимо призвать его к порядку. Итак, я требую, чтобы номера газеты Камилла Демулена были оглашены с трибуны этого общества.

Камилл, только что было окрылившийся, опять не на шутку струхнул.

— Но, Робеспьер, я тебя не понимаю, — быстро затараторил он, — как можешь ты говорить, что мою газету читают одни аристократы? «Старого кордельера» читали Конвент, Гора. Значит, Конвент и Гора состоят из одних аристократов? Ты меня здесь осуждаешь, но разве я не был у тебя? Не прочитывал ли я тебе мои номера, умоляя во имя дружбы помочь мне советами и наметить мне путь, по которому идти?

— Ты показывал мне не все номера, — холодно ответил Максимилиан. — Я видел всего один или два. Так как я не охотник до ссор, то не захотел читать следующих выпусков; стали бы говорить, что составлял их я.

На это Демулену возразить было нечего, и он промолчал. Встрепенулся Дантон, Надо было как-то спасать положение. Обращаясь к Камиллу, Робеспьеру и другим присутствующим, Дантон сказал:

— Камиллу не следует пугаться нескольких строгих уроков, которые только что по дружбе дал ему Робеспьер. Граждане, пусть вашими решениями всегда руководят справедливость и хладнокровие. Судя Камилла, поступайте осторожно, чтобы не нанести гибельного удара свободе печати.

После этого приступили к чтению № 4 «Старого кордельера».

Ночь между 18 и 19 нивоза Робеспьер провел, не смыкая глаз. Он подводил итоги. На следующий день он решил познакомить якобинцев с существом заговора. Пора сорвать маски! Достаточно бродить вокруг да около! Пусть знают якобинцы, с чем и с кем им надо бороться. Завтра он изобличит Фабра. А Дантона? Нет, с этим следует еще подождать… Его час не пробил. Пускай вокруг него образуется пустота, и тогда он будет бессилен.

На следующий день состоялось чтение 3-го номера «Старого кордельера». Слово взял Робеспьер.

— Бесполезно читать дальше, — сказал он. — Мнение о Камилле Демулене должно быть уже составлено всеми. Вы видите, что в его работах смешаны самые революционные принципы с самым гибельным соглашательством… Демулен дает в своей газете странную смесь истины и обмана, политической мудрости и явных абсурдов, здравых убеждений и присущих ему одному химер. Поэтому важно не то, исключат якобинцы Камилла или оставят в своей среде: ведь здесь вопрос идет только об одном человеке; гораздо важнее добиться торжества свободы и выяснения истины. Во всем этом споре больше внимания обращалось на отдельных лиц, чем на интересы всего общества. Я не хочу ни с кем ссориться. На мой взгляд, и Эбер и Камилл одинаково не правы…

Робеспьер умолкает и некоторое время стоит неподвижно, закрыв глаза. Затем продолжает тихим, спокойным голосом, заставляющим оцепенеть многих из присутствующих:

— Самое страшное состоит в том, что во всех ведущихся сейчас спорах совершенно отчетливо вырисовывается рука, тянущаяся из-за рубежа… Иноземная клика вдохновляет две группировки, которые делают вид, что ведут между собою борьбу… У этих двух партий достаточно главарей, и под их знаменами объединяется много честных людей, присоединяющихся к той или другой партии в зависимости от разницы в их характере.

Пока Робеспьер говорит, кое-кто начинает нервничать. Фабр д’Эглантин встает со своего места. Робеспьер, заметив его движение, предлагает обществу просить Фабра остаться. Тогда Фабр направляется к трибуне.

Видя это, Робеспьер заявляет с высокомерным видом:

— Хотя Фабр д’Эглантин и приготовил уже свою речь, моя еще не кончена. Я прошу его подождать… — И он продолжает пространно описывать обе намеченные им группировки заговорщиков.

— Поборники истины, — заканчивает оратор, — наш долг — раскрыть народу происки всех этих интриганов и указать ему на жуликов, которые пытаются его обмануть. Я заявляю истинным монтаньярам, что победа у них в руках и что нужно раздавить лишь нескольких змей. Будем думать не об отдельных лицах, а о всей родине!

Оратор на секунду замолкает и вдруг делает такой выпад, которого от него не ожидал ни один из присутствующих.

— Я призываю общество обсуждать только главный вопрос о заговоре и не спорить больше о газете Камилла Демулена. — Робеспьер пристально смотрит на ерзающего в ожидании своей очереди Фабра. — А теперь пусть этот человек, который всегда стоит с лорнеткой в руках и который так хорошо умеет представлять интриганов на сцене, даст свои объяснения; посмотрим, сумеет ли он выпутаться из этой истории.

Удар был неожиданным и молниеносным. Фабр сначала попятился назад, затем, вдруг потеряв обычную самоуверенность, почти ощупью поплелся к трибуне.

— Я понял из речи Робеспьера, — промямлил Фабр, — только то, что существует партия, разделенная на две части: ультрареволюционеры и умеренные. Я готов ответить на все, когда он уточнит свои обвинения: я буду хранить молчание до тех пор, пока не узнаю, что должен объяснять…

Он продолжает что-то сбивчиво бормотать. Но его не слушают, Раздается отчетливый выкрик: «На гильотину!» Вслед за Робеспьером якобинцы покидают клуб, и оратор вскоре остается один в опустевшем зале.

24 нивоза (13 января) член Конвента, драматург и изобретатель республиканского календаря, Фабр д’Эглантин был арестован органами Комитета общественной безопасности и препровожден в Люксембургскую тюрьму. Паника охватила «снисходительных». Когда на следующий день Дантон выступил было в защиту своего друга, Билло-Варен сурово прервал его словами:

— Горе тому, кто сидел рядом с Фабром!

Эбертисты торжествовали. Но торжество их было преждевременным. Незримая цепь крепко приковывала их к «снисходительным». Это была цепь иностранного заговора, в наличии которого теперь Робеспьер не сомневался. Оба конца этой цепи одинаково влекли свои жертвы на гильотину. Суд якобинцев, как и предвидел Робеспьер, был лишь прелюдией к другому суду — Революционному трибуналу.


Глава 5Разгром

17 плювиоза (5 февраля) Максимилиан Робеспьер выступил в Конвенте с большой речью. Эта речь обобщала опыт последних месяцев революции и должна была определить направление дальнейшего пути. Речь была посвящена принципам государственной морали.

— Пора ясно наметить цель нашей революции, — говорил Робеспьер, — и установить предел, которого мы должны достигнуть.

В чем заключается цель, к которой мы стремимся? Это мирное наслаждение свободой и равенством.

Пусть Франция, бывшая некогда великой державой среди стран порабощенных, затмит славу всех когда-либо существовавших свободных народов и станет примером для наций, угрозой для тиранов, утешением угнетенных и украшением всей вселенной. Скрепив нашу работу своей собственной кровью, мы увидим, быть может, первый проблеск зари всемирного счастья… Вот наши стремления, вот наша цель…

Но чтобы цель оказалась достижимой, необходима добродетель. Что же такое добродетель? Это любовь к родине и ее законам, забота о равенстве и укреплении республики. Добродетель предполагает высокий уровень общественной морали: все безнравственное является политически непригодным, а следовательно, контрреволюционным.

Подчеркивая, что добродетель должна существовать и в народе и в правительстве, Робеспьер выводит отсюда, что последнее обязано с доверием относиться к народу и быть строгим к самому себе.

Но в современных условиях добродетель неотделима от террора.

— Если в мирное время опорой народного представительства является добродетель, то во время революции его опорой являются и добродетель и террор: добродетель — ибо без нее террор может стать гибельным; террор — ибо без него добродетель бессильна. Террор — это не что иное, как быстрая, строгая и непоколебимая справедливость; следовательно, он проявление той же добродетели; он является не каким-то особым принципом, а скорее выводом из основного принципа демократии, применяемого родиной в крайней нужде.

С железной логикой Робеспьер отвечает тем, кто нападает на террор, кто считает его несовместимым с идеей свободы, кто требует милосердия.

И вот он подходит к главному. Он развивает более пространно тот тезис, который впервые выдвинул в Якобинском клубе 19 нивоза.

— Внутренние враги народа разделились на две партии и стали как бы двумя отрядами одной и той же армии. Они движутся разными дорогами и несут различные знамена, но цель их — одна и та же. Эта цель заключается в разрушении народного правительства, в уничтожении Конвента и, следовательно, в торжестве тирании. Одна из этих клик толкает нас к слабостям, другая — ко всяким крайностям; одна хочет превратить свободу в вакханку, другая — в проститутку.

…Какая же разница между крайними и теми, кого вы называете умеренными? Это все слуги одного заговора, которые делают вид, что поссорились между собою для того, чтобы лучше скрыть от вас свои преступления. Судите их не по разнице в их речах, а по тождеству их целей…

Эта речь подводила черту. Она не оставляла сомнений в том, что решение принято. Заговор очевиден, заговорщики ясны, лица не названы, но уже обречены. Кто не следует добродетели, чьи поступки и мысли аморальны, тот должен пасть. Революция может выполнить свои задачи, только сокрушив тех, кто безнравствен; слабым и развращенным не место в будущем царстве свободы и равенства.

Страшная сила этой речи, как и особенность всего мышления Робеспьера, состояла в том, что из положений, на первый взгляд абстрактных, он делал строго практические выводы. Туманная формула «добродетель» в его устах превращалась в совершенно отчетливое, конкретное понятие, из которого следовали не менее конкретные заключения. Теперь и те, кто требовал отмены террора, и те, кто хотел все жизненные трудности разрешить исключительно посредством «святой гильотины», в одинаковой мере знали, что их ожидает. Пока Робеспьер не был уверен, пока он не составлял для себя вполне ясной картины, он мог колебаться и сомневаться. Когда же он сформулировал то, что тревожило его душу, когда его сомнения вылились в четкие понятия и определения, все было кончено. Теперь обреченные, пусть они даже были друзьями в прошлом, не могли рассчитывать на его жалость. Принципы были для Неподкупного выше личностей, личности имели цену и право на жизнь только в том случае, если отвечали принципам.

Правительственные Комитеты действовали с энергией и решительностью. Новые заговорщики присоединялись к своим ранее арестованным единомышленникам. Иностранные банкиры, их агенты, их покровители, сколь бы ни было высоким их положение, шли одним проторенным путем. Были арестованы вторично Проли и Дефье. К ним присоединился их соумышленник Перейра. Позднее был арестован Эро де Сешель. Космополит Клоотс, которого Робеспьер громил в начале декабря, был последовательно исключен из Якобинского клуба, выведен из состава Конвента, а затем также подвергся аресту. Доносчик Шабо, заключенный в одиночной камере Люксембургской тюрьмы, с тревогой и отчаянием следил за этими событиями. Он засыпал Робеспьера письмами, которые посылал то ежедневно, а то и по два раза в день, напоминая, что его, как выдавшего заговор, обещали пощадить. Он клялся в любви и преданности революции, проклинал обманувших его иностранцев и коллег, выражал готовность развестись с женою, умоляя Робеспьера о том, чтобы тот взял его под свою защиту и не дал ему погибнуть. Письма разоблаченного афериста оставались без ответа. Для Неподкупного Шабо и другие лица, арестованные в течение последних месяцев, больше не существовали. Он был занят другим.

Неподкупный и его единомышленники хорошо знали, что народ, поставивший их у власти, станет поддерживать их лишь в том случае, если они, со своей стороны, будут выполнять программу самых различных слоев этого народа. Между тем беднота города и деревни пока получила от революции очень мало. Не потому ли эбертисты, отражавшие в какой-то мере настроения этой бедноты, пользовались популярностью, несмотря на демагогический характер своей программы? Для того чтобы выбить почву из-под ног Эбера и его друзей, для того чтобы показать всему народу, что революционное правительство идет правильным путем, нужно было не только сокрушить «снисходительных» и обезглавить иностранцев, нужно было в первую очередь дать обездоленному санкюлоту хлеб и землю. Тогда народ, включая беднейшие прослойки, сам увидит, кто его друзья и кто враги. Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон, став еще в сентябре 1793 года на путь, предложенный левыми якобинцами, готовились следовать дальше этим путем.

В результате появились вантозские декреты.

8 вантоза (26 февраля) на трибуну Конвента поднялся Сен-Жюст. Он говорил от имени Комитета общественного спасения. Его речь, посвященная дальнейшему укреплению революционной диктатуры и сокрушению всех ее врагов, во многом напоминала речь Робеспьера от 17 плювиоза: обе они были вдохновлены одинаковыми мыслями и настроениями. Но, разгромив «снисходительных» и «ультрареволюционеров», Сен-Жюст пошел дальше, чем Робеспьер. Он наметил конкретную программу развития и углубления революции. Правительственным Комитетам предлагалось рассмотреть дела всех политических заключенных, арестованных после 1 мая 1789 года, и выяснить, кто из них может быть освобожден, а кто должен быть признан врагом революции. Всю собственность лиц последней категории следовало немедленно конфисковать. Эта собственность подлежала безвозмездной передаче в руки неимущих патриотов соответственно списку, составленному Комитетом общественного спасения. Таким образом, насущные нужды беднейших слоев декреты предполагали быстро удовлетворить за счет имущества врагов народа.

Массы санкюлотов встретили новые законы с радостью. Торжествовали и левые якобинцы, программу которых осуществлял Сен-Жюст.

Иначе восприняли вантозские декреты эбертисты. Эбер и его друзья не скрывали своего раздражения. Декреты, склонявшие симпатии бедноты на сторону Робеспьера и Сен-Жюста, были для них ножом, приставленным к горлу: ведь только на эти симпатии они и рассчитывали, ведя борьбу против революционного правительства! Теперь почва, казалось, уходила из-под их ног. Надо было отвечать, и отвечать немедленно!

В те дни, когда Сен-Жюст с трибуны Конвента провозглашал расширение революции, а эбертисты накапливали силы для реванша, и Робеспьер и Кутон оказались временно выбитыми из седла: оба были больны.

Максимилиан лежал на своей спартанской постели и смотрел в окно. Его мучил жар. Болезнь подкралась неожиданно, как раз в тот момент, когда его присутствие и в Конвенте и в клубе было необходимым. Ну, не насмешка ли это судьбы? Он лежит здесь беспомощный и полуживой, его поят лекарством и обкладывают компрессами, а там, быть может, решается судьба дела всей его жизни. Заговорщики уже окружены, но не прорвут ли они опоясавшую их цепь? Справится ли Сен-Жюст один на один с врагом, сумеет ли выдержать напор до прихода подкрепления? Для Робеспьера не было тайной, что оппозиция существует и в правительстве. Оппозиция пока, правда, глухая. Но кому известно, что будет завтра? Жирондисты когда-то обвиняли его в стремлении к тирании; не называют ли его сейчас за глаза тираном?

Да… Время прошло, но злоба сохранилась. Она спряталась, ее окутало лицемерие, но она не стала от этого меньшей. Неподкупный вспоминает, как некогда, в ранней юности, сколько претерпел он, начинающий адвокат, от недоброжелательства своих старших коллег лишь за то, что отличался от них, что его любил народ. Народ!.. Он и сейчас остается единственным его утешением. Один лишь народ не лицемерит, один народ ему верит и его любит. Вот и теперь, сколько простых людей приходит ежедневно справиться о его здоровье, выразить заботу и внимание, пожелать новых сил… Разве можно оставаться равнодушным к этому?..

Взор Максимилиана старается отыскать в голубеющих сумерках там, за окном, шпиль Якобинской церкви. Нет, шпиль отсюда не виден. О, как бы он хотел знать, что происходит сейчас там, под этим шпилем! Быть может, у якобинцев разыгрывается сражение, битва не на жизнь, а на смерть!..

Жар одолевает больного. Мысли путаются, красные круги вертятся перед глазами, затем вдруг все проваливается в какую-то черную горячую пропасть.

Буря действительно разыгралась, но местом ее оказался не Якобинский клуб, а Клуб кордельеров.

Давно уже не видели в клубе такого стечения народа, как сегодня, 14 вантоза. Казалось, все ждут чего-то необычного. И вожаки эбертистов постарались не обмануть ожиданий рядовых членов.

Началось с оглашения проспекта новой газеты «Друг народа», посвященной памяти Марата. Потом принесли черное покрывало. Для чего оно? Им решили завесить Декларацию прав. Завеса сохранится до тех пор, пока народ не уничтожит клику «снисходительных» и не добьется восстановления своих прав.

На трибуну поднимается Венсан. Он громит «снисходительных». Он устанавливает полное тождество между взглядами их лидеров; он говорит, что их заговор более опасен, чем заговор Бриссо. Только «святая гильотина» может спасти положение и предотвратить гибель свободы!

Затем встает Карье, страшный наместник Нанта. Сверкая глазами, обличает он тех, кто хочет сломать эшафоты только потому, что сам боится на них попасть.

— Восстание, — кричит он, — святое восстание, вот что надо противопоставить злодеям!

Восстание?.. Многие переглядываются. Но против кого же? Против кого восставать, если не против правительства? Значит, оплевывание «снисходительных» не более чем предлог для перехода к атаке против Робеспьера! Эбер, сменивший Карье, спешит рассеять сомнения.

— Самыми опасными, — утверждает он, — являются не воры, а честолюбцы. Чем большей властью они завладевают, тем ненасытнее становятся; они стремятся к единоличному господству!

Намек вполне прозрачный: о ком же может идти речь, кроме Робеспьера? Все более повышая голос, оратор продолжает:

— Я назову вам этих людей, заткнувших рот патриотам в народных обществах…

Однако он никого не называет. Несколько секунд длится тягостное молчание. Ярость борется со страхом. Наконец, овладев собой, он говорит более спокойно, как бы оправдываясь перед присутствующими:

— Вот уже два месяца, как я сдерживаюсь, но больше сердце мое выдержать не может. Я знаю, что они замыслили; но я найду защитников.

— Да, да, — раздается несколько голосов, — мы защитим тебя! Не бойся ничего, отец Дюшен, говори начистоту! Мы сами станем отцами Дюшенами и нанесем удар! Говори, мы тебя поддержим!

Но ни обещания поддержки, ни уверения в преданности не могут заставить эти искривленные, дрожащие уста произнести имя, которое все ждут и боятся услышать. Нет, у него не хватает сил. Он в состоянии выдавить из себя только фразу, смягченную, чуть ли не извиняющую. Он говорит о «…человеке, вероятно впавшем в заблуждение», и смущенно останавливается. Затем уже без всякого подъема, понимая, что отсутствием мужества сам убил вызванный вначале порыв, он напоминает, что этот человек защищал Демулена. Никакой более серьезной вины в своем смятенном уме он отыскать не может.

Но заканчивает Эбер тем же призывом, что и Карье:

…Восстание! Да, именно восстание! Кордельеры первыми подадут сигнал, который должен сразить всех угнетателей!

Речь, как и предыдущие, встречена аплодисментами. Но момент упущен. Энтузиазм угас. Всем ясно, что если он, их вождь, их признанный глава, струхнул и не смог произнести даже имени, то на что же надеяться?

Венсан, внимательно наблюдавший за аудиторией, видит вытянутые лица и бегающие глаза. Испугались! Или, быть может, здесь присутствуют шпионы? Чтобы «сорвать маски с интриганов», он совершает обход, требуя предъявления членских билетов. Напрасная мера! Разве не видно и так, что все кончено, еще не начавшись?

Надежды эбертистов на поддержку масс были тщетными. Париж не пошевельнулся. В отчаянии вожаки попытались увлечь Коммуну. Они явились в ратушу с заявлением, что будут держаться наготове и сохранят Декларацию прав завешенною до тех пор, пока не истребят врагов народа. Однако Шомет, выражавший мнение левых якобинцев — членов Коммуны, не только отказался примкнуть к восстанию, но и осудил авантюру эбертистов. Не поддержали их и секции. Все рушилось. Нужно было срочно трубить отбой.

Между тем Комитет общественного спасения готовился нанести заговорщикам смертельный удар. Член Комитета Колло д’Эрбуа был взволнован. Все знали о его приверженности к эбертизму. Но что мог сделать Колло? Один в поле не воин. Выступить заодно с эбертистами — значит погубить себя. Губить себя не хотелось. Что же, не сумели сделать дела как следует, пусть отвечают сами; ему остается только умыть руки. И, судорожно сжимая кулаки, усилием воли сдерживая свой огненный темперамент, Колло сдается. Мало того: он даже согласен во главе депутации якобинцев отправиться в Клуб кордельеров в качестве карателя.

Кордельеры по-братски принимают депутацию. Колло поднимается на трибуну под гром аплодисментов.

— Пусть тот, кто завесил Декларацию прав, — говорит Колло, — укажет нам тирана!

Он объясняет, что настоящее время в корне отлично от дней 31 мая — 2 июня 1793 года. Тогда восстание явилось необходимым потому, что Гора была угнетена; теперь же Конвент в целом отстаивает интересы народа. При этом смуту сеют в то время, когда идет война, когда Питт пророчит французам антиправительственный мятеж!

Трепещущий Эбер пытается доказать, что, говоря о восстании, он-де имел в виду только более тесное единение с монтаньярами, якобинцами и всеми добрыми патриотами. Карье также уверял, что газеты все переврали, что речь шла лишь об условном восстании. Кого могли убедить подобные фразы?

Кордельеры отступаются от своих недавних вождей. Под крики «Да здравствует республика!» они обнимают якобинцев. Завесу, закрывавшую Декларацию прав, сдергивают и разрывают на куски; их вручают Колло, который должен показать этот трофей в Якобинском клубе.

Позор унижения не может спасти от гибели. 23 вантоза (13 марта) Сен-Жюст произносит обвинительную речь, каждое слово которой отдает металлом.

— Для захвата виновных уже приняты меры, — кончает оратор. — Они полностью оцеплены.

В ночь с 23 на 24 вантоза Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие были арестованы. Карье пока пощадили, пощадили только потому, что разыскания в области его нантских казней должны были возбудить вопрос и о казнях лионских. Это затронуло бы Колло д’Эрбуа, а трогать Колло не хотели: члены Комитета вынуждены были идти на известные взаимные компромиссы.

Максимилиан выздоравливал. Он уже вставал с постели и подолгу сидел за столом, вдыхая через открытое окно свежий весенний воздух. Иногда прогуливался в сопровождении Элеоноры, радуясь веселым солнечным лучам. Приближался месяц жерминаль — время прорастания, время постепенного оживления природы, время соков весны.

Домашние старались оберегать Максимилиана от вторжений извне. Куда там! Разве мог он сейчас оставаться изолированным и спокойным? С Сен-Жюстом он виделся ежедневно. Только теперь он начинал по-настоящему понимать и ценить этого стального человека, путь которого так тесно переплелся с его путем. Сен-Жюст был неутомим и непреклонен. Его мнения совпадали с мнениями Неподкупного.

24 вантоза Робеспьер впервые после болезни посетил Якобинский клуб. Его встретили овацией. Еще очень слабый, он все же взял слово. Что было предметом его забот? Он опасался, как бы, громя эбертистов, не затронули многих слишком пылких, но искренних патриотов.

— Если человек, — сказал он, — всегда поступал мужественно и бескорыстно, я требую убедительных доказательств, чтобы поверить, что он изменник… Было бы величайшею опасностью приплетать патриотов к делу заговорщиков…

Как благородно и мудро это было сказано! Скольких, быть может, бедствий избежали бы силы демократии, если бы Робеспьер позднее вспомнил об этих словах!

1 жерминаля (21 марта) начался процесс эбертистов. Это был типичный политический процесс, перед началом которого и прокурору, и присяжным, и председателю суда все было ясно — от предпосылок до выводов и меры наказания включительно. На скамье подсудимых оказалось всего двадцать человек, в числе которых были Эбер, Ронсен, Венсан, Клоотс и Моморо; к ним присоединили подозрительных иностранцев, фабрикантов и банкиров — Кока, Перейру, Дефье, Проли и связанного с ними писателя Дюбюиссона; кроме того, был привлечен ряд второстепенных и случайных лиц. Чтобы выставить эбертистов в самом неприглядном виде, обвинительный акт был составлен таким образом, что серьезные политические разоблачения в нем перемешивались с обвинениями в мелком воровстве, житейской нечистоплотности и т. п. Особенно это относилось к Эберу, которого, между прочим, винили в присвоении… рубашек, воротничков и матрацев, которые одна женщина одолжила ему в дни его бедности.

Венсан, Ронсен и Моморо держались гордо и независимо. Эбер был подавлен. Он казался изнуренным и постаревшим. Вот что сообщает агент, собиравший сведения о разговорах среди зрителей, толпившихся в Революционном трибунале:

«…Говорят, что Эбер в своем кресле выражается, подобно членам британского парламента, лишь при помощи «да» и «нет» и что он похож скорее на дурака, чем на умного человека. Контраст между общественным негодованием, ныне его подавляющим, и почти всеобщей любовью, предметом которой он был раньше, стыд оттого, что стал объектом всеобщих насмешек, а также горе от сознания, что гибнет сам, после того как погубил стольких людей — всего этого достаточно, чтобы поразить его чем-то вроде глупости…»

Действительно, общественное мнение было целиком против заговорщиков. Толпа, осаждавшая трибунал в течение трех дней процесса, бурно приветствовала решение присяжных и вынесение смертного приговора почти всем обвиняемым.

Казнь состоялась 4 жерминаля (24 марта) на площади Революции. Улицы, по которым проезжали тюремные телеги, были запружены народом. Брань по адресу смертников сливалась с криками «Да здравствует республика!». Все осужденные, за исключением Эбера, встретили смерть мужественно.

Разгром и казнь эбертистов воодушевили «снисходительных». Камилл проявлял свою буйную радость, издеваясь над поникшим «Отцом Дюшеном». Ему вторили Бурдон и Филиппо. Значит, правда была на их стороне! Никогда заблуждение не бывало столь безосновательным.

Разве они забыли, что говорил Неподкупный 19 нивоза, а затем повторял месяц спустя? Разве можно было забыть выражение лица, с которым Сен-Жюст в своем вантозском докладе бросил намек, после которого головы всех повернулись в сторону Дантона?

— Есть один среди нас, — отметил Сен-Жюст, — который питает в своем сердце замысел заставить нас отступить и сокрушить нашу деятельность. Он разжирел на народных бедствиях, он наслаждается всеми благами, оскорбляет народ и совершает триумфальное шествие, увлекаемый преступлением…

Разве не должны были от этой реплики оледенеть сердца многих, хотя речь шла только об одном?

Впрочем, если Дантон и его друзья хотели забыть былые страхи и чувствовать себя триумфаторами, то Робеспьер не дал им этого сделать. 1 жерминаля, в тот день, когда начался процесс эбертистов, он произнес в Якобинском клубе слова, которые не оставляли надежд для «снисходительных».

— Если завтра же или даже сегодня, — сказал Робеспьер, — не погибнет эта последняя клика, то наши войска будут разбиты, ваши жены и дети умрут, республика распадется на части, а Париж будет удушен голодом. Вы падете под ударами врагов, а грядущие поколения будут страдать под гнетом тирании. Но я заявляю, что Конвент твердо решил спасти народ и уничтожить все опасные для свободы клики.

Резкость, с которой Робеспьер ставил вопрос о «последней клике», имела весьма серьезные основания.

Противоречия между робеспьеристами и дантонистами достигли предела и угрожали завести правительство в полный тупик. В области внешней политики «умеренные» вели к капитулянтскому миру: в области внутренней — к прекращению террора и свертыванию революции. Все это означало, по мнению робеспьеристов, прямой отказ от всех завоеваний народа, достигнутых ценою такой крови и таких материальных жертв. И эта контрреволюционная программа настойчиво проталкивалась дантонистами в дни, когда окончательная победа казалась Робеспьеру не только достижимой, но уже и близкой! В этих условиях сосуществование обеих фракций становилось невозможным. И поскольку в руках Робеспьера, опиравшегося на народные массы, сосредоточивались гораздо большие силы, чем в руках Дантона, финал мог быть только один: Дантон и все те, кто защищал его программу, неизбежно подлежали устранению.

К этому выводу раньше других пришли люди, обладавшие железной решимостью, — Билло-Варен и Сен-Жюст. Робеспьер, любивший Демулена и слишком хорошо помнивший былые заслуги Дантона, не мог принять сразу жестокое решение. Даже громя «снисходительных» в целом, даже обрекая их на гибель, он про себя оставлял лазейку для двух своих прежних друзей. Когда Билло, выступая в Комитете, впервые предложил убрать Дантона и Демулена, Робеспьер страстно воскликнул:

— Значит, вы хотите погубить лучших патриотов?

Постепенно, однако, пелена спадала с глаз Неподкупного. Новые наблюдения и материалы неуклонно подводили его к роковому выводу. По-видимому, уже в феврале 1794 года он полностью осознал неизбежность жертвы. События, последовавшие за казнью эбертистов, укрепили его в принятом решении.

— Комитет общественного спасения производит правильную порубку в Конвенте, — горько заметил Демулен вскоре после ареста Фабра.

Теперь он взялся вновь за перо. Он писал № 7 «Старого кордельера». Номер носил характерное название: «За и против, или разговор двух старых кордельеров». В этом номере автор до крайности усилил свои нападки на «чрезмерную власть» Комитета общественного спасения, на революционные комитеты и персонально на Колло д’Эрбуа, Барера, наконец, Робеспьера. Членов Комитета общественной безопасности он называл «страшными братьями», а их агентов — «корсарами мостовых». Что касается Робеспьера, то для него Камилл не пожалел своих сарказмов.

«Если ты не видишь, чего требует время, если ты говоришь необдуманно, если ты выставляешь себя напоказ, если ты не обращаешь никакого внимания на окружающих тебя, то я отказываю тебе в названии человека мудрого…» — так начинал журналист свой вызов Неподкупному. Он сравнивал его с Катоном, который, требуя от республиканца более строгой нравственности, чем допускало его время, тем самым лишь содействовал ниспровержению свободы. Он издевался над ним за то, что Робеспьер обсуждал недостатки английской конституции; он упрекал его за противоречивые выступления, за «излишнее словоизвержение»; он, по существу, старался доказать, что Неподкупный играл на руку… Питту! При этом Демулен ясно давал понять, что, насмехаясь над Робеспьером и нанося ему политические уколы, он мстит за то, что Максимилиан, пытаясь его спасти, оскорбил его самолюбие. «…Робеспьер, ты несколько лет назад доказал на трибуне Клуба якобинцев, что обладаешь сильным характером; это было в тот день, когда в минуту сильной немилости к тебе ты вцепился в трибуну и крикнул, что тебя надо убить или выслушать; но ты был рабом в тот день, когда допустил так круто оборвать себя после первого же твоего слова фразою: «Сожжение не ответ»…» И далее об этом же говорил журналист еще более прозрачно, обращаясь к самому себе: «Осмелишься ли ты делать подобные сопоставления и ставить Робеспьера в смешное положение в виде ответа на те насмешки, которыми он с некоторых пор сыплет на тебя обеими руками?»

Демулену не было суждено увидеть последний номер своей газеты: его издатель Дезен был арестован, а газета конфискована. Но именно вследствие этих обстоятельств ее прочли те, против кого она была направлена: члены обоих правительственных Комитетов.

Своими словесными упражнениями Демулен окончательно подписал себе смертный приговор. Он осмелился опорочить правительство, мало того, он осмелился высмеять Неподкупного, высмеять дерзко и несправедливо. Такого Максимилиан не прощал никому. Он понял, что его школьный друг неисправим, что ловушка захлопнула его намертво, что он сам уничтожил всякую возможность к вызволению себя из трясины. Но, отступившись от Демулена, мог ли Робеспьер не пожертвовать тем, кого правильно считал и совратителем и вдохновителем несчастного журналиста?..

Если Демулен бился с яростью до конца, то был человек, поведение которого одинаково смущало как друзей, так и врагов: это был вождь фракции Жорж Жак Дантон. «Если он не вполне ослеп и оглох, то о чем же он думает?» — спрашивали себя лидеры дантонистов. Действительно, с некоторых пор образ действий Дантона казался совершенно непонятным, мало того, совершенно нелогичным. Он, который стоял во главе всей группы, он, во имя кого заварилась вся каша, он или предавал своих, как было с Филиппо, а позднее и с Демуленом, или даже оказывал поддержку… эбертистам!

А затем после казни эбертистов он вдруг впал в полную летаргию. «Дантон спит, — говорил Камилл Демулен, — это сон льва, он проснется, чтобы защитить нас». Но титан и не собирался просыпаться. Еще раньше Дантон усиленно толковал о том, что он устал от борьбы, что хочет отойти от государственной деятельности и удалиться на покой, в свою мирную усадьбу, к своей молодой жене, к полям и деревьям. Подобные сентенции в устах кипучей натуры, подобные мысли у тридцатипятилетнего «старика» казались невероятными. Робеспьер исты ему не верили и были правы.

В действительности Дантон долгое время вел очень хитрую и тонкую политику. Гораздо более проницательный, чем его товарищи, он сознавал могущество Робеспьера. Поэтому он никогда открыто не выступал против него. Он вел дело к тому, чтобы найти общий язык с эбертистами, правильно рассчитав, что союз с ними, заключенный в критический момент, сможет противопоставить робеспьеристам такую силу, которая заставит их серьезно задуматься. Известную ставку делал Дантон и на события международной политики. Он ориентировался на приход к власти в Англии либеральной оппозиции во главе с Фоксом, который мог сменить консерватора Питта на ближайших выборах; в случае установления кабинета Фокса можно было ставить вопрос о заключении мира, а мир давал «снисходительным» все преимущества перед диктатурой робеспьеристов. Все эти расчеты не оправдались. На выборах в Англии победил Питт, что означало продолжение войны, а эбертисты в результате своего необдуманного выступления и молниеносного ответа правительства оказались сразу сброшенными со счетов. Тогда-то вокруг Дантона и его фракции образовалась пустота, которую пророчили и так стремились создать робеспьеристы. Дантон, мечтавший нейтрализовать

Робеспьера, сам оказался изолированным. Это он хорошо понял, лучше, чем все окружавшие его, и, поняв, впал в апатию отчаяния.

Кое-кто из лидеров «умеренных» тешил себя надеждой, что еще не все потеряно, что главное сейчас — примирить Дантона с Робеспьером. Веря в возможность примирения, организовали несколько встреч. Во время последней из них Дантон попытался взять на себя инициативу. Он уверял, что ему всегда была чужда ненависть и что он не может понять равнодушия, с которым относится к нему с некоторых пор Робеспьер. Неподкупный промолчал. Тогда Дантон стал громить Билло-Варена и Сен-Жюста, двух «шарлатанов», в руки которых попал якобы Максимилиан.

— Верь мне, стряхни интригу, соединись с патриотами, сплотимся, как прежде…

Робеспьер не выразил желания поддерживать эту тему.

— При твоей морали, — сказал он после продолжительного молчания, — никогда бы не оказывалось виновных.

— А что, разве это тебе было бы неприятно? — живо возразил Дантон. — Надо прижать роялистов, но не смешивать виновного с невиновным.

Робеспьер, нахмурившись, ответил:

— А кто сказал тебе, что на смерть был послан хоть один невиновный?

Такой ответ звучал угрожающе. Дантон притих. Молчали и все остальные. Вскоре Неподкупный покинул общество. Оставшиеся переглянулись.

— Черт возьми! — воскликнул Дантон. — Дело плохо; нам надо показать себя, не теряя ни минуты!

Но человек, произнесший эти слова, продолжал пребывать в бездействии. Зато действовали Комитеты, и действовали со всей решительностью. Учитывая, что дантонисты пользуются значительным влиянием в Конвенте, что их ставленник Тальен избран его председателем, в то время как друг Дантона Лежандр стал председателем Якобинского клуба. Комитеты решили нанести удар быстро, внезапно и в самое сердце. Робеспьер, покинувший Дантона и Демулена, предоставил Сен-Жюсту обширные материалы для составления обвинительного акта.

Вечером 10 жерминаля (30 марта) оба Комитета собрались на совместном заседании. Здесь-то и был составлен приказ, написанный на клочке конверта, приказ, скрепленный восемнадцатью подписями и определивший дальнейшую судьбу фракции «снисходительных».

В ночь с 10 на 11 жерминаля Камилл Демулен, ложась спать, услышал стук нескольких ружейных прикладов. Сомнений быть не могло: в такое время приходили лишь с одной целью. Камилл бросился в объятия жены, нежно поцеловал ребенка, мирно спавшего в люльке, и сам пошел открывать дверь посланцем Комитета общественной безопасности. Его отвезли в Люксембургскую тюрьму. Туда же в то же время и на основании того же приказа водворили Дантона, Филиппо и Делакруа. Дантон, который вначале не верил возможности ареста, считая, что на него посягнуть не посмеют, в дальнейшем примирился со своей участью. Когда один из друзей посоветовал ему бежать, он ответил:

— Мне больше нравится быть гильотинированным, чем гильотинировать других, — и затем прибавил фразу, ставшую бессмертной: — Разве можно унести родину на подошвах своих башмаков?

Сделав столь решительный шаг. Комитеты отнюдь не были уверены в полном успехе. Они ждали сопротивления Конвента, и ожидания их не обманули. Делакруа удалось переслать письмо Лежандру, и уже рано утром бывший мясник оказался в курсе дел. Он развил весьма активную деятельность и прежде всего подготовил своего единомышленника, председателя Конвента Тальена. В самом начале заседания 11 жерминаля (31 марта) один из депутатов потребовал присутствия обоих Комитетов. Собрание отдало соответствующий приказ. Тогда на трибуну поднялся Лежандр и произнес с волнением:

— Граждане, ночью арестованы четверо членов этого собрания: один из них Дантон. Имен других я не знаю, да и что нам до имен, если они виновны? Но я предлагаю, чтобы они были вызваны сюда, в Конвент, и мы сами обвиним или оправдаем их… Я верю, что Дантон так же чист, как я сам.

Послышался ропот, и кто-то потребовал, чтобы председатель сохранил свободу мнений.

— Да, — ответил Тальен, — я сохраню свободу мнений, каждый может говорить все, что думает, мы все остаемся здесь, чтобы спасти свободу.

Это было прямое поощрение Лежандру и угроза его противникам. Выступил депутат Файо, возмущенный предложением Лежандра: это предложение создавало привилегию. Ведь жирондисты и многие другие не были выслушаны, прежде чем их отвели в тюрьму. Почему же должно быть два разных подхода?

Начался шум. И тут вдруг раздались крики:

— Долой диктаторов! Долой тиранов!

Робеспьер, бледный, но спокойный, ждал и внимательно прислушивался. Когда положение стало принимать угрожающий характер, он взял слово.

— По царящему здесь смущению легко заметить, что обсуждаемый вопрос достаточно важен; и правда, речь идет о выяснении того, одержат ли ныне несколько человек верх над отечеством… Лежандр, по-видимому, не знает фамилий арестованных лиц, но весь Конвент знает их. В числе арестованных находится друг Лежандра, Делакруа. Почему же он притворяется, что не знает этого? Он делает это потому, что понимает, что Делакруа нельзя защищать, не совершая бесстыдства. Он упомянул о Дантоне потому, что, вероятно, думает, будто с этим именем связана какая-то привилегия. Нет, мы не хотим никаких привилегий, мы не хотим никаких кумиров. Сегодня мы увидим, сумеет ли Конвент разбить мнимый, давно сгнивший кумир или же последний, падая, раздавит Конвент и французский народ… Я заявляю, что всякий, кто в эту минуту трепещет, преступен, потому что люди невиновные никогда не боятся общественного надзора.

Раздался гром аплодисментов. Оратор овладевал настроением. Конвента. Он продолжал:

— Мне тоже хотели внушить страх; меня хотели уверить, что опасность, приблизившись к Дантону, может коснуться и меня. Друзья Дантона посылали мне письма, надоедали мне своими речами. Я заявляю, что если правда, будто опасности Дантона должны стать и моими опасностями, то я не счел бы это общественным бедствием. Что мне за дело до опасностей? Моя жизнь принадлежит отечеству; сердце мое свободно от страха; и если бы мне пришлось умереть, то я умер бы без упрека и без позора.

Еще более дружные рукоплескания покрыли последние слова Неподкупного. Он уже полностью владел аудиторией.

— Именно теперь, — заканчивал Робеспьер, — нам нужны некоторое мужество и величие духа. Люди низменные и преступные всегда боятся падения им подобных, потому что, не имея перед собой ряда виновных в виде барьера, они остаются более доступными для опасности; но если в этом собрании есть низменные души, то есть здесь и души героические, ибо вы руководите судьбами земли!..

Эта очень умело построенная и вовремя сказанная речь решила исход борьбы в Конвенте. Никто не осмелился оспаривать слов Робеспьера. Объятый ужасом Лежандр отступился от своего проекта и пробормотал несколько трусливых извинений.

Тогда поднялся Сен-Жюст и среди гробового молчания прочел обвинительный акт.

В основу этого документа легли черновые наброски Робеспьера. Обвинительный акт был составлен таким образом, чтобы представить Дантона и его друзей изменниками с первых дней революции. Оратор утверждал, что Дантон вел интриги с Мирабо, что он продался двору и пытался спасти королевскую семью, что он вел тайные переговоры с Дюмурье и играл на руку жирондистам. Далее Сен-Жюст указал на двусмысленность позиций многих дантонистов во время великих дней 10 августа, 31 мая, 2 июня. Он не забыл обвиняемым их кампанию в пользу «мира» и «милосердия», их тайное противодействие всем революционным мерам, их связи с мошенниками и подозрительными иностранцами. Особенно резко Сен-Жюст клеймил оппортунизм Дантона.

— Как банальный примиритель, ты все свои речи на трибуне начинал громовым треском, а заключал сделками между правдой и ложью… Ты ко всему приспособлялся!.. — Трудно было более меткими словами охарактеризовать основу политической линии Дантона.

Конец большой речи Сен-Жюста был страшным предостережением для тех, кто не понимал остроты переживаемого времени.

— Дни преступления миновали; горе тем, кто стал бы поддерживать его! Политика преступников разоблачена; да погибнут же все люди, бывшие преступными!

Республику создают не путем слабости, но свирепо строгими, непреклонно строгими мерами против всех повинных в измене!

Собрание выдало потребованные головы. Партия в Конвенте была выиграна.

Оставалось разыграть последнюю часть страшной игры: партию в Революционном трибунале.

Конечно, процесс Дантона был в той же мере политическим процессом, как и дело Эбера. Конечно, тут, как и там, судьба обвиняемых была решена заранее, и приговор им уже давно составили и подписали. По существу, Революционному трибуналу надлежало только исполнить то, что было решено правительственными Комитетами и санкционировано Конвентом. И все же провести процесс дантонистов казалось делом гораздо более сложным, нежели отправить на гильотину Эбера и его сторонников. Здесь был налицо прежде всего сам Жорж Дантон, человек страстный, яркий, талантливый и не знавший страха, трибун, который пользовался славой одного из самых видных деятелей и ораторов революции. Здесь был горячий и неровный, но способный и едко-остроумный Камилл Демулен. Здесь был хитрый и коварный Фабр д’Эглантин, были и другие деятели, искушенные в политической интриге и ораторском красноречии. Убить таких людей было можно, но заставить их молчать перед смертью представлялось значительно более трудным. Это предвидели Робеспьер и Сен-Жюст, своевременно принявшие все меры к тому, чтобы помешать превратиться процессу в арену жестокой борьбы. И тем не менее они оба, равно как и другие члены Комитетов, сильно опасались за ход судебных заседаний.

Чтобы облегчить задачу прокурора Фукье-Тенвиля, который должен был бить обвиняемых сразу по многим пунктам и статьям, здесь, как и в процессе эбертистов, составили своеобразную «амальгаму», объединив в целое несколько отдельных группировок по различным обвинениям. В главную «политическую» группу входили Дантон, Демулен, Филиппо, Эро, Делакруа и Фабр д’Эглантин. Через Фабра эта группа связывалась с мошенниками — Шабо, Базиром и Делоне; через Эро де Сешеля, который был одинаково близок и к дантонистам и к эбертистам, их объединяли с «ультрареволюционерами» как одну из группировок единого заговора; наконец, через Дантона и Шабо всех подсудимых сближали с подозрительными иностранными банкирами — братьями Фрей и Гузманом, что придавало заговору «иностранную» окраску. Кроме того, на процессе фигурировали делец и аферист, поставщик д’Эспаньяк, а также генерал Вестер-ман, замешанный во все интриги Дюмурье и Дантона и имевший репутацию отъявленного грабителя и вора. Таким образом, комплект обвиняемых был хорошо подобран, и можно было приступать к делу.

В ночь с 12 на 13 жерминаля Дантона, Демулена, Делакруа и Фабра перевели из Люксембургской тюрьмы в Консьержери, непосредственно в ведение Революционного трибунала. В тюрьме подсудимые, размещенные по одиночным, но смежным камерам, вели себя каждый соответственно своему нраву и темпераменту. Демулен, переходивший от надежды к отчаянию, писал письма своей дорогой Люсили, орошая их слезами; Делакруа выглядел смущенным и не знал, как себя держать; Фабр, казалось, был более всего обеспокоен судьбой своей новой пятиактной трагедии; Дантон говорил без умолку, и его громоподобный голос был слышен во всех соседних камерах. Он выражал сожаление, что был одним из организаторов Революционного трибунала, называл своих коллег «каиновыми братьями» и не строил никаких иллюзий насчет отношения к себе со стороны народа: «О, грязное зверье! Они будут кричать «Да здравствует республика!», когда меня повезут на гильотину!»

Тут же, в лазарете при Консьержери, лежал и доносчик Шабо. Когда он понял, что все потеряно, то решил прибегнуть к помощи яда. Однако его отходили, чтобы сберечь для гильотины.

«…Робеспьер, сможешь ли ты выполнить пагубные замыслы, которые, без сомнения, внушили тебе низкие люди, окружающие тебя? Разве забыл ты дни, о которых Камилл не мог вспоминать без восторга? Каково же преступление моего Камилла?..»

Перо выскользнуло из рук. Взор остановился на мерцающем пламени свечи. Люсиль задумалась.

Да, это последний шанс. Все ей твердят, что Робеспьер к ней неравнодушен. Она ведь по-прежнему хороша — слезы высохнут, а лицо можно припудрить. О мой Камилл! Чего бы я не сделала ради тебя!.. Ты Должен жить, ты будешь жить!..

Мысли быстро сменяют одна другую. Люсиль вспоминает свое венчанье, затем встречи. Робеспьер всегда был так внимателен к ней, казалось, ее присутствие доставляло ему радость… Тогда она не думала об этом…

Люсиль старается представить себе Робеспьера — его костюм, лицо, глаза… Глаза!.. Женщина вздрагивает. Эти светлые, внимательные глаза, бездонные и… беспощадные!.. Нет, человек с такими глазами не станет внимать ее мольбам. Нет, он никогда ее не любил, он не мог ее любить, он не может любить… Камилл погиб. Погибла и она. Все. Свеча догорит, и комната погрузится в полный мрак…

Адресат никогда не получил этого письма: оно не было отослано.

Процесс длился четыре дня. В первый разделались с финансовым заговором. Второй, посвященный в основном допросу Дантона, чуть ли не привел к срыву всего процесса. Дантон, очнувшийся, наконец, от спячки, вложил в свою речь всю ярость и силу, на какие был только способен. Он насмехался, угрожал, отвечал дерзостями. Тщетно председатель Эрман пытался его остановить: голос Дантона перекрывал звон колокольчика и будоражил толпу на улице. Председатель и судьи чувствовали себя весьма неважно. Комитет общественного спасения, следивший за ходом дела, был настолько обеспокоен, что даже отдал Анрио приказ арестовать председателя и прокурора, подозревая их в слабости: однако затем члены Комитета одумались и приостановили приказ. Несколько представителей Комитета общественной безопасности отправились в трибунал, чтобы поддержать своим присутствием судей и присяжных. Положение было спасено тем, что Дантон, вложивший слишком много энергии в свою речь, в конце концов выдохся и стал терять голос. Председатель предложил ему отдохнуть, обещая потом вновь дать слово, и утомленный трибун на это согласился.

Итак, опасения Робеспьера и Сен-Жюста отнюдь не были порождением их фантазии: разбить «давно сгнивший кумир» оказывалось на поверку совсем не легким делом.

Третий день процесса поначалу грозил суду еще большими осложнениями, нежели предыдущий. Но вдруг к концу заседания истомленный прокурор получил спасительную поддержку.

В правительство поступил донос от арестанта Люксембургской тюрьмы, сообщивший о заговоре, во главе которого стоял приятель Демулена, генерал Артур Диллон. Заговорщики ставили целью разгромить тюрьму, спасти дантонистов, находившихся в трибунале, и захватить власть. Выяснилось, что заговорщиков субсидировала Люсиль Демулен, переславшая Диллону в тюрьму тысячу экю. Сен-Жюст тотчас же доложил о происшедшем Конвенту. Конвент, в который почти одновременно пришел отчаянный запрос от Фукье-Тенвиля, едва справлявшегося с подсудимыми, принял декрет, позволявший трибуналу лишать участия в прениях всякого оскорбляющего национальное правосудие.

Декрет был немедленно доставлен в трибунал. Это ускорило развязку.

На следующий день прений не возобновили. Прокурор спросил присяжных, составили ли они представление о деле. Дантон и Делакруа бурно запротестовали:

— Нас хотят осудить, не выслушав? Пусть судьи не совещаются! Мы достаточно прожили, чтобы почить на лоне славы, пусть нас отвезут на эшафот!

Камилл Демулен до такой степени вышел из себя, что разорвал свою защитную речь, смял ее и бросил комок в голову Фукье-Тенвилю. Тогда трибунал, применяя декрет, лишил обвиняемых права участвовать в прениях. Почти все они были приговорены к смертной казни.

Казнь состоялась в тот же день, 16 жерминаля (5 апреля). Пока телеги следовали от тюрьмы до гильотины, экспансивный Демулен, в клочья изорвавший одежду, кричал улюлюкающей толпе:

— Народ! Тебя обманывают! Убивают твоих лучших защитников!

Дантон пытался образумить своего несчастного друга.

— Успокойся, — говорил он, — и оставь эту подлую сволочь!

Когда кортеж проезжал по улице Сент-Оноре, Дантон, подняв свое выразительное лицо к закрытым ставням окон дома Дюпле, воскликнул:

— Я жду тебя, Робеспьер! Ты последуешь за мной!

Свои последние слова Дантон произнес, находясь на эшафоте.

— Ты покажешь мою голову народу, — повелительно сказал трибун, обращаясь к палачу. — Она стоит этого.

И палач послушно выполнил его требование.

Казнью Дантона и его главных соратников завершался период поисков «среднего пути». Робеспьеристы отсекли крайние фланги бывшего якобинского блока. Это была, по их мысли, необходимая мера. Без ликвидации дантонистов, ставших резервом реакции, революция не могла развиваться дальше; напротив, ей грозил поворот вспять. Демагогические элементы эбертистской фракции, отвлекавшие массы от их насущных задач, также являлись помехой для революционного правительства якобинцев. Возможность сближения «снисходительных» с «ультрареволюционерами» представляла реальную угрозу, которая могла в конечном итоге привести к крушению якобинской республики. Связь внутренней борьбы с иностранными агентами осложняла положение, помогая силам европейской реакции в их войне с революционной Францией.

Имел ли, однако, место единый иностранный заговор, как полагал Робеспьер? Нет данных, которые позволили бы это утверждать. Можно думать, что Неподкупный вследствие обычной для него подозрительности преувеличивал роль некоторых в действительности существовавших обстоятельств и представил себе не вполне верно общую картину, которую потом позаимствовали у него Сен-Жюст, Билло-Варен и другие. Главным в событиях зимы и весны 1794 года была борьба фракций, за которыми стояли различные социальные группировки. Что же касается иностранцев — шпионов и аферистов, то они использовали эту борьбу в своих целях, примазываясь к ней, разжигая ее и всячески способствуя осуществлению замыслов враждебных Франции правительств, которым они служили.

Процессы первой половины жерминаля имели свое продолжение. 21 жерминаля (10 апреля) перед Революционным трибуналом предстали Люсиль Демулен, Артур Диллон и другие, обвиняемые по делу о «заговоре в тюрьмах». К ним были присоединены вдова Эбера, бывший парижский епископ Гобель и… Анаксагор Шомет… В чем мог провиниться этот стойкий патриот, защитник бедных и угнетенных, этот самый горячий приверженец революционного правительства? Разве забыли, что именно ему в значительной мере якобинская диктатура была обязана своим укреплением, что именно он провозглашал идеи, положенные Сен-Жюстом в основу вантозских декретов?..

Робеспьер не любил Шомета и относился к нему с крайней осторожностью. Завидовал ли он его популярности? Боялся его соперничества? Или, быть может, не мог простить его прежней близости к Эберу? Обвинения, предъявленные Шомету, были смехотворны. Ему вменялось в вину стремление противопоставить Коммуну Конвенту, получение денег от Питта и его «дехристианизаторская» деятельность. Несмотря на то, что Шомет блестяще оправдал себя от всех возведенных на него клевет, он был гильотинирован 24 жерминаля (13 апреля). Почему Робеспьер не вспомнил в этом случае своих благородных слов, сказанных ровно месяц назад в Якобинском клубе, об опасности искусственного приплетения патриотов к делу заговорщиков? Он сделал одну из серьезных ошибок, за которую в дальнейшем пришлось дорого заплатить.

Вместе с Шометом были казнены Гобель, Люсиль Демулен и другие лица, привлеченные к суду.

Разгром завершался. Внешне кризис вантоза — жерминаля был преодолен. В действительности, однако, борьба замерла лишь на миг; да и замерла ли она? Робеспьер и его сторонники, несмотря на всю свою хватку, оказались не в состоянии довести до конца войну с обеими разбитыми фракциями. Крупные эбертисты — Колло д’Эрбуа, Фуше, Карье и близкий к ним Билло-Варен не только избежали участи своих друзей, но и сохранили прежнее влияние. Точно так же продолжали оставаться в Конвенте и играть политическую роль ближайшие единомышленники Дантона — Лежандр, Тальен, Бурдон, Тюрио. Вместе с тем Робеспьер и Сен-Жюст не проявили последовательности в отношении к левым якобинцам, союз с которыми обеспечивал им силу и устойчивость. Казнь Шомета и арест некоторых других левых якобинцев, наносившие удар по защитникам и друзьям революции, отталкивали от правительства значительную часть поддерживавших ее беднейших слоев народа. Все это должно было в самом непродолжительном будущем осложнить положение якобинской диктатуры. Впереди предстояли новые смертельные схватки. То, что казалось концом, в действительности было лишь началом. Неподкупному предстояло испить чашу до дна.


Глава 6Ошибки прериаля

Жерминаль унес фракции. Наступило затишье. Правительственные Комитеты освободились от стеснявшей их оппозиции. Конвент стал послушным и робким; декреты вотировались почти без прений. Депутаты старались не проявлять инициативы. Призрак «национальной бритвы» заставил их смолкнуть и уйти в себя.

Робеспьер и его соратники стремились закрепить победу. Была усилена централизация государственной власти. Вместо министерств учредили двенадцать комиссий, всецело подчинявшихся Комитету общественного спасения. Парижская коммуна подверглась «очистке», причем был ограничен принцип выборности. Главой Коммуны вместо упраздненного прокурора становился национальный агент. На эту должность был назначен Пейян, сменивший казненного Шомета. Левого якобинца Паша на посту парижского мэра сменил Флерио-Леско. Впрочем, социальный облик Коммуны не изменился: ее большинство по-прежнему представляло плебейские слои Парижа. Вскоре после казни эбертистов была ликвидирована революционная армия, которая, по мнению Робеспьера, содействовала анархии и децентрализации. Опасаясь проникновения антиправительственных элементов в народные общества и секции, значительно сократили их число и ограничили количество заседаний. Клуб Кордельеров, по существу, прекратил свою деятельность. Якобинский клуб с его филиалами остался единственным рупором и проводником идей революционного правительства.

В целях укрепления порядка и революционной законности по всей стране были упразднены провинциальные трибуналы; все серьезные дела отныне подлежали рассмотрению исключительно парижского Революционного трибунала. Последний действовал с неослабевающей энергией. Головы врагов народа, «бывших», спекулянтов и казнокрадов вперемежку сыпались к подножию гильотины. Один за другим взошли на эшафот депутаты Учредительного собрания д’Эпремениль, Туре, Ле Шапелье — автор печально знаменитого антирабочего закона, министр, а потом защитник Людовика XVI Малерб и сестра казненного короля принцесса Елизавета.

Помня печальную историю «Старого кордельера», Комитеты усилили нажим на печать. Пресса утратила самостоятельность. Отныне выходили только официозные газеты, субсидируемые правительством. В театрах давали лишь патриотические, одобренные цензурой пьесы.

В результате централизованных мероприятий в области снабжения нужда и голод впервые за годы революции несколько смягчились. Из Соединенных Штатов Америки прибыла первая партия продовольствия. Расширялись закупки в нейтральных странах. Весенний сев 1794 года был проведен успешно и сулил хороший урожай.

Стремясь обеспечить экономический подъем и заботясь о повышении обороноспособности страны, революционное правительство стало на путь поощрения промышленности: промышленникам при условии честного отношения к делу оказывали поддержку, предоставляли кредиты и субсидии, их предприятия брались под охрану государства. И уже весною 1794 года можно было отметить значительное увеличение объема промышленной продукции, особенно в тех отраслях производства, которые были связаны с войной.

Все это радовало Неподкупного, вселяя в него бодрость и силу. Значит, боролись не зря. Значит, святая кровь патриотов и черная кровь врагов пролилась не напрасно. Вот она, туманная мечта, обетованная страна, которая казалась такой далекой, почти недостижимой в годы Учредительного собрания! Она уже рядом, до нее осталось совсем немного. Республиканская армия одержит решительную победу; еще одна-две партии заговорщиков отправятся на гильотину; еще немного усилий в области экономики, еще немного самоотверженности со стороны бедняков, терпевших так долго, — и все! Французский народ-победитель обретет долгожданное царство свободы, равенства, братства, царство, в котором мир, справедливость и добродетель будут всеобщими принципами, основой бытия. Тогда кончатся все ограничения, все максимумы, тогда не будет нужды, не будет и чрезмерного богатства. Тогда французы, давая образец для подражания всему человечеству, заживут единой, дружной семьей. Все это будет, и будет скоро. Но пока нужно бороться. Без борьбы, без напряженных усилий, без новых жертв счастье в руки не дастся.

В этот вечер Максимилиан задержался в Якобинском клубе значительно дольше обычного. Когда он очутился на улице, его окутала непроглядная тьма. Небо, совсем черное, было усеяно золотыми точками звезд; слабо мерцал Млечный Путь. Вглядываясь в эту беспредельность ночи, Максимилиан невольно обращался мыслями к Вечности, к замечательной и непонятной Природе, гармонической частью которой был Человек; Человек, дерзнувший потрясти основы общественного бытия; Человек, в котором так тесно уживались добро и зло, порок и добродетель. Свежий весенний ветер шевелил накидку, вызывая легкий озноб. Запахнувшись плотнее, Робеспьер ускорил шаг. Как хорошо, что дом так близок!..

…Лампа долго не хочет разгораться. Измученный трибун сбрасывает накидку и снопом валится на постель. Впрочем, спать нельзя. Да он и не сможет. Он отдохнет лишь несколько минут. Он привык работать ночью, когда все молчит, когда блаженная тишина, не нарушаемая ничем, дает возможность предельно сосредоточиться, рождает мысль. При свете наконец разгоревшейся лампы Максимилиан видит стопку белых листков на краю стола. Письма! Он протягивает руку. Так… Личная просьба от Мерлена из Тионвиля, дантониста… Послание старины Бюиссара из Арраса, наверно упреки; конечно, так и есть! Почему он, Робеспьер, не пишет, не отвечает! О, если бы у человека было две жизни, если бы хватало сил на все… Милый Аррас, как ты далек, как ты бесконечно далек!.. Вот опять просьбы, доносы, упреки… Зря потраченная бумага! Он не может читать всю эту галиматью… Ага! Любопытно!.. Послание молодой женщины из Нанта, которая предлагает ему руку и сердце и одновременно… сорок тысяч годового дохода!.. Трибун смеется. Сколько таких писем он получил за последнее время! Подумать, сорок тысяч годового дохода! О, если бы они знали, как все они жалки и смешны со своими деньгами, со своими мизерными стремлениями: купить, продать, накопить, завладеть… По их мнению, за деньги продается все, за деньги можно купить и его, Неподкупного, купить, как украшение для блестящей гостиной… Максимилиан отбрасывает просмотренные листки в сторону. А вот и письмо от Огюстена. Брат не забывает его и подробно сообщает о всех своих делах. Не так давно Огюстен приезжал в Париж триумфатором: он лично руководил всеми осадными операциями под Тулоном и одержал блестящую победу. При этом воспоминании Максимилиан не может не улыбнуться. В свое время, отправляясь на юг, Огюстен сделал доброе дело и увез с собой Шарлотту. Но под Тулоном произошли события, и смешные и досадные одновременно, в особенности если сопоставить их с борьбой не на жизнь, а на смерть, кипевшей у осажденного города. Коллега Огюстена, Рикор, привез с собой молодую жену, хорошенькую, кокетливую женщину, за которой начали ухаживать Огюстен и молодой артиллерийский генерал Наполеон Бонапарт, что, впрочем, не помешало ему и Огюстену быстро подружиться. Шарлотта не преминула рассориться сначала с госпожой Рикор, а затем и с братом. Огюстен был возмущен ее сварливостью и всем ее поведением. Ба! Вот и теперь из-под Ниццы Огюстен сообщает нечто в этом же роде; письмо его дышит раздражением и неподдельной злобой.

Видимо, уж очень насолила сестра мягкому и добродушному Бон-Бону, если он пишет о ней с таким гневом! Ужасная это штука — вражда. Как добиться гармонии и любви среди граждан государства, если даже в одной семье никак нельзя установить мир и покой!..

Эта мысль тотчас же напоминает Максимилиану о неотложном. Он быстро вскакивает, садится к столу и открывает папку, которую принес с собой из клуба.

Страшные дела! Не время сейчас думать об отношениях Шарлотты и Огюстена, если в стране творится такое. Робеспьер перебирает бумаги и останавливается на одной, которая особенно поражает его.

«Накануне моего прибытия, — сообщал Пейяну один из его друзей, — шесть замаскированных людей явились около половины десятого на дачу гражданина Гра, хорошего патриота, которого ты, должно быть, знаешь, схватили его слуг, заперли их, а самого Гра отвели в погреб и расстреляли на глазах его маленького ребенка, которого заставили держать лампу…»

Это одно из многочисленных известий с юга страны. После того как федералистский мятеж жирондистов был подавлен, отголоски его остались и постоянно дают о себе знать. Звери в образе человеческом, бандиты, смутьяны, которые хотели бы повернуть колесо истории вспять! Они совращают неустойчивых патриотов, будоражат простой люд, клевещут на революцию!..

Вот еще документ. Деревня Бедуен в департаменте Воклюз стала штаб-квартирой заговорщиков. Здесь собираются неприсяжные священники и роялисты, которые подбивают темный народ к отделению от республики. Здесь переписываются с эмигрантами, хранят контрреволюционные значки, белые кокарды и даже щит с изображением герба Людовика XVI. В ночь с 12 на 13 флореаля мятежники вырвали из земли дерево свободы, затоптали ногами увенчивавший его красный колпак, побросали в грязь декреты Конвента. Да это же прямое поругание свободы, это глумление над революцией, над жертвами патриотов!

Это происходит в то время, когда мошенники, нажившиеся в дни смут, скупают за бесценок там, на юге, национальные имущества и превращаются в новых помещиков! И что же это за люди? Злодей и убийца Журдан, прозванный «головорезом», член Конвента бывший маркиз Ровер и иже с ними. Они организуют «черные банды», они основывают ассоциации хищников, включающие сотни должностных лиц… И таких мы должны щадить?

Робеспьер нервным движением захлопывает папку. Его лицо дергается. Он встает и начинает быстро ходить по комнате. Как нежничают с угнетателями и как неумолимо относятся к угнетенным! Милость злодеям? Нет, милость невинным, милость слабым, милость несчастным, милость гуманным!.. Горе интриганам! Их нужно карать железом! Пока жив будет хоть один негодяй, дело республики нельзя упрочить, добродетель не восторжествует, царство свободы останется далеким и недоступным. Мятеж на юге надо раздавить, и он будет раздавлен! Робеспьер вновь садится к столу. Он долго пишет, затем бросает перо и откидывается на спинку кресла. Мысли его принимают иное направление.

Хорошо, мятежи мятежами, с ними в конце концов можно справиться. Но есть и нечто худшее. Есть нечто, что молчит, но тлеет, теплится и готово вспыхнуть при любом подходящем случае.

Сегодня республика прочна и могуча, как никогда. Конвент един. Комитет во главе с Неподкупным располагает всей полнотой власти. Но он знает: глухое недовольство, ропот, вражда — все это существует повсеместно, не только на юге, но и здесь, в Париже, всегда и повсюду. Крестьяне недовольны реквизицией продовольствия, а как без реквизиций обеспечишь бойцов, защищающих родину? Рабочие недовольны максимумом заработной платы; а как иначе можно сохранить устойчивые цены на продукты? Собственники недовольны правительственной регламентацией, законами против скупщиков и спекулянтов, а как без всего этого можно добиться ликвидации голода и в конечном итоге победы над врагом? Все как будто ясно; тем не менее глухое недовольство зреет, рабочее движение распространяется по всей стране, буржуазия различными способами показывает свое раздражение. Разве все они не видят, что Комитет принимает посильные меры? Ведь этой весной в поисках средств к оживлению хозяйственной жизни несколько ослабили ограничения на мелкую торговлю, увеличили заработную плату рабочим военных предприятий, готовят проекты пособия для неимущих. Но, по-видимому, всего этого недостаточно; а главное, как примирить рабочих с предпринимателями, крестьян-бедняков — с богачами? Ведь идя навстречу одним, неизбежно ухудшаешь положение других. И вот, используя недовольство различных слоев населения, могут вновь ожить те силы, которые сейчас дремлют, — остатки дантонистов и эбертистов…

Что же делать? По-видимому, необходимо найти нечто, что заинтересовало бы всех, что сплотило бы как бедных, так и богатых, что соединило бы всю нацию. Это нечто может лежать лишь в области чистых идей: сила идеи колоссальна, она способна воодушевить, примирить с трудностями, заставить идти на жертвы. Но где такая идея? Пытались создать «культ Разума», но из этого ничего не вышло, эта затея лишь обозлила народ. Нет, здесь нужно что-то совсем иное… Народ в своей массе религиозен. Надо использовать эту религиозность, отвлечь ее от фанатизма и пустить по правильному руслу. И Максимилиану вспоминается изречение Вольтера: «Если бы бога не было, его следовало бы выдумать». Да, фернейский патриарх прав. Бог вселяет надежды, бог исцеляет горе, бог примиряет. Но нам нужен не бог старого порядка и не бог Вольтера. Нет. Робеспьер отыскивает на полке книгу и быстро находит страницу. Это «Общественный договор» Руссо. Вот что пишет учитель:

«Существует чисто гражданское исповедание веры, статьи которого государю надлежит установить не в качестве религиозных догм, а в качестве мыслей общественности… Догмы гражданской религии должны быть просты, немногочисленны, выражены точно… Положительные догмы таковы: существование могущественного, умного, благотворящего, предусмотрительного и заботливого божества, будущая жизнь, счастье справедливых, кара для злых, святость общественного договора и законов…»

Блестяще! Учитель, как всегда, нашел нужную форму, нужные слова. Нет, философия не для народа. Пусть ею занимаются философы. Нам нужно всех роднящее и объединяющее верховное существо — бог Природы.

Робеспьер всматривается в черную бесконечность там, за окном. Как ты непостижима, Природа! Но ты разумна, ты справедлива, ты даешь будущую жизнь, счастье добродетельным, возмездие злым, ты санкционируешь земные и небесные законы. Да. Это спасение. Выход найден. Глубокое удовлетворение охватывает Максимилиана. Умиротворенный, он спокойно засыпает на те немногие часы, которые остались до утра.

Несколько дней спустя, 18 флореаля (7 мая), Робеспьер произнес речь, навеянную новыми мыслями. Она дышала вдохновением и оптимизмом, которые оратор сумел передать своим слушателям.

— Основатели Французской республики, — восклицал Неподкупный, обращаясь к членам Конвента, — остерегайтесь терять надежду на человечество или усомниться хотя на миг в успехе вашего великого начинания! Мир изменился. Он должен измениться еще больше!..

Напомнив о блестящих победах республики, о том, что свободный французский народ попрал и отбросил от себя все предрассудки, связанные с монархией и сословными привилегиями, Максимилиан задал целый ряд риторических вопросов, которые предрешали ответы, четко сформулированные оратором в духе Руссо:

— Человек, воодушевленный только идеей атеизма и никогда не воодушевляющийся во имя родины, кто поручил тебе проповедовать народу, что божества не существует? Разве хорошо убедить человека в том, что его судьбой управляет слепая сила, случайно карающая то преступление, то добродетель, и что его душа — это легкое дуновение, исчезающее у порога могилы?

Разве мысль о небытии вызовет в нем более чистые и возвышенные побуждения, чем идея бессмертия? Разве она вызовет в нем больше уважения к ближним и к самому себе, больше храбрости для борьбы с тиранией, больше презрения к смерти и к чувственным наслаждениям? Несчастные, умирающие под ударами убийцы, ваш последний вздох взывает к вечному правосудию. Невинность, возведенная на эшафот, заставляет бледнеть тирана, сидящего в своей триумфальной колеснице; какое преимущество остается за ней, если могила сравнивает и притеснителя и угнетенного?

И Робеспьер очень хорошо показывает, что, ставя свою положительную программу, он интересуется не философской, не теоретической, а исключительно практической стороной дела.

— Законодатели, какое вам дело до различных гипотез, при помощи которых отдельные философы объясняют явления природы? Все эти вопросы вы можете оставить предметом их бесконечных споров: вы не должны рассматривать их ни как метафизики, ни как богословы; в глазах законодателя истиной является все то, что оказывается полезным в жизни и хорошим на практике.

Идея верховного существа и бессмертия души является постоянным напоминанием о справедливости; следовательно, эта идея носит республиканский и общенародный характер!

Доказывая рациональность и практическую полезность веры в верховное существо, Неподкупный предостерегает Конвент от ошибок, подобных «дехристианизаторскому» движению.

Вместе с тем, подчеркивает он, новый культ не имеет ничего общего со старым; к старому возврата быть не может, и католические попы не должны тешить себя напрасными иллюзиями.

— Истинный жрец верховного существа — Природа, его храм — вселенная, его культ — добродетель, его праздники — радость великого народа, собравшегося на его глазах с целью упрочить отрадные узы всемирного братства и вознести ему хвалу из глубины чувствительных и сильных сердец.

И в заключение речи, под снова и снова возникающие аплодисменты, Робеспьер предлагает общественное воспитание детей в духе новых этических принципов и установление системы национальных празднеств.

Депутаты стоя приветствуют Неподкупного. Конвент провозглашает признание французским народом верховного существа и бессмертия души; он объявляет, что «культом, достойным верховного существа, является исполнение человеком своих гражданских обязанностей»; особые праздники должны напоминать гражданину об идее божества и его величии.

Речь Робеспьера и декрет 18 флореаля встретили многочисленные отклики по всей Франции. В Конвент посылались приветственные адреса, с поздравлениями прибывали депутации от различных народных обществ. Но одновременно усиливалась и злоба.

Новая попытка Робеспьера была обречена на провал.

Как мелкой благотворительностью нельзя было снять рабочего вопроса, так и религия не могла разрешить насущных социальных проблем. Рассчитывать, что новая вера объединит французский народ и ликвидирует язвы буржуазного общества, мог только добродетельный Робеспьер. Впрочем, и у него были свои сомнения. Ратуя за культ верховного существа, Неподкупный не собирался ослаблять террор. По его требованию Журдан-головорез был привлечен к ответственности: его не спасло заступничество Ровера, и злодей был казнен. Робеспьер дал санкцию на сожжение гнезда заговорщиков, мятежной деревни Бедуен. Им же всего через два дня после 18 флореаля был составлен проект инструкции грозной Оранской комиссии, которую организовал Комитет общественного спасения для обуздания мятежного юга. Эта комиссия, судившая без присяжных, на основании только «…совести судьи, освещаемой любовью к справедливости и к отечеству», действовала с примерной строгостью: из 591 обвиняемого, дела которых она рассмотрела, 332 были приговорены к смерти.

И тем не менее где-то в тайниках души Неподкупный надеялся, что его новая идея облегчит борьбу и укажет путь к будущему.

В жизни иного человека выдается необыкновенно счастливый день, который становится вершиной жизни. Он искупает горе и отчаяние, труды и жертвы, серость и безотрадность многих прошедших лет; он подобен внезапному лучу света; он напоминает животворную силу весны; он дает высшую преображающую радость. День этот неповторим: прошел он, и не жди его снова. Никогда уже не засверкает солнце столь ярко, никогда небо не будет таким голубым, а листва такой зеленой; все померкло и сникло после каскада высшего счастья, мгновения взлета всех творческих, духовных сил…

Таким днем для Робеспьера было 20 прериаля (8 июня), день, назначенный для праздника в честь верховного существа.

Казалось, сама природа приносила свои поздравления Неподкупному. Все было ярким, ослепительным, Париж давно не видел такой чудной солнечной погоды. Город помолодел и стал наряднее: дома были убраны зелеными ветками и гирляндами, улицы усыпаны цветами, из окон виднелись флаги, увитые трехцветными лентами. В восемь часов утра прогремели пушечные выстрелы, и толпы народа устремились в «Тюильрийский сад. Люди оделись по-праздничному. Женщины несли букеты цветов, мужчины — дубовые ветки. У всех было приподнятое настроение; граждане, еще вчера не знавшие друг друга, сегодня сердечно обнимались и желали взаимного счастья!

Постепенно начали сходиться члены Конвента. Они были в парадном одеянии — с султанами на шляпах и в трехцветных шарфах. Для них был построен деревянный амфитеатр, против которого высилась колоссальная группа чудовищ: Атеизма, Эгоизма, Раздоров и Честолюбия. Согласно плану главного распорядителя Давида эта группа подлежала сожжению и должна была открыть вид на статую Мудрости, попиравшую останки повергнутых пороков. Народ, приветствовал своих депутатов. Робеспьер, которого специально избрали председателем Конвента, почему-то запаздывал.

— Он разыгрывает из себя короля! — пробурчал кто-то.

Но вот показался и он. Что это? Неподкупный был неузнаваем. Казалось, он помолодел на десять лет. Его походка стала быстрой и упругой, его сутулость куда-то исчезла. Новый костюм — голубой фрак, золотистые панталоны, белое жабо и такой же жилет — как-то удивительно гармонировал с небом, солнцем, светом. В руке он держал букет из цветов и колосьев. Но самым поразительным было его лицо. Одухотворенное радостью и умилением, оно казалось прекрасным; все маленькие морщинки вдруг пропали, а глаза стали голубыми и глубокими, как небо: в них отражалась сама природа.

Народ встретил Робеспьера шумно и сердечно; зато коллеги награждали его косыми взглядами и злобными улыбками.

— Смотрите, как его приветствуют! — перешептывались депутаты, и в этих словах зависть сливалась с сарказмом. Но он ничего не замечал.

Он произнес короткую приветственную речь. Затем, спустившись со ступеней амфитеатра, подошел к группе чудовищ и поджег их. Огонь запылал. Картон и фанера быстро обугливались и обращались в прах. Он стоял и пристально смотрел на огонь, пожирающий Зло. Но что это? Костер разгорелся слишком сильно; огонь спалил покров статуи Мудрости, и она предстала перед зрителями совершенно черной и дымящейся… Лицо Робеспьера на момент дрогнуло и исказилось. Но это был только момент.

Конвент в сопровождении народа направился к Марсову полю. Необычное зрелище представилось зрителям, усеявшим длинный путь от Тюильрийских ворот до Триумфальной арки. Впереди двигались барабанщики, конные трубачи, музыканты; потом шли люди, вооруженные пиками, катили пушки; медленно передвигалась колесница с деревом свободы и эмблемами плодородия; двумя колоннами дефилировали двадцать четыре секции; шествие замыкали солдаты регулярной армии. А затем вдруг открывалось пустое пространство. И вот в этом пространстве под приветственные крики толпы медленно и одиноко шел маленький человек в белом парике и светлом костюме. Его враги, умышленно замедляя шаг, задерживая сзади идущих, старались как можно более увеличить расстояние между ним и собою.

— Люди! Смотрите на гордеца, смотрите на диктатора!

Но он по-прежнему, казалось, ничего не замечал. Уже в течение двух часов он плыл по реке цветов и приветствий, вырывавшихся из сотен тысяч грудей, из недр самого Парижа. Это был голос целой нации. И голос этот кричал:

— Да здравствует республика! Да здравствует Робеспьер! Посреди Марсова поля была устроена символическая гора. Когда Конвент разместился на ней, народ и его представители исполнили гимн верховному существу. Звуки фанфар слились с пением пятисот тысяч людей. Молодые девушки бросали в воздух цветы. Юноши поднимали обнаженные сабли, давая клятвы не расставаться с ними впредь до спасения Франции. И среди всего этого потрясающего величия выделялся один маленький человек, окруженный со всех сторон пустым пространством.

Солнце клонилось к закату. Все измучились и устали. Первою схлынула толпа, спешившая оставить Марсово поле и разойтись по домам. Давка создалась невообразимая. Там и сям валялись брошенные колосья и раздавленные эмблемы. Поблекшие, изможденные лица матерей напоминали о заботах, ждущих в большом городе. Праздник окончился. В начавших сгущаться сумерках двинулись в обратный путь и члены Конвента. Впереди шел Робеспьер. За ним, в некотором отдалении, двигалась нестройная масса депутатов в смятых платьях, с увядшими букетами.

Максимилиан шел, полузакрыв глаза. Он безумно устал. Сейчас колоссальное напряжение дня отдавало в висках при каждом шаге. Мысли мешались… И вдруг… Не ослышался ли он?.. Не галлюцинация ли это, не бред ли усталого мозга? Нет… Сзади журчат голоса. Это какой-то хор демонов. Это злобные завывания. Это проклятия… По чьему же адресу? Напряженно вслушиваясь, Робеспьер улавливает отдельные слова, целые фразы.

— Видишь этого человека? Ему мало быть повелителем, он хочет быть богом!..

— Великий жрец! Тарпейская скала недалеко!..

— Бруты еще не перевелись!..

— Диктатор! Тиран! Возмездие настигнет тебя!..

— Будь ты проклят!..

— Смерть злодею!..

Нет, это не был обман слуха. Голоса звучали почти шепотом, но именно поэтому они выделялись из общего шума. Он даже узнавал некоторые из этих голосов. Страшное оцепенение оледенило его душу. Диктатор! Тиран! Значит, они ничего не поняли. Значит, его план не удался: любовь не сплотила всех воедино. Значит, осталась страшная вражда, вражда и кровь, кровь и смерть. Верховное существо, несмотря на все горячие призывы, не вняло Неподкупному. Все гибнет!..

Шаги нескольких сот людей гулко звучат по мостовой. В полном отупении, в состоянии прострации движется Робеспьер. Тело и душу сковала глухая боль. Оглянуться? Нет, не надо, это ни к чему…

…Семья Дюпле радостно бросилась навстречу своему жильцу, заслышав его шаги. Но едва он открыл дверь, как все остановились пораженные. Маленький, сгорбленный человек в помятом светлом костюме переступал порог, чуть не падая от страшной усталости. Его лицо, измученное, покрытое каплями пота, казалось больным и старым. Взглянув на своих близких, которых он оставил сегодня утром в таком приподнятом настроении, Максимилиан тихо сказал:

— Друзья мои, вам уже недолго осталось меня видеть…

Между 20 и 22 прериаля лежат всего один день и две ночи. Но этот короткий срок для Робеспьера был вечностью. Сколько он передумал! Сколько раз от отчаяния переходил к надежде и от надежды снова к отчаянию! Его подкосило все происшедшее. Но не в его натуре было пасовать. Он нес мир. Мира не приняли. Ладно, пусть будет война. Он не дорожит своей жизнью, но его жизнь нужна тому, кому он ее посвятил: народу. Следовательно, необходимо продолжать борьбу. Теперь он наверняка знает многое, о чем раньше только догадывался. В хоре дьявольских голосов, проклинавших его вечеров 20 прериаля, он отчетливо различил голоса Бурдона, Тириона, Лекуантра… С ними, безусловно, связаны и другие. Робеспьер сопоставляет факты.

3 прериаля Комитет общественного спасения по его, Робеспьера, инициативе отдал приказ об аресте подруги Тальена, авантюристки Терезы Кабаррюс. В ближайшие сутки вслед за этим на него были организованы два покушения, и лишь случайность спасла Неподкупного от смерти.

Его бурно поздравляли с избавлением от опасности, ему аплодировал Конвент, ему предложили особую охрану — о злодеи!.. Лицемерный Барер пытался всю ответственность взвалить на Питта. Но была ли здесь виновата Англия? Не находились ли люди, вложившие оружие в руки убийц, значительно ближе?.. Ибо уже на следующий день — Робеспьеру об этом было известно благодаря тайному доносу — презренный Лоран Лекуантр, тот самый Лекуантр, голос которого вчера вечером он прекрасно распознал, составил против него обвинительный акт, подписанный восемью членами Конвента и прямо призывавший к убийству «тирана»… Неужели всего этого, недостаточно? Неужели суть дела не ясна? Заговор, новый заговор, коварный, неумолимый и беспощадный, опутывал Конвент. Новые мятежники готовились стать на место Дантона и Эбера. Много ли их? Кого они успели перетянуть на свою сторону? Они должны быть уничтожены, и как можно скорее. Их нужно прежде всего обезвредить. Их нужно лишить возможности не только нападать, но и защищаться. А для этого необходимо изменить самое судебную процедуру.

До сих пор преступникам помогали судейские извороты, адвокатские крючки. У бедняка нет возможности обратиться к юристу; богатый злодей пользуется продажной адвокатурой, выгораживая себя. Весь современный суд — фальшивая комедия, которая помогает ловкому преступнику избегнуть наказания.

Изобличенный враг народа прибегает к услугам адвоката не для защиты, а для нападения; под видом свидетелей он собирает вокруг себя всех своих сторонников и пытается превратить судебное заседание, как это сделал Дантон, в настоящее поле боя!

Нужно вырвать оружие из рук врага! Нужно, чтобы суд карал, и карал с возможной быстротой! Изменников необходимо выявить и предать смерти, иначе революция погибла!

Мысль о реформе Революционного трибунала давно уже возникла у Робеспьера. Месяц назад он составил инструкцию для Оранской комиссии. Инструкция принесла плоды. Теперь основную ее идею он кладет в проект реформы Революционного трибунала. Так рождается на свет страшный закон 22 прериаля.

22 прериаля (10 июня) заседание Конвента проходи ло в торжественной обстановке. Были приглашены оба Комитета, и почти все их члены явились. С докладом выступил Кутон. Его устами вещал Робеспьер. Осудив старое судебное законодательство, сохраненное в основном еще со времени деспотизма, оратор предостерег от смешения мер, принятых республикой для подавления заговора, с обычными функциями судов, разбирающих частные преступления.

— Преступления заговорщиков, — говорил Кутон, — угрожают непосредственно существованию общества или его свободе, что одно и то же. Здесь жизнь злодеев кладется на весы с жизнью народа, и всякое промедление преступно, всякая снисходительная формальность является излишнею и составляет общественную опасность. Сроком для наказания врагов отечества должно быть лишь время, нужное, чтобы узнать их: дело идет не столько о наказании, сколько об истреблении…

Проект, предложенный Кутоном, сводился к следующему.

Революционный трибунал подлежал реорганизации. Количество присяжных сокращалось, институт защитников упразднялся. Отменялся и предварительный допрос обвиняемых: мерилом для вынесения приговоров считалась «…совесть судей, руководствующаяся любовью к отечеству». Революционный трибунал должен был судить врагов народа и мог устанавливать единственный вид наказания: смертную казнь. Понятие «враг народа» толковалось весьма расширительно. В эту категорию зачислялись не только люди, обличенные в государственных преступлениях, — изменники родины, роялисты, скупщики, спекулянты, но также и распространители ложных известий и слухов, развратители нравов и общественной совести, то есть преступники, виновные в делах не слишком определенных, под категорию которых подводилось все, что было угодно лицам, использующим данный закон.

Можно представить, как дрогнули некоторые члены Конвента, когда Кутон читал свой доклад! После минутного оцепенения, охватившего всех, поднялся депутат Рюан и воскликнул:

— Я требую отсрочки голосования! Если мое предложение не будет принято, заявляю: я застрелюсь!

Рюана поддержал Лекуантр. Барер, всегда умевший быстро приспособиться к ситуации, высказал предложение, чтобы отсрочка не превышала трех дней: этим он как бы подчеркивал, что принятие отсрочки вообще не вызывает сомнений. Билло-Варен и Колло д’Эрбуа промолчали. Но Робеспьер не собирался давать своим противникам время на подготовку. С большой горячностью он стал настаивать, чтобы декрет был вотирован на этом же заседании, если бы даже его пришлось затянуть до ночи. Требование его было удовлетворено, и ошеломленное Собрание утвердило декрет.

Этим, однако, дело не кончилось. К началу следующего дня многие опомнились. 23 прериаля дантонист Бурдон выдвинул серьезные возражения против декрета. Его поддержал Мерлен из Тионвиля. Воспользовавшись отсутствием членов правительственных Комитетов, выступавшие намеревались добиться пересмотра закона. Между тем начиналась битва и в Комитете общественного спасения. Впервые за все время своего существования Комитет обнаруживал явный раскол.

Среди коллег Робеспьера полного единства не было уже давно. Так, еще в жерминале член Комитета Робер Ленде отказался поставить свою подпись под приказом об аресте Дантона. В начале флореаля произошла открытая ссора между Сен-Жюстом и Карно, причем последний бросил полунасмешливо, полузлобно слово «диктатура». Однако против Неподкупного никто еще открыто выступать не рисковал. То, что произошло утром 23 прериаля, не имело прецедентов.

В это утро солнце припекало особенно горячо. Все окна Тюильрийского дворца были распахнуты настежь. По ходу разговора возникли пререкания, Билло-Варен упрекал Робеспьера и Кутона в том, что перед внесением в Конвент пресловутого законопроекта он не был поставлен на обсуждение в Комитете, как поступали обычно. Робеспьер возразил, что до сих пор в Комитете все делалось по взаимному доверию, и так как декрет хорош, а сверх того уже и принят, то нечего ломать копья. Билло запротестовал и повысил голос. Робеспьер с недоумением взглянул на него и, отвечая, закричал еще громче.

— Я ни в ком не вижу поддержки! — возмущался он. — Я окутан заговорами. Я знаю, что в Конвенте есть партия, желающая погубить меня, а ты, — он обращался к Билло, — ты защищаешь ее лидеров.

— Значит, — возразил Билло, — ты хочешь отправить на гильотину весь Национальный Конвент.

Эти слова привели Робеспьера в ярость, и его высокий голос стал еще более пронзительным.

— Вы все здесь свидетели, — крикнул он, — что я не говорил, будто бы хочу гильотинировать Национальный Конвент!

Смущенные члены Комитета промолчали. Барер ехидно улыбнулся.

— Теперь я тебя знаю… — продолжал Робеспьер, пристально глядя на Билло.

— Я тоже, — прервал его Билло, — я тоже знаю теперь, что ты… контрреволюционер!

Неподкупный был настолько поражен, что не выдержал. Лицо его стало конвульсивно вздрагивать, он впился пальцами в сукно обивки стола и зарыдал.

В это время в комнату вбежал один из служащих Комитета.

— Граждане, — крикнул он, — вы забылись! Взгляните! Барер посмотрел в раскрытое окно и не без удовольствия увидел большую толпу, собравшуюся на террасе Тюильри. Окна тотчас же захлопнули, но все уже было сказано. Неподкупный плакал. Остальные, пораженные, молча смотрели друг на друга. Плотина была прорвана. Робеспьер понял, что его и его группу в Комитете окружают враги.

Итак, не только партия в Конвенте, не только большая часть членов Комитета общественной безопасности были против него. Он не верил в полное единство своего Комитета, но никогда не подозревал, что может произойти такое. Оказывается, и здесь почва заколебалась. На что же решиться? Отступить? Нет, теперь отступление равносильно гибели. И, видя это, Робеспьер с яростью бросается вперед. Его ближайший соратник Кутон — Сен-Жюста в то время не было в Париже — поддерживает его.

24 прериаля в Конвенте первым опять выступает Кутон. Он клеймит позором вероломных и трусливых клеветников, которые в их отсутствие пытались опорочить и сорвать принятый декрет. Перетрусивший Бурдон начинает оправдываться и лепечет в смущении, что он уважает Кутона, уважает Комитет, уважает непоколебимую Гору, которая спасла свободу. Но его властно обрывает Робеспьер, заявляющий, что Комитет нельзя отделять от Горы, ибо Конвент, Гора, Комитет — это одно и то же.

— Было бы оскорблением отечеству, — прибавил Робеспьер, — допускать, чтобы несколько интриганов, более других презренные потому, что они более их лицемерны, старались увлечь часть Горы и сделаться главарями партии.

Бурдон, в свою очередь, перебивает Робеспьера.

— Я требую, — кричит он, — чтобы доказали то, что здесь говорят! Сейчас было довольно ясно сказано, что я злодей.

Ответ Неподкупного был краток и ужасен:

— Я не называл имени Бурдона. Горе тому, кто сам называет себя!

Бурдон хотел возразить, но не смог. От страшного волнения он захлебнулся и упал на скамейку. Его сковал такой ужас, что друзья думали, не лишился ли он рассудка. Во всяком случае, после этого инцидента он месяц пролежал в постели, и врачи опасались за его жизнь. Не лучшим казалось и положение его единомышленников. Мерлен благоразумно набрал в рот воды, а Тальен, которому также досталось от Робеспьера, поспешил ответить слезливым письмом, в льстивых и заискивающих выражениях умоляя о пощаде.

Как будто бы в Конвенте решимостью Робеспьера и Кутона была одержана полная победа. Неподкупному аплодировали все: и друзья, и враги, и трусливое, безгласное «болото».

Законопроект 22 прериаля стал законом.

Неподкупный торжествовал. Но понимал ли он в полной мере, что творил? Безжалостно преследуемый врагами, чувствующий, что под ним колышется почва, но уверенный в своей правоте, он, сам не сознавая, постепенно начинал отождествлять себя с делом, во имя которого боролся. Но с тех пор как Робеспьер отождествил себя с революцией, террор должен был сделаться для него исключительно средством самозащиты, самосохранения. Закон 22 прериаля и был в первую очередь актом подобной самозащиты. Это само по себе приводило к последствиям, крайне далеким от того, о чем мечтал Неподкупный когда-то. Но и помимо этого, все страшно осложнялось.

Прериальский закон мог бы, конечно, на какое-то время сделаться сокрушительной силой в руках робеспьеров-ского правительства, если бы это правительство было единым. Однако к моменту принятия закона единства уже не существовало, причем большинство в правительственных Комитетах оказалось не на стороне Робеспьера. В его руках еще оставалась могучая сила: он был кумиром Якобинского клуба, перед ним трепетал Конвент. Но вся трагедия его заключалась в том, что он терял власть в единственной инстанции, посредством которой рассчитывал пустить в действие свой страшный закон: в Комитете общественного спасения. Прежде нежели в пылу борьбы он понял это, шаг был уже сделан. И что же он мог теперь предпринять? Получалось так, что, выковывая для себя грозное оружие, он вскоре увидел это оружие обращенным против себя. В этом враги его разобрались быстрее, чем он. Выходя из зала заседаний, член Комитета Робер Ленде сказал коварному Вадье:

— Неподкупный в наших руках. Он сам роет себе могилу.

Это была правда. Всегда предусмотрительный, осторожный и мудрый, Робеспьер вдруг оступился. Обстоятельства захлестывали его.

Он шел долгой дорогой. Сначала она была прямой как стрела, потом стала петлять, а теперь ее контуры все более исчезали в зарослях бурьяна. Это была дорога никуда. И он не мог не чувствовать этого.


Глава 7Дорога нища

Что же произошло, однако? Почему все так быстро переменилось? Еще вчера общепризнанный вождь, самый авторитетный член правительства, сегодня Неподкупный вдруг оказался третируемым самозванцем, ненавистным тираном, чуть ли не контрреволюционером? Откуда взялся этот легион врагов? Почему Комитеты, даже Комитет общественного спасения, его «министерство», вдруг отступились от него?

Внезапность была кажущейся. Начало рокового клубка терялось в прошлом. Но к тому времени, когда Робеспьер все понял, ничего изменить уже было нельзя.

В основе нового заговора находились те же движущие силы, которые некогда создали фракцию «умеренных»: их невозможно было ликвидировать, пока не были бы уничтожены условия, порождавшие новую буржуазию. А это оказалось не по плечу робеспьеристам. Новая буржуазия, сложившаяся в ходе революции, чувствовала себя хозяином страны. Феодализм был ликвидирован, абсолютная монархия пала, старая регламентация, сковывавшая промышленность и торговлю, стала достоянием истории; за годы революции львиная доля недвижимого имущества прежних привилегированных перешла в руки той же буржуазии. Чего же еще? Казалось, теперь бы только жить да приумножать богатства! Но вся беда «нуворишей» как раз и заключалась в том, что жить спокойно они не могли! Никто из «хозяев страны» не знал наверняка: будет ли он завтра преуспевать или ему отрубят голову? По мере того как новая буржуазия росла и крепла, революционное правительство и режим террора становились ей все более ненавистны. С ними было можно еще считаться, пока существовала угроза внешнего удушения. Но эта угроза давно миновала! Зачем же терпеть постоянный страх? Во имя чего слушать бредовую болтовню худосочного Робеспьера и его друзей? К черту их всех, к черту революционное правительство с его террором, максимумом, вантозскими декретами и прочими милыми вещами!

Но от мыслей и слов до дела еще далеко. Первыми поднялись Дантон и его ближайшее окружение. Дантон действовал хитро, с оглядкой; он никогда не выдавал своих мыслей, он прятался за спину других, он пытался задобрить Неподкупного. Все это не помогло. Трибун «нуворишей» был разоблачен и погиб. За ним потянулся кровавый хвост.

Тогда новые собственники поняли, что их час еще не настал. Нет, сокрушить революционное правительство, созданное народом и опирающееся на народ, не так-то просто! Прежде чем получишь головы Робеспьера и Сен-Жюста, потеряешь свои! И смущенные, перетрусившие «хозяева страны» на время замолкли и стихли. Казалось, они примирились с новым порядком вещей. Казалось, они искренне аплодируют Робеспьеру и поддерживают все его предложения. Но так только казалось.

В середине жерминаля был завершен разгром дантонистов, а уже в первые дни флореаля начал складываться новый заговор. Его зачинатели действовали еще хитрее, чем их предшественники. Прежде чем Неподкупный догадался об их планах, они успели зайти далеко. Но кто же были они?

На главную роль среди заговорщиков претендовал Жан Ламбер Тальен. Это был, что называется, пробивной малый. Сын метрдотеля, ученик нотариуса, затем типографский служащий, он быстро и ловко сделал свою карьеру в революции. Склонный к театральному жесту, умеющий щегольнуть фразой, Тальен пробрался в руководители Якобинского клуба, был избран в Коммуну и в Конвент. Полностью раскрыть свою «богатую натуру» он смог после того, как был назначен посланцем Конвента в Бордо. Здесь, продолжая маскироваться левыми жестом и фразой, он широко использовал террор в целях обогащения и сведения личных счетов. Пленившись дочерью испанского банкира, красавицей Терезой Кабаррюс, Тальен женился на ней и через нее связался с бордоскими негоциантами — целой сворой темных дельцов, — совместно с которыми проводил планомерное ограбление города. Под видом реквизиций этот лихоимец захватывал в голодающем Бордо не только запасы продовольствия и тонкие вина, но также драгоценности, золото и серебро, конфискованные у «бывших». Вместе с окружавшими его хищниками он сумел присвоить миллион триста двадцать пять тысяч франков. Действуя подобными методами, Тальен в сравнительно короткий срок сколотил богатства, дозволившие ему приобрести поместья в Нормандии, дававшие до пятнадцати тысяч ливров годового дохода. Вполне понятно, что этот спекулянт и делец глубоко ненавидел и страшно боялся обличавшего его Робеспьера. Боялся и скрывал свой ужас под маской лжи и лести.

Достойным приятелем и помощником Тальена был Фрерон, однокашник Робеспьера и Демулена по коллежу. Посланный в Марсель, этот деятель установил там вместе со своим коллегой Баррасом жестокий террор, соперничая с Колло д’Эрбуа и Карье. Террор проводился исключительно в целях личного обогащения. При этом марсельские «охранители порядка», точно так же как и Тальен, не чуждались прямого воровства.

Когда Фрерону и Баррасу после их отозвания из Марселя было предложено внести в государственное казначейство подотчетные восемьсот тысяч франков, мошенники вместо этого подали докладную записку о том, как их экипаж опрокинулся в канаву, а деньги… оказались утеряны (!!!). Друзья в казначействе кое-как замяли инцидент, но надолго ли? Пока у власти находился человек, именуемый Неподкупным, расхитители не могли иметь ни минуты покоя.

Ближайшее окружение Тальена, Фрерона и Барраса составляли такие же дельцы, подобные же двуликие политики. Это были грубый Бурдон (из Уазы), беспощадный и предприимчивый Мерлен (из Тионвиля), коварный Лежандр, крупный спекулянт Ровер, вероломный Лекуантр. Характерной чертой большинства этих деятелей было умение приспособиться к моменту и использовать его для себя. Будучи типичными правыми по своим взглядам и целям, они, следуя «моде», рядились в одежды левых и, восхваляя террор, всячески его дискредитировали, равно как и весь революционно-демократический режим в целом. Подобная мимикрия в дальнейшем помогла группе Тальена сблизиться с левыми группировками Конвента и Якобинского клуба.

Итак, до поры до времени первые заговорщики, еще не очень многочисленные, робкие и неуверенные, прикрывавшиеся защитным цветом, творили свое дело под покровом тайны. Они отыскивали сочувствующих в Конвенте и уповали на будущее. И вдруг их объяла злобная радость: они почуяли раскол, начинавшийся внутри правительства.

Революционное правительство по идее было двуединым: его два Комитета обладали в принципе одинаковой властью и по всем важным вопросам должны были выносить совместные решения. Однако с течением времени это равенство стало все более нарушаться в пользу Комитета общественного спасения. Робеспьер, возглавлявший этот Комитет, постоянно прилагал усилия к тому, чтобы сконцентрировать всю полноту власти в его руках. Особенно много в этом плане было сделано в период жерминальских процессов. При разборе дела Ост-Индской компании основной докладчик, член Комитета общественной безопасности Амар построил все обвинение так, что политический смысл его оказался затушеванным. Робеспьер при поддержке Билло-Варена не замедлил указать на это, и указать в достаточной мере резко, что вызвало чувство мстительной злобы со стороны Амара. Обвиняя Амара, Неподкупный проявил недоверие к Комитету общественной безопасности в целом. С той поры доклады по всем важным вопросам Комитет общественного спасения брал на себя, причем доклады эти, как правило, делали Робеспьер, Сен-Жюст или Кутон. 27 жерминаля (16 апреля) по предложению Сен-Жюста Конвент принял весьма важный декрет о создании при Комитете общественного спасения Бюро общей полиции, во главе которого оказался поставленным сам докладчик, причем в случае отсутствия Сен-Жюста его должны были замещать Робеспьер или Кутон. Теперь Комитет общественного спасения не только взял перевес над Комитетом общественной безопасности, но и получил возможность эффективно контролировать всю сферу его деятельности. Это вызвало возмущение со стороны большинства ущемленного Комитета. Амар, Вадье и другие стали жаловаться на триумвират, заявляя, что новые порядки связывают их по рукам и ногам, мешают деятельности их агентов и т. д. Так как у этих лиц и ранее были значительные разногласия с Робеспьером по ряду социальных и идеологических вопросов, то теперь они стали относиться к триумвирату с плохо скрываемой ненавистью. Только два члена Комитета общественной безопасности — Леба и Давид — оставались верными сторонниками Максимилиана, но они не могли сделать погоды.

Все это, впрочем, представляло полбеды. Если бы Комитет общественного спасения оставался единым, то, разумеется, злоба Вадье, Амара или Вулана была бы ему не страшна. Однако все явственнее стали обнаруживаться разногласия и внутри главного правительственного Комитета. Из одиннадцати его членов Робеспьер пользовался безусловной поддержкой лишь со стороны Сен-Жюста и Кутона. Два члена Комитета — Билло-Варен и Колло д’Эрбуа — принадлежали к левым, двое — Карно и Приер (из Кот-д’Ор) — занимали обособленную позицию, враждебную к робеспьеристам, Робер Ленде благоволил к умеренным, Барер интриговал, наконец, двое оставшихся — Жанбон Сент-Андре и Приер (из Марны) — не принимали участия в делах правительства, находясь в постоянных командировках.

Билло-Варен и в особенности Колло д’Эрбуа в прошлом были связаны с эбертизмом. И хотя они отреклись от Эбера, их старые взгляды не претерпели больших изменений. Они оба сотрудничали с Робеспьером, но многим оставались недовольны. Им не нравились послабления в системе максимума, которые были сделаны в пользу буржуазии. Их возмущала религиозная политика Робеспьера, в которой они не видели ничего, кроме ханжества и лицемерия. Наконец, их сильно беспокоила возраставшая популярность Неподкупного, казавшаяся особенно подозрительной благодаря некоторым индивидуальным чертам вождя якобинцев.

Робеспьер, всегда отличавшийся глубокой искренностью, не щадил самолюбия своих коллег. Упреки и наставления срывались с его уст значительно чаще, чем похвалы и комплименты. Строгий к себе, он был не менее строг и по отношению к другим. Обманутый прежними друзьями, он нелегко сходился с новыми и к большинству своих товарищей по Комитету относился с холодной сдержанностью, которая была им непонятна и неприятна. Если к этому добавить, что Робеспьер оставлял лично для себя или своих ближайших соратников доклады по наиболее важным вопросам, что он, мотивируя свои мысли и выводы, часто и много говорил о себе, что некоторые свои предложения он ставил прямо в Конвенте, не обсудив их предварительно с членами Комитета, то станет ясно, почему Колло д’Эрбуа, Билло-Варен и их близкие начали относиться к Максимилиану с предубеждением и недоверием. Особенно это недоверие было сильным у Билло-Варена, нетерпимого к популярности отдельных лиц и к чрезмерным авторитетам. Прислушиваясь к сигналам из Комитета общественной безопасности, а также к нашептываниям лукавого Барера, Билло все более верил басням о близкой «тирании» и «диктатуре». В начале флореаля он, не называя имени, сделал первый выпад. «Всякий народ, ревнивый к своей свободе, — сказал Билло, — должен держаться настороже даже против добродетелей техлюдей, которые занимают высокие места». Всем было ясно, в чей огород брошен камень. Билло пошел дальше. Он начал распространяться о тиранах древности, подпуская, между прочим, довольно прозрачные намеки на современность. «Лукавый Перикл, — вещал оратор, — употреблял народные цвета, чтобы прикрыть те оковы, которые он ковал для афинян. По его словам, прежде чем взойти на трибуну, он внушал самому себе: «Помни, что ты будешь говорить свободным людям». И тот же Перикл, добившись абсолютной власти, сделался самым кровожадным деспотом». Робеспьер притворился глухим, дабы не растравлять ран. Но другие не страдали глухотой. Подобные высказывания Билло весьма импонировали надменному Карно, и хотя он был далек от левых, на данной почве оба члена Комитета нашли общий язык. «Горе республике, — писал Карно в одном из своих докладов, — для которой достоинство и даже добродетели какого-нибудь человека сделались необходимыми!»

Между Карно и Робеспьером отношения были натянуты с давних пор. Еще в большей степени не переносили друг друга Карно и Сен-Жюст, расходившиеся по конкретным вопросам стратегии и тактики. Крупный военный инженер и выдающийся организатор, Лазар Карно, призванный революцией к руководству обороной, много и плодотворно потрудился на своем поле деятельности. Однако он не страдал скромностью. Будучи постоянным центром притяжения не только для генералитета и военных специалистов, но также и для всякого рода поставщиков, скупщиков ит. д., Карно, самоуверенный и спесивый, стремился вместе со своим коллегой Приером отгородиться от других членов Комитета и проводить самостоятельную политику. Объективно покровительствуя планам новой буржуазии, Карно стоял на той точке зрения, что войне надо придать агрессивный характер. Считая, что войну следует вести на средства покоренных стран, Карно рекомендовал, в частности, «обобрать» Бельгию. Но на пути к реализации подобных планов непоколебимо стояли Робеспьер и его соратники; верные своим принципам и идеям, они по-прежнему мечтали о «заре всемирного счастья» и решительно противились перерастанию освободительной войны в войну грабительскую, захватническую. Было ясно, что робеспьеристы не допустят сбрасывания со счетов своих самых светлых идеалов. Группа Робеспьера и группа Карно не могли найти общего языка. С новыми победами это становилось очевидным, и взбешенный Карно также заговорил о диктатуре и тирании, вторя обвинениям левых.

Таким образом, атмосфера в Комитете накалялась, и взрыв был неминуем. Он и произошел на следующий день после принятия закона 22 прериаля, когда Билло-Варен, не стесняясь присутствием толпы, прямо обозвал Неподкупного контрреволюционером и обвинил его в желании гильотинировать весь Конвент. Подобное обвинение в устах Билло-Варена звучало более чем странно. Не менее странными выглядели едкие сарказмы по поводу прериальского закона, которыми за глаза осыпали Робеспьера левые Колло д’Эрбуа, Вадье и Вулан. Действительно, кому, казалось бы, мог прийтись по душе кровавый декрет более, чем Колло д’Эрбуа, расстреливавшему людей картечью? Кто мог радоваться ему искреннее мрачного Билло-Варена, не знавшего пощады? И разве он не был на руку таким убежденным сторонникам террора, как Вадье или Вулан? И, однако, именно эти лица оказались в авангарде недовольных.

Впрочем, вряд ли когда-нибудь существовало более лицемерное недовольство. На самом деле новый декрет наполнил души Билло и его друзей злобной радостью. Они нашли ахиллесову пяту Робеспьера. Неподкупный добивался утверждения прериальского закона. Что ж, теперь он будет за него отвечать! Теперь на его плечи можно будет взвалить вину за любую кровь, пролитую по любому поводу! И когда народ, уставший от казней, с недоумением обратит свой взор к правительству, ему будет даваться неизменно один и тот же ответ: «Этого хотел Неподкупный!»

И Комитеты принялись за «работу». В то время как Сен-Жюст сражался с армиями интервентов, а Робеспьер все реже появлялся на заседаниях Комитета общественного спасения, последний и в особенности с его санкции Комитет общественной безопасности начали лихорадочно осуществлять «программу крови», программу, задуманную с тем, чтобы свалить ненавистный триумвират.

Наступало царство «святой гильотины». Головы скатывались к подножию эшафота, как спелые плоды. За сорок пять дней, начиная с 23 прериаля. Революционный трибунал вынес 1350 смертных приговоров — почти столько же, как за пятнадцать предшествующих месяцев. Вследствие ускоренного порядка судопроизводства приговоры незамедлительно следовали один за другим и тут же приводились в исполнение. Судьба человека подчас завершалась с такой быстротой, что дух захватывало: в пять часов утра его арестовывали; в семь — переводили в Консьержери; в девять — сообщали обвинительный акт; в десять — он сидел на скамье подсудимых; в два часа дня получал приговор и в четыре — оказывался обезглавленным. На всю процедуру — от ареста до казни — уходило менее полусуток!.. Правительственные Комитеты ежедневно препровождали в Революционный трибунал десятки жертв, но некоторые дни оказывались особенно обильными; так, 3 термидора были изданы два постановления, посылавшие на скамью подсудимых в совокупности 348 человек. Очень часто к одному и тому же делу привлекали обвиняемых, которые даже не знали друг друга. Шпионы в тюрьмах, подслушав какие-нибудь неосторожные слова, составляли наобум списки мнимых заговорщиков, в которые заносили десятки, а то и сотни имен. На основании подобной системы обвинения трибунал осудил 73 «заговорщика» Бисетра и 156 «заговорщиков» Люксембургской тюрьмы. Но как ни быстро опорожнялись тюрьмы, поставляя жертвы эшафоту, наполнялись они еще быстрее. К 23 прериаля в Париже был 7321 заключенный, полтора месяца спустя их стало 7800.

Кто же были эти тысячи новых арестантов и сотни новых жертв гильотины? Робеспьер, судорожно добиваясь проведения прериальского закона, имел в виду прежде всего устранить «нескольких змей», сравнительно небольшое число крупных своих врагов, членов Конвента, которых он определенно знал как участников антиправительственного заговора. Однако ни один из этих деятелей не был не только казнен, но даже арестован. Жестокий прериальский закон ударил не по тем, против кого он предназначался. Направляемый опытными и злыми руками в период дальнейшего вызревания антиробеспьеровского заговора, закон этот должен был подорвать популярность Неподкупного, ослабить его авторитет, заставить массы отвернуться от него. Жертвами этого закона наряду с некоторым числом действительных спекулянтов, саботажников и мелких врагов республики стали случайные, часто ни в чем не повинные люди: обыватели парижских предместий, уличные торговцы, недовольные своим положением бедняки. Посылая легионы подобных «заговорщиков» в руки палача, те, кто осуществлял эту операцию, как бы молчаливо указывали парижскому народу: «Смотрите! Так хотел Неподкупный!..»

Среди дел, проведенных Революционным трибуналом в конце прериаля, особенно выделялся «заговор иностранцев», или, иначе, дело «Красных рубашек».

В ночь с 3 на 4 прериаля (22–23 мая) патруль, проходивший по площади у театра Фавар, вдруг услыхал отчаянные крики. Крики неслись из дома № 4, где жил Колло д’Эрбуа. Бросились туда. На лестнице стоял Колло, бледный и покрытый потом; рядом валялись обломки сабли. Колло сообщил, что вырвался из рукопашной схватки, причем в него были сделаны два пистолетных выстрела, ни один из которых не попал в цель. Убийца забаррикадировался в комнате и кричал, что будет стрелять в каждого, кто попытается войти. Слесарь Жефруа, не посмотрев на угрозы, открыл дверь и тут же упал, раненный в плечо. Преступника схватили. Он оказался человеком лет пятидесяти. Имя его было Амираль; он служил конторщиком при национальной лотерее. Его допросили. Он не скрывал, что целью его было убийство, однако не Колло д’Эрбуа, а Робеспьера. С целью подловить Робеспьера он пришел накануне в Конвент и стал дожидаться своей жертвы. В Конвенте шли прения. Длинный доклад Барера усыпил преступника, а когда он проснулся, Неподкупный уже ушел. Тогда с досады Амираль решил убить кого-нибудь другого, и тут его выбор остановился на Колло, в одном доме с которым он жил.

В тот же день, около девяти часов вечера, на квартиру к Робеспьеру пришла молодая девушка, дочь торговца бумагой, назвавшая себя Сесилью Рено. Узнав, что Максимилиана нет дома, она стала бурно возмущаться и заявила, что должностное лицо обязано принимать посетителей. Ее настойчивость, тон ее речей и все поведение показались подозрительными. Ее задержали и обыскали. Были обнаружены два ножа.

— Зачем она пришла к Робеспьеру?

— Посмотреть, как выглядит тиран.

— А как намеревалась она употребить ножи?

— Никак.

Последний ее ответ противоречил всему остальному. Она не скрывала ненависти к республике, заявила, что одного короля предпочитает пятидесяти тысячам тиранов, причем в заключение отметила свою готовность идти в тюрьму и на гильотину.

Расследование дела арестованных взял на себя Комитет общественной безопасности. Вместо того чтобы заняться разыскиванием действительных виновников, вложивших оружие в руки убийц, — а найти их было вовсе не трудно, и члены Комитета их хорошо знали, — делу было придано совершенно иное направление. Заметая следы и вместе с тем желая сделать Робеспьера ответственным за смерть массы людей, казненных во имя «тирана», усердные интриганы из Комитета решили превратить Сесиль Рено и Амираля в участников огромного «заговора», весьма далекого от истинных заговорщиков. С этой целью Комитет провел десятки беспорядочных арестов, задерживая случайных людей по чисто внешним признакам. Были арестованы отец и три брата преступницы; двое из них, служившие в армии, были предварительно вызваны в Париж. Затем арестовали школьного учителя Кардинала за то, что он оскорбительно отозвался о Робеспьере; некоего Пэна д’Авуана — за то, что в начале прериаля он обедал с Амиралем; гражданку Ламартиньер, любовницу Амираля; некоего Порбефа — за то, что, когда он узнал об аресте убийцы, у него вырвалось восклицание: «Очень жаль!»; гражданку Лемуан — за то, что Порбеф говорил в ее присутствии.

Но этого мало. «Заговору» нужно было придать иностранную окраску и связать его с «бывшими». Тут вспомнили пресловутого барона Батца и его друзей. И хотя не имелось никаких материалов, которые указывали бы на связь дела Амираля и Сесили Рено с этим неуловимым авантюристом, их решили объединить.

В те времена, когда Батц еще пребывал в Париже, он держал в целях маскировки несколько квартир. Между прочим, он проживал на улице Гельвеция у некоего Русселя. Об этом узнали. Руссель, привлеченный к допросу, рассказал, что познакомился с Батцем у актрисы Гран-Мезон, владевшей загородным домом в Шарроне, где встречались обычно сообщники Батца. Гран-Мезон была тотчас же включена в список «заговорщиков». Вместе с ней привлекли нескольких прежних аристократов: Лаваля де Монморанси, принца Рогана-Рошфора, графа де Понса, виконта де Буассанкура, отца и сына Сомбрейлей, графа Флера и других.

К этому же делу, из особых видов, притянули и семейство Сент-Амарант, арестованное еще 10 жерминаля по другому обвинению.

Гражданка Сент-Амарант до революции держала притон, в котором ее высокопоставленные посетители развлекались карточной игрой и другими более легкомысленными утехами. Своего ремесла почтенная дама не оставила и в дальнейшем; менялись только ее клиенты. Сначала это были Мирабо и его друзья, затем жирондисты, наконец, самыми желанными завсегдатаями снимаемых ею на улице Пале-Рояль салонов сделались Дантон, Шабо и Эро де Сешель. Дочь этой особы, бывшая замужем за неким Сартином, своими взглядами и образом жизни ни в чем не уступала матери. Долгое время эта семья, как и ее заведение, казалась неуязвимой, ибо ей всегда покровительствовал кто-либо из власть имущих. Но затем, когда в первые дни жерминаля меч закона повис над лидерами «снисходительных», Сен-Жюст обратил внимание на это гнездо разврата; по его инициативе мать, дочь и зять были арестованы и заключены в тюрьму. Теперь вдруг члены Комитета общественной безопасности о них вспомнили. И по какому поводу? По той простой причине, что привлечением обеих Сент-Амарант можно было придать всему делу некоторую пикантность. Кем-то из врагов робеспьеристов была пущена в ход басня, будто Сен-Жюст ополчился против Сент-Ама-рант потому, что младшая из них отказалась стать его любовницей. Одновременно утверждали, что сам Неподкупный проводил ночи в притоне Сент-Амарант, где напивался и выбалтывал государственные тайны. Более гнусную и несуразную клевету, не имевшую и тени правдоподобия, состряпать было трудно. И, однако, хотя никто не мог ей верить, хотя она с легкостью опровергалась фактами, ее охотно передавали из уст в уста, передавали шепотом, оглядываясь и грязно хихикая. «Осуждением и казнью этих людей, — шептали клеветники, — Робеспьер и Сен-Жюст хотят спрятать концы в воду и уничтожить следы своих ночных похождений…»

Бросалось, наконец, в глаза, что к «заговорщикам» были присоединены бедняки, люди из простонародья, зарабатывавшие горьким трудом крохи на жизнь. К числу их относилась, например, семнадцатилетняя портниха Николь, жившая на чердаке и не имевшая другого имущества, кроме груды лохмотьев, на которых спала. В чем состояла ее вина? Неизвестно. Ее упрекали единственно в том, что она носила пищу к Гран-Мезон.

Всего набрали пятьдесят четыре человека. К ним в последний момент подключили четырех полицейских, которые слыли недоброжелателями Робеспьера. Дело по совокупности назвали «заговором иностранцев» и передали в Революционный трибунал. 29 прериаля Фукье-Тен-виль предложил применить в отношении всех подсудимых смертную казнь, и присяжные утвердили приговор.

Жуткую картину представляло шествие на казнь. Комитет общественной безопасности всех смертников провозгласил «отцеубийцами». Их одели в длинные красные рубахи и разместили на девяти телегах. Место казни с площади Революции перенесли на площадь Трона, в силу чего ужасной процессии приходилось следовать через все Сент-Антуанское предместье, населенное рабочим людом. В этом был также особый замысел. В течение трех часов дребезжали по мостовой страшные колесницы, наполненные людьми, одетыми в красное, среди которых были женщины, молодые девушки, почти дети.

— Вот процессия, напоминающая шествие кардиналов, — хохотал Фукье-Тенвиль, намекая на «папу» — Робеспьера.

Больше всех радовался один из главных организаторов затеи — жестокий Вулан.

— Идемте к алтарю, — взывал он к своим коллегам, — насладимся кровавой мессой… — И затем, вторя агентам Комитета, сопровождавшим телеги, он кричал громче всех остальных: — Смерть убийцам Робеспьера!

Прошло то время, когда парижане с интересом наблюдали подобные зрелища. Кровь вызывала отвращение. И Париж в ужасе отворачивался, внимая настойчивому голосу, не устававшему повторять:

— Смотрите! Этого хотел он, Неподкупный!

Между тем параллельно делу «Красных рубашек» тот же Комитет общественной безопасности готовил еще одну стряпню, которой собирались травить Робеспьера: это было постыдное дело Катерины Тео, и главную роль в его фабрикации принял на себя Вадье.

27 прериаля (15 июня) Вадье торжественно заявил с трибуны Конвента, что Комитетом общественной безопасности открыт новый заговор. В центре заговора якобы находилась полусумасшедшая старуха, Катерина Тео, объявившая себя «богоматерью» и имевшая обширную клиентуру верующих. Новая «богоматерь» проповедовала скорое пришествие мессии. Так как Тео была преисполнена восхищением к Робеспьеру и всячески прославляла его, то можно было заключить, что мессией, пророком, спасущим мир, как раз и является он. С этой провозвестницей, указал далее Вадье, была связана группа аристократов, поддерживавших связи с Лондоном и Женевой, а также бывший член Учредительного собрания монах Жерль. Всех этих лиц Вадье обвинял в контрреволюционной деятельности и требовал, чтобы Конвент санкционировал предание их Революционному трибуналу.

По иронии судьбы в этот день председательствовал Робеспьер. Вадье изрекал свои обвинения с серьезным и равнодушным видом. Он так обрисовывал все дело, что раздавались непрерывные взрывы хохота и насмешливые аплодисменты. Все взгляды были обращены на Робеспьера, бледного, страдающего, пригвожденного к председательскому креслу и вынужденного терпеливо переносить эту страшную пытку оскорблением.

Ассамблея утвердила предложение Вадье и сверх того постановила, чтобы прочитанный доклад был разослан войскам и всем коммунам республики.

Это была публичная пощечина Робеспьеру. Но главное оказалось впереди. Хитрый Вадье в своем докладе не только исказил суть дела, ибо в действительности проповеди Катерины Тео отнюдь не были враждебны республике. Вадье нарочно скрыл некоторые факты, установленные следствием. Он ничего не сказал о том, что среди поклонниц Тео были члены семьи Дюпле. Скрыл он также и то, что обвиненный им Жерль квартировал в доме Дюпле и что документ, по которому он проживал, бывший член Учредительного собрания получил лично от Робеспьера. Все эти факты должен был обнародовать уже во время процесса тайный ненавистник Робеспьера Фукье-Тенвиль. Организацией этого раздутого дела с приданием ему максимально публичного характера заговорщики рассчитывали сильно скомпрометировать Неподкупного и ускорить его падение.

Но Робеспьер прекрасно понял уловку. Он тотчас же затребовал дело у Фукье-Тенвиля. После этого он повел отчаянную борьбу за снятие или по крайней мере приостановку дела. Большинство членов Комитета общественного спасения, прикрываясь буквой закона, ни за что не хотели уступить. С огромным трудом, после нескольких диких сцен Максимилиану удалось 8 мессидора добиться отсрочки дела. Это была его последняя победа. Однако благодаря многочисленным «доброжелателям» «дело Тео» продолжало и впредь оставаться страшным жупелом, которым угрожали Робеспьеру при каждом случае, вплоть до часа его падения.

В тот день, когда Максимилиан Робеспьер одержал свою последнюю победу в Комитете, армия революционной Франции нанесла один из самых сокрушительных ударов войскам коалиции. После шестикратных неудач французы форсировали Самбру, взяли Шарлеруа и 8 мессидора (26 июня) выиграли решающую битву при Флерюсе. Эта победа определила исход кампании весны — лета 1794 года. Интервенты, вынужденные оставить крепости Ландреси, Валансьенн, Ле-Кенуа и Конде, нарушив линию своих коммуникаций, покатились на восток. Путь в Бельгию, Голландию и Западную Германию был открыт.

В организацию флерюсской победы немалую энергию вложил Сен-Жюст. Он проявил здесь всю свою непоколебимость, показал поистине железное упорство. На успех кампании Сен-Жюст возлагал большие надежды. Он рассчитывал, что в случае победы ему и его друзьям удастся, подавив враждебное большинство, укрепить свои позиции в Комитете общественного спасения. На деле, однако, вышло иное. Победа при Флерюсе имела для робеспьеристов роковые последствия. Она ускорила вызревание заговора. Именно после победы при Флерюсе произошло событие, казавшееся противоестественным: правый и левый фланги конспираторов объединились. Блок, названный впоследствии термидорианским, сложился. И немалую роль сыграл в этом человек, прятавшийся в тени, великий проходимец и непревзойденный лицемер, предатель, страшный своей политической беспринципностью, Жозеф Фуше.

Этот невзрачный субъект со студенистым лицом и слабым голосом впервые «прославился» в Лионе, где вместе с Колло д’Эрбуа истребил тысячи людей. Робеспьер, давно приглядывавшийся к Фуше, приказом от 7 жерминаля (27 марта) отозвал его из Лиона. Фуше, скрывая злобу к Неподкупному, пытался пойти на примирение. Но Максимилиан знал, с кем имеет дело, и все заискивания Фуше не привели ни к чему. Тогда, еще более озлобленный и страшно напуганный, Фуше с головой погрузился в интриги. Ловко используя различные приемы демагогии, вероломно прикрывая всякий свой шаг революционной фразеологией, обманывая направо и налево, попеременно то льстя, то угрожая, этот оборотень вскоре стал одним из центральных персонажей заговора, добился своего избрания в председатели Якобинского клуба и сумел связать группу Тальена с остатками эбертистов и другими левыми. Играя на том, что лионские преступления, вмененные ему в вину Робеспьером, могут быть в равной мере инкриминированы и Колло д’Эрбуа, Фуше втерся в полное доверие к Колло, а также к близкому с ним Билло-Варену. Одновременно он завязал тесные отношения с Карье, Вадье, Камбоном и рядом других крупных деятелей, недоброжелательно настроенных к Робеспьеру. Содействуя сближению правых и левых, тайной оппозиции в Конвенте и недовольных в правительственных Комитетах, Фуше сплел такую петлю, которую нельзя было ни развязать, ни ослабить; ее можно было лишь разрубить сильным и быстрым ударом либо оставалось погибнуть в ее тисках.

Действительно, новый заговор был особенно серьезен и опасен. Его сила заключалась прежде всего в том, что он объединял непримиримые в прошлом группировки, находившиеся как справа, так и слева от робеспьеристов. Такое объединение удваивало силы заговорщиков. Если в прежнее время революционное правительство смогло разбить эбертистов и дантонистов порознь, то теперь Робеспьеру и Сен-Жюсту приходилось иметь дело с единым фронтом всех антиправительственных фракций. То, чего не смог сделать Дантон, сделал Фуше. При этом весьма серьезным было и другое. Заговор, по существу направленный против правительства, ибо конечной его целью было свержение якобинской диктатуры, опирался на тайную поддержку большинства того самого правительства, которое он собирался низвергнуть. С помощью дьявольской изворотливости неутомимого Фуше заговорщикам, которые не могли прямо свалить верховную власть, удалось подвести под нее планомерный подкоп и взорвать ее изнутри.

Но как могли пойти левые на союз со своими смертельными врагами? Разве не видели они, что, отрекшись от Неподкупного, они обрекают себя на гибель? Разве не догадывались, что конечной целью заговорщиков является уничтожение революционного правительства и ликвидация основных завоеваний прошедших лет? Да, акт предательства сопровождался явным ослеплением. Левые члены Комитетов и поддерживавшие их депутаты Конвента, тяготившиеся опекой Робеспьера, не поняли, что идут навстречу собственной смерти. Распропагандированные умелыми агитаторами, возложившие надежды на лживые посулы врагов, они пошли в фарватере контрреволюции. Левые были нужны вожакам контрреволюции только для того, чтобы усыпить народные массы и представить борьбу против Робеспьера как дело, предпринятое в защиту народа. И эту задачу, возложенную на них, они выполнили.

Видели вожди робеспьеризма, что происходит вокруг них? Понимали глубину пропасти, которая разверзлась перед ними? И видели и понимали. «…Революция окоченела, — писал Сен-Жюст. — Принципы ослабели, остались красные колпаки, прикрывающие интригу. Террор притупил преступление, подобно тому, как крепкие напитки притупляют вкус…»

Эти полные возвышенной печали слова были навеяны жестокой реальностью. Находясь во главе Бюро общей полиции, робеспьеристы имели подробные сведения о заговоре. Если Неподкупный мог пребывать в ка-ком-то заблуждении до последней декады прериаля, то начиная с этого времени он знал все, вплоть до главных имен, а отсюда вытекал и сам жестокий закон 22 прериаля. Впрочем, в мессидоре о заговоре уже нельзя было не знать. Его организаторы, сознавая свою силу, теряли осторожность. Слухи о нем не только циркулировали по стране, о нем не только запрашивали и информировали находившиеся в разъездах депутаты и отдельные чиновники, но даже иностранная пресса с ручательством за достоверность сообщала о близком низвержении якобинской диктатуры.

Но чего же в таком случае ждали робеспьеристы? Почему не наносили решительного удара? Почему дали врагам затянуть петлю на горле революции? Потому, что они оказались в тупике, из которого не было выхода. Потому, что теперь они находились на дороге, которая никуда не вела. Никуда, кроме могилы…

Великая буржуазная революция, разбудившая широкие народные массы, этап за этапом победно двигалась вперед. По мере того как она удовлетворяла те или иные социальные группировки, последние соответственно стремились ее остановить. До поры до времени это оказывалось невозможным, ибо поток революции был сильнее, чем все преграды, стоявшие на его пути, ибо массы активно добивались удовлетворения своих нужд, ибо в авангарде масс стояли решительные защитники народа, якобинцы во главе с Робеспьером, Маратом, Сен-Жюстом, Шометом. Но трагедия якобинской диктатуры, и в частности трагедия робеспьеристов, заключалась в том, что при всех своих сильных сторонах, при всем своем субъективном желании идти с народом до конца даже лучшие якобинцы оставались буржуазными революционерами, вождями мелкой городской и сельской буржуазии — никем другим в тех условиях они быть не могли. А это значило, что все самые светлые идеалы Неподкупного должны были рано или поздно разбиться о жестокую жизненную действительность, превозмочь которую он не мог. Не мог, разумеется, не вследствие своего нежелания, а в силу неизбежной социальной ограниченности возглавляемой им группировки. Рано или поздно должен был наступить момент — и он наступил, — когда Неподкупный, до этого страстно боровшийся со всеми, кто пытался замедлить или пресечь победный марш революции, сам начал задумываться об остановке, причем об остановке, которую должно сделать раньше, нежели полностью будут удовлетворены интересы беднейших слоев городского и сельского плебса. Он сам никогда не признался бы в этом, но фактически с некоторых пор стараниями робеспьеристов революция была переведена на холостой ход. Почему Робеспьер разгромил не только «бешеных», но и левых якобинцев, которые преданно поддерживали его и на которых он мог вполне положиться? В первую очередь потому, что опасался крайностей. Это с еще большей ясностью обнаружила рабочая политика робеспьеристов поздней весной и летом 1794 года. В течение флореаля правительство осуществило роспуск целого ряда народных обществ и секций в порядке самоликвидации. Робеспьеристская Коммуна враждебно относилась к любым попыткам рабочих бороться за улучшение своего существования. Когда, например, рабочие Парижской табачной мануфактуры послали 2 флореаля (21 апреля) в Коммуну запрос о повышении заработной платы, оратор петиционеров с санкции Сен-Жюста был арестован й препровожден в полицию. 9 флореаля (28 апреля) парижский муниципалитет произвел аресты организаторов портовых рабочих. 13 флореаля (2 мая) репрессии были обещаны недовольным подмастерьям-пекарям. В ответ на растущее рабочее движение Парижская коммуна обратилась ко всему эксплуатируемому люду столицы с угрожающей прокламацией, в которой прямо ставила недовольных в один ряд с контрреволюционерами и провозглашала открытый террор против тех, кто будет пытаться облегчить свою тяжелую участь.

Обрушивая репрессии на деревенскую и городскую бедноту, робеспьеристы вместе с тем не выполняли, да и не могли выполнить своих обещаний, данных той же бедноте: декреты вантоза фактически остались нереализованными. В результате всего этого якобинское правительство к лету 1794 года оказалось в состоянии серьезного конфликта с плебейскими массами города и деревни. А это было чревато очень серьезными последствиями. Сила Робеспьера и его соратников заключалась в прочности их связи с народом. Опираясь на народ, поддерживая его инициативу и двигаясь с ним нога в ногу, робеспьеристы были непобедимы. Теперь же, когда основные задачи буржуазной революции были разрешены, когда возможность дальнейшего развития революции стала пугать не только «нуворишей», но и мелкобуржуазные слои города и деревни, с предельной полнотой обнаруживалась буржуазная ограниченность якобинцев и их руководящей группы — робеспьеристов. Вследствие этого они стали терять опору в тех слоях населения, которые были источником их силы, а вместе с тем потеряли и свою былую способность смело разить врагов. Вот основная причина сравнительной бездеятельности Робеспьера и его друзей в конце прериаля и мессидоре. Попав между молотом и наковальней, оказавшись между сильным заговором и равнодушным народом, они застыли, как застывает птица под гипнотизирующим взглядом змеи. К этому, разумеется, прибавился и ряд причин чисто субъективного характера. Сен-Жюст почти непрерывно пропадал на театре войны, ошибочно считая, что военные победы могут разрешить внутренние конфликты, Кутон часто болел, а Робеспьер… Робеспьер, казалось, был готов закрыть глаза на то, что происходило в Комитетах и на улице. Он понимал, что без решительного изменения политического курса не может рассчитывать на готовность масс самоотверженно отстаивать существующий режим. Но этот курс он изменить и не хотел и не мог. И вот вопреки очевидному он, по-прежнему строгий законник, предавался пагубной надежде, что враги не посмеют открыто напасть на него, что народ не будет введен в действие, что всю борьбу окажется возможным локализовать в рамках Конвента, Якобинского клуба и Коммуны, организаций, где хорошо известна сила его слова. Надежда эта, правда, все время боролась с отчаянием, но она все же была.

В ночь с 10 на 11 мессидора (28–29 июня) в Комитете общественного спасения произошел бурный разговор, который закончился полным разрывом. Робеспьер покинул заседание с твердым намерением оставить Комитет; действительно, с середины мессидора он больше не появлялся на его заседаниях.

13 мессидора (1 июля) он произнес с трибуны Якобинского клуба речь, которая была формальным вызовом заговорщикам.

— Теперь, как и всегда, — говорил он, — действия патриотов стараются выставить в свете несправедливости и бесчеловечности… В то время как небольшое число людей с неослабным рвением занимается делом, возложенным на них всем народом, множество негодяев и агентов иностранных держав ткут в тиши клеветнические вымыслы и готовят преследование порядочных людей… Эта партия выросла из обломков всех остальных… Они стремятся изобразить деятельность Конвента как дело нескольких человек. Осмелились распространить в Конвенте слух, что Революционный трибунал создан только для удушения самого Конвента… Что касается меня, то, несмотря на усилия, которые проявляют, чтобы закрыть мне рот, я считаю себя вправе говорить так же, как во времена эберов, дантонов и других. Из Лондона меня изображают в глазах французской армии диктатором, та же клевета повторяется в Париже…

Однако, обвиняя контрреволюционеров и связанных с ними лиц, Неподкупный не пожелал уточнить, кого он персонально имеет в виду. Он произнес угрозу, но эта угроза повисла в воздухе.

— Когда события развернутся, — закончил оратор, — я объяснюсь более пространно…

Но и в дальнейшем он продолжал придерживаться все той же тактики, и, хотя события разворачивались вовсю, он снова и снова медлил с решительными уточнениями. Вместе с тем, показывая, насколько он понимает уловки своих врагов, Робеспьер прямо констатировал, что революционное правительство уже не имеет твердой почвы под ногами.

— В республике, — говорил он с иронией 21 мессидора (9 июля), — существует революционный Комитет[35]. Вы полагаете, быть может, что он считает своей задачей уничтожение аристократии? Совсем нет: он думает, что нужно арестовывать всех граждан, оказывающихся по праздникам пьяными. Благодаря такому удачному применению закона все контрреволюционеры остаются спокойными и в полной безопасности, в то время как ремесленников и добрых граждан безжалостно арестовывают…

Так он говорил и говорил, обвинял, разоблачал, иронизировал. Но к чему было все это? Даже самая едкая ирония не могла помочь там, где нужно было действовать, действовать решительно и без промедления. Но действовать он не мог. Сомнения одолевали его. Он не только прекратил ходить в Комитет, он перестал посещать заседания Конвента. Многие недоумевали. Уж не ступил ли он на путь Дантона, впавшего в летаргию накануне падения? Нашел время, чтобы отдыхать от служебных обязанностей! Безумец, прикорнувший на краю вулкана! Люди дальновидные и энергичные в эти дни неоднократно предупреждали Робеспьера. Ему писал национальный агент Пейян, доказывая, что сейчас дорога каждая минута, что наносить удар мятежникам следует немедленно. «В течение месяца с тех пор, как я писал тебе, мне кажется, что ты спишь, Максимилиан…» — с горечью укорял его старый аррасский друг Бюиссар в письме, датированном еще 10 мессидора. Получал он и массу анонимных писем того же содержания. Все было безрезультатным. Робеспьер оставался верен своему плану. Нельзя сказать, чтобы он полностью бездействовал. У него были излеты энергии. Эту энергию он целиком отдавал Якобинскому клубу, рассчитывая через клуб привлечь на свою сторону широкое общественное мнение. Что касается всего остального, то он придерживался явно выжидательной политики, считая, по-видимому, что время работает на него. Лишь одному деятелю он не давал покоя, разоблачая его в глаза и за глаза и стремясь парализовать его усилия. Это был Жозеф Фуше, человек, в котором Неподкупный правильно разглядел истинного вождя заговора. В конце концов Максимилиан настоял на исключении Фуше из клуба (26 мессидора). Впрочем, этим дело и ограничилось; Робеспьер не добил своего главного врага. А Фуше, видя в перспективе нож гильотины, удвоил старания. Теперь он юлил возле отдельных членов Конвента. С видом полной осведомленности нашептывал он сегодня одному, завтра другому о том, что они внесены якобы в составленный Робеспьером проскрипционный список и подлежат уничтожению. Так, играя на страхе, Фуше склонял постепенно к участию в заговоре нерешительное «болото».

В последние дни мессидора многие жители Парижа, обитавшие в районе Елисейских полей или садов Мар-беф, неоднократно встречали худощавого задумчивого человека с книгой под мышкой в сопровождении огромного ньюфаундленда. Его лицо и весь его облик были хорошо известны прохожим: это был знаменитый деятель революции, член Комитета общественного спасения, Максимилиан Робеспьер, прозванный Неподкупным. Он регулярно совершал эти тихие уединенные прогулки, не желая иных спутников, кроме своего любимого Брунта, которому верил гораздо больше, чем людям. Здесь он встречался с детьми. Многие из них хорошо знали в лицо «доброго дядю», угощавшего их конфетами и с интересом следившего за их играми. Зачастую, когда он гладил какую-нибудь русую голову, слезы невольно наворачивались ему на глаза. Он думал о том, что во имя будущего вот этих малышей он отказался от собственной жизни, от самого себя, от таких же малышей, которые могли быть его Детьми. Впрочем, разве все они и тысячи других, разве они не его дети, не дети революции?..

Отдыхая на скамейке парка, он иногда читал, но больше думал. Воспоминания окутывали его. Полузакрыв глаза, Максимилиан видел тихий Аррас, узенькую улицу, старый дом. Он представлял себе расположение комнат, старался вспомнить, где какая стояла мебель… Совсем, совсем издалека звучал тихий мелодичный голос матери, баюкавший его: «Спи… Усни крепким сном… Вечным сном…»

Робеспьер вздрагивает. Оцепенение мгновенно покидает его. Неужели правда? Неужели он погиб, погиб безвозвратно? Но ведь вместе с ним погибнет и все то, что было сделано за последние годы! Все сойдет на нет, вернется к старому, к ненавистным цепям рабства! Но внутренний голос твердо и уверенно говорил ему: «Нет! Не погибнет! Не вернется! Если ты и умрешь, то дело твое будет жить, будет жить в веках. Встанут новые бойцы. Они продолжат то, что ты начал. И заря всемирного счастья наступит, что бы ни произошло в ближайшем будущем».


Глава 8Драма термидора

Только в начале термидора Робеспьер очнулся от апатии. Нет, больше ждать нельзя. Здание рушится на глазах. Попытка отойти в сторону и предоставить все естественному течению не оправдала себя. Течение оказалось против него, и сила напора превзошла ожидания. Еще несколько дней — и будет поздно. Быть может, поздно уже и сейчас. Но что же из этого? Надо бороться до конца, каковым бы конец ни был.

5 термидора (23 июля) Робеспьер явился на совместное заседание обоих Комитетов. Туда же прибыл и Сен-Жюст, только что вернувшийся из северной армии. Началась обычная грызня. Барер стал перечислять грехи Робеспьера и его единомышленников. Сен-Жюст при поддержке Давида обвинил большинство в новом расколе и создании партии, губящей дело свободы.

— Вы сами жаждете составить триумвират, — отрезал Эли Лакост.

Другие его поддержали.

Робеспьер покинул совещание с твердой уверенностью, что говорить здесь более не о чем.

Нет, не здесь надо говорить. Надо идти в Конвент, к законодателям, к депутатам державного народа. Надо рассказать им все. Сколько раз сила его слова одерживала победу, сколько раз она вызывала бурные овации даже со стороны робкого «болота»! Робеспьер всемогущ на трибуне Конвента. Только Собрание может его понять и поддержать. Большинство никогда не осмелится стать на сторону злодеев. Если Конвент его примет и одобрит, он несокрушим! Тогда горе заговорщикам: они будут уничтожены, их раздавят так же, как Эбера и Дантона. Да, сейчас это единственно правильный путь.

Веривший в чудесное могущество слова, Робеспьер и не подозревал, что будет стучать в замурованную дверь. Он не знал, до какой степени раковая опухоль заговора поразила все живые ткани Конвента.

В тот же день он уехал в Монморанси, к своим дорогим святыням. Бессмертный дух учителя должен был его наставить и поддержать. Он бродил среди каштанов разросшегося парка, он отдыхал в тени Эрмитажа, благословенного дома, где Руссо творил некогда «Новую Элоизу». Робеспьер погрузился мыслью в самое сокровенное. Его последняя речь, его завещание, родилась здесь, в этих дорогих сердцу местах, среди потревоженных теней прошлого…

Три дня спустя, 8 термидора (26 июля), он после долгого перерыва поднялся на трибуну Конвента. Он был спокоен и задумчив. Свою речь он начал следующими словами:

— Граждане, я предоставляю другим развертывать перед вами блестящие перспективы; я же хочу сообщить вам полезные сведения об истинном положении дел… Я буду отстаивать ваш оскорбленный авторитет и насилуемую свободу. Я буду также защищать самого себя: ведь это не удивит вас, ибо крики угнетенной невинности не могут оскорбить вашего слуха…

Четко выявив особенности французской революции как революции, впервые основанной на добродетели и теории прав человека, оратор напомнил о заговорах и мятежах, раздиравших Францию с момента провозглашения республики. Он показал, что все они имели общие истоки: алчность, честолюбие, иностранную интригу. Он убедительно связал прошлое с настоящим, проведя единую нить от Бриссо и Дантона к сохранившемуся охвостью повергнутых фракций. Он предупредил, что тактика нынешних врагов рассчитана на запугивание Конвента, на распространение провокационных слухов в среде честных патриотов. И главная особенность момента — это стремление сосредоточить весь огонь на одном человеке, на нем, Робеспьере.

— Они называют меня тираном… Но если бы я был им, они ползали бы у моих ног, а я осыпал бы их золотом и упрочил бы за ними право совершать любые преступления… Если бы я был тираном, то покоренные нами короли не стали бы обличать меня, — подумаешь, какую нежную привязанность питают они к нашей свободе, — а предложили бы мне свою преступную поддержку… Кто из тиранов покровительствует мне? К какой клике я принадлежу? Только к самому народу. Какая клика с начала революции боролась со всеми кликами и уничтожила столько предателей, пользовавшихся доверием? Это вы, это народ и истинные принципы. Вот клика, к которой я принадлежу и против которой объединилось все преступное…

Негодяи! Они хотели бы, чтобы я сошел в могилу, покрытый позором, чтобы я оставил о себе память как о тиране… Как жестоки их цели, как презренны их средства!.. Может быть, нет ни одного арестованного, ни одного притесняемого гражданина, которому не сказали бы обо мне: «Вот виновник твоих несчастий: ты был бы счастлив и свободен, если бы он перестал существовать!» Как описать все клеветы, тайно возводимые на меня и в Конвенте и вне его с целью сделать меня предметом отвращения и недоверия? Ограничусь тем, что скажу: уже более шести недель, как всякого рода клевета и невозможность делать добро принудили меня оставить обязанности члена Комитета общественного спасения; вот уже шесть недель, как моя диктатура прекратилась и я не имею никакого влияния на правительство. Стали ли больше уважать патриотизм? Стал ли более робким фракционный дух? Стала ли родина счастливее?..

Благородный пафос этих слов невольно захватил Собрание. Оратор говорил, почти не повышая тона, но тишина была такая, что каждый оттенок его голоса был слышен со страшной отчетливостью. Он говорил долго, и никто не прерывал его.

Не скрывая от депутатов своих опасений относительно состава правительственных Комитетов и прежде всего Комитета общественной безопасности, Робеспьер с жаром защищал революционное правительство в целом, подчеркивая, что без него республика не сможет укрепиться и различные клики задушат ее.

В последней части речи Неподкупный остановился на экономических затруднениях и перспективах хозяйственного развития.

Обвиняя финансовое ведомство, указывая на контрреволюцию, пропитавшую все сферы производства и распределения, он заявил, что задачей настоящего времени является ослабление максимума и перевод экономики на почву мирного времени.

— Что же нам делать? — спрашивает в заключение оратор. — Где средства против всех наших бедствий?..

Он предлагает эти средства. Главное — укрепить правительство, очистить Комитеты и покарать предателей, вернуть Конвенту авторитет, восстановить повсеместно господство принципов справедливости и свободы. Революционное правительство спасло родину; теперь надо спасти правительство от всех угрожающих ему подводных камней.

Речь Робеспьера производила сильное впечатление. Она была оправданием Неподкупного, ударом по его врагам и вместе с тем тонко и умело составленной положительной программой на будущее. Указав на необходимость проводить новую экономическую политику путем постепенной ликвидации максимума, Робеспьер стремился успокоить «болото» и привлечь на свою сторону собственников. И однако, знаток человеческих сердец, Максимилиан Робеспьер совершил грубейшую тактическую ошибку, которая разом похоронила весь положительный эффект его выступления. Разоблачая новый заговор и угрожая его главарям, оратор не назвал имен. Кто же они, те, кого нужно истребить? Почему Неподкупный не указал на них прямо? А… быть может, он их боится? Или их так много, что всех сразу и не назовешь? Неопределенность породила страх. Теперь каждый член Конвента мог считать себя под угрозой. Каждый боялся за себя. Это оказалось как нельзя более на руку заговорщикам. Они быстро поняли ошибку Робеспьера и воспользовались ею.

Первый момент после произнесения речи казался все же благоприятным для оратора. Лоран Лекуантр, к удивлению своих друзей, предложил, чтобы речь была напечатана. Кутон потребовал, чтобы речь не только напечатали, но и разослали по всем коммунам республики. Несмотря на отдельные робкие протесты, Конвент утвердил это предложение. Тогда противники Робеспьера опомнились. Один за другим выступили Вадье, Камбон и Билло-Варен.

— Пора сказать всю правду! — воскликнул Камбон. — Один человек парализовал волю всего Национального Конвента; этот человек — Робеспьер!

Билло, ободренный словами Камбона, возразил против постановления о рассылке речи, требуя, чтобы тезисы Робеспьера были подвергнуты строгому разбору по существу. Поднимается Робеспьер и просит, чтобы ему дали возможность свободно высказывать свои взгляды.

— Мы все требуем этого! — восклицают несколько депутатов.

— Робеспьер прав, — продолжает Билло. — Нужно сорвать маску, на ком бы она ни была. И если мы действительно не сможем свободно высказать свои убеждения, то я скорее предпочту, чтобы мой труп стал подножием для честолюбца, чем соглашусь молчать и быть соучастником его злодеяний.

Панис упрекает Робеспьера в том, что он стал полновластным хозяином у якобинцев и сам будто бы составляет проскрипционные списки. Говорят, что в этих списках есть и его, Паниса, имя. Правда ли это? Робеспьер не желает отвечать на подобные реплики.

— Я бросил свой жребий, — гордо заявляет он. — Я встретил врагов с открытой грудью. Я никому не льстил, никого не боюсь и ни на кого не клевещу.

— А Фуше? — неосторожно восклицает в пылу раздражения Панис.

Все замирают. Один из главных заговорщиков назван! О том, что во главе заговора находится Фуше, знает и Робеспьер. Но — поразительный, непостижимый факт! — Неподкупный не использует явную неосторожность противника. Фуше? Нет, он сейчас не хочет говорить о Фуше. Он выполнил свой долг, пусть остальные исполняют свой.

Тогда заговорщики смелеют. Уже слышен общий ропот. Уже несколько голосов стремятся перекричать друг друга.

— Когда хвастают своей добродетелью и храбростью, — кричит Шарлье, — нужно быть также и правдивым! Назовите тех, кого вы обвиняете!

— Да, да, — поддерживают Шарлье, — назовите их!

Это прямой вызов. Но Неподкупный не принимает вызова.

— Я настаиваю на всем, что высказал здесь, и заявляю, что не стану принимать участия в решениях, которые будут инспирированы с целью задержать рассылку моей речи.

Исход предрешен. Поднимается Амар.

— Речь Робеспьера, — говорит он, — обвиняет оба Комитета. Если его суждение о некоторых членах Комитетов связано с интересами государства, пусть он назовет их; если же это мнение носит частный характер, то один человек не должен затмевать собою всех; Национальный Конвент не может заниматься вопросами оскорбленного самолюбия.

Робеспьер, который сказал все, что хотел сказать, промолчал. И Конвент отменил свое первоначальное решение о рассылке речи по коммунам.

Схватка в Конвенте была проиграна. Многие депутаты, о которых Робеспьер и не помышлял, сочли, что он угрожает им. Те, на нейтралитет которых он мог рассчитывать, отвернулись от него. Почему он так поступил? По-видимому, он придерживался заранее составленного плана. Он хотел нанести общий, генеральный удар; довершить разгром и назвать имена заговорщиков должен был Сен-Жюст завтра, с этой же трибуны. Прения, развернувшиеся в Конвенте 8 термидора, опрокидывали этот план, но Робеспьер не пожелал или не сумел перестроить его на ходу; он упрямо решил действовать согласно намеченному, не учитывая, что могло произойти за ночь в условиях, когда была дорога каждая минута. Заговорщики и здесь опередили его. Строгий сторонник парламентарных методов борьбы, расстроенный, но не обескураженный, он рассчитывал продолжить начатую кампанию завтра, в то время как этого завтра уже не было.

После заседания Робеспьер отправился домой, где его с нетерпением ждали. Максимилиан рассказал о том, что произошло в Собрании. К удивлению домашних, он был спокоен. Он не скрывал своего огорчения, но и не терял надежды.

— Я больше ничего не жду от Горы, — ответил он на вопрос Мориса Дюпле. — Они хотят избавиться от меня как от тирана, но большинство Конвента выслушает меня.

Прикинув, что до начала совещания у якобинцев остается добрых два часа, Максимилиан предложил Элеоноре побродить по Елисейским полям. Девушка порозовела от удовольствия. Они отправились в сопровождении верного Брунта. Был теплый вечер. Солнце садилось. Элеонора стремилась рассеять сосредоточенное настроение своего спутника. Она рассказывала ему о домашних делах, о своих заботах. Вдруг Максимилиан вздрогнул и указал рукою на горизонт. Солнце уже до половины опустилось за край земли. Небо вокруг него было красным. Сплошное море крови! Элеонора удивленно посмотрела в глаза Робеспьеру.

— Друг мой, это говорит лишь о том, что завтра будет хорошая погода!

Взгляд Неподкупного был тусклым и отсутствующим. Он ничего не ответил.

В клубе его встретили восторженно. Робеспьер прочитал речь, произнесенную днем в Конвенте. Затем, бросив на стол смятые листки и выждав, пока утихнут аплодисменты, сказал утомленным голосом:

— Братья, я изложил вам мое завещание. Сегодня я видел союз бандитов. Их число так велико, что вряд ли я избегу их мести. Я погибаю без сожаления; завещаю вам хранить память обо мне; вы ее сумеете защитить…

Буря потрясла своды старой церкви. Якобинцы, вскакивая со своих мест, устремлялись к трибуне и, поднимая руки в знак торжественной клятвы, выражали горячую любовь и верность оратору. Нет, Неподкупный будет спасен! Никто не посмеет ему угрожать! Горе врагам свободы!..

Максимилиан близоруким взглядом окинул окруживших его людей. Они так преданы ему и делу, которое он защищает? Хорошо, тогда он скажет все, он откроет даже то, в чем едва признается себе.

— Отделите злодеев от людей слабых; освободите Конвент от угнетающих его негодяев; окажите ему ту услугу, которой он ждет от вас по примеру дней тридцать первого мая — второго июня. Идите спасайте вновь свободу!

Зрачки Робеспьера расширяются. Пот выступает на бледном челе. Слово сказано: это призыв к восстанию! Поймут ли они?..

— А если свобода все же погибнет, — заканчивает он, прежде чем кто-либо успевает ответить, — то вы увидите, друзья, как я спокойно выпью цикуту…

К Робеспьеру подскакивает Давид. Он протягивает руку Неподкупному.

— Я выпью чашу яда вместе с тобой! — восторженно кричит он.

Робеспьер с досадой отстраняет пылкого художника. Не те слова! Не о том нужно сейчас говорить! Но вот он видит, что двое яростно протискиваются вперед. Это Колло д’Эрбуа и Билло-Варен. О, эти его поняли!.. Но на трибуне уже Дюма. Он обличает заговорщиков. Указывая на обоих врагов Неподкупного, он восклицает:

— Странно, что люди, молчавшие в течение нескольких месяцев, торопятся сегодня заговорить, несомненно, для того, чтобы возразить против истин, только что высказанных Робеспьером. В них легко признать последователей Эбера и Дантона. Я предсказываю им, что они унаследуют и участь этих заговорщиков.

Колло все же прорывается к трибуне. Он начинает говорить — его встречают шиканьем. Он напоминает об Амирале, жертвой которого чуть не стал; ему отвечают насмешками. На помощь ему приходит взбешенный Билло-Варен.

— Где же якобинцы? — кричит он дрожащим от гнева голосом. — Я не узнаю их. Как! Представитель народа напоминает, что едва не пал жертвой своего патриотизма, а его оскорбляют! Если дело дошло до этого, то остается только покрыть голову плащом и ожидать ударов кинжалами!

Билло прерывают громкими криками. Колло д’Эрбуа начинает орать во всю мощь своих легких, и сквозь общий шум можно расслышать, что он обвиняет Робеспьера. Его сталкивают с трибуны. Раздаются проклятия. Слышатся грозные слова:

— На гильотину!

Кутон вслед за Дюма пророчит гибель заговорщикам. Сильно помятых врагов Робеспьера выдворяют из клуба.

Между тем наиболее энергичные люди решают действовать. К Робеспьеру подходят Пейян и Кофиналь. Они верно поняли Неподкупного. Да, восстание, немедленное восстание может поправить дело. Пейян призывает Робеспьера стать во главе народа. Обстоятельства благоприятны: Комитеты охраняются всего лишь несколькими жандармами. Неподкупный пристально смотрит в глаза Пейяну и отрицательно качает головой. Нет, это совсем не то. Он не может стать во главе народа. Мысль его заключалась в другом. Если бы народ сам поднял восстание! Если бы народ сам проявил себя так же, как проявлял 10 августа и 31 мая! Что же касается его, то он не может руководить восстанием. Нет, его место не на улице. Его сфера — ораторское искусство. Завтра в Конвенте он и Сен-Жюст возьмут реванш за сегодняшнее поражение. Каждый должен быть на своем посту. Он будет там, где сможет принести наибольшую пользу.

Душная июльская ночь спустилась на столицу. Она давила. Над городом витал зловещий кошмар. Многие парижане в эту ночь ворочались на своих кроватях. Некоторые так и не смогли заснуть.

Три огня горели до рассвета: один — в маленьком окошке на улице Сент-Оноре, два других — в помещении Тюильрийского дворца, там, где заседали Комитеты, там, где перешептывались группы людей, закутанных в темные плащи. А над всем этим неподвижно стояла бледная и равнодушная луна.

В эту последнюю ночь, проведенную им в своей каморке, Максимилиан не сомкнул глаз. Он писал, затем часами сидел, положив голову на усталые руки, потом ходил по комнате, опять садился, открывал ящики стола, пересматривал бумаги, снова писал. Страшные противоречия раздирали его. С одной стороны, он был почти уверен, что все кончено. Об этом ему говорила интуиция, а также накопленное с годами знание людских душ. Прикидывая и сравнивая различные факты, обдумывая свои собственные промахи, он ясно видел, что положение ухудшилось до крайней степени и выхода не найти. Он понимал, что в Комитетах борьба невозможна, что Конвент от него отвернулся. Якобинцы?.. Да, якобинцы его боготворят, они готовы дать клятву верности, они готовы обещать выпить с ним смертную чашу… Робеспьер горько улыбнулся. Но якобинцы — сила только тогда, когда они с народом и когда народ с ними… Народ… Но он не строил себе иллюзий в отношении народа. Где тот энтузиазм, который был перед 10 августа или 31 мая? Не он ли сам убил его? Не он ли казнил Шомета и разгромил многих из тех, кто повел бы сейчас ради него предместья к Конвенту? Секции… Но не его ли политика ослабила секции, вырвала из них дух революционного подъема, превратила их в официальные организации? Коммуна… Да, Коммуна будет ему верна до последнего: Пейян, Флерио-Леско и другие — это его люди, он сделал их. Пейян энергичен и проницателен, он может стать во главе движения. И однако… это не Коммуна 93-го года. Это тоже официальное учреждение. За Пейяном и Флерио народ не пойдет так, как пошел бы за Шометом и Пашем. А максимум? Для Неподкупного не было секретом, что максимум крайне непопулярен, что санкюлоты обвиняют именно его, Робеспьера, в низкой заработной плате и экономических затруднениях. Если к этому прибавить все бессмысленные казни мессидора, отвратившие от него народ, то… то надежда на возможность и успех восстания становится крайне незначительной…

Волна мрака, страшного, непроглядного мрака, охватывает душу Робеспьера. И все-таки… Все-таки в нем теплится надежда, теплится вопреки всему. С другой стороны, ведь он имеет страшную силу слова, и за его словами стоит правда жизни. Его друзья готовы умереть вместе с ним. То, что не удалось в Конвенте вчера, может удаться сегодня. Ведь не состоит же Конвент, главный орган народного представительства, сплошь из мошенников и подлецов! Вчера они требовали имен. Что же, сегодня Сен-Жюст назовет имена. Вслед за Сен-Жюстом выступит он, Неподкупный, и так же, как во времена низвержения Дантона, так же, как в день 22 прериаля, он подавит ропот и протесты силой своего морального убеждения и логикой своих выводов. Вчера получилась осечка. Ну что же? Срывы бывали и раньше, но в конечном итоге победителем оказывался он. Надо лишь быть во всеоружии. Добродетель и правда защитят его, и заговорщики падут.

Робеспьер подходит к зеркалу и долго всматривается в черты своего усталого лица, такие неотчетливые и колышущиеся при мерцающем свете лампы. Он ли это? Где тот молодой, полный сил и надежд изящный адвокат из Арраса, который начал когда-то — ведь, кажется, совсем недавно? — свои политические дебюты в зале «Малых забав»? Робеспьер подносит руки к вискам и разглаживает волосы. Странная мысль приходит ему в голову. Сегодня в Конвенте, если он хочет победить, он должен быть таким же, как на празднике верховного существа. Он должен быть молодым, сильным, подтянутым. В каждом его жесте должна сквозить уверенность. Он наденет свой лучший костюм — тот самый, в котором шествовал по улицам Парижа среди ликующей толпы 20 прериаля.

В ту ночь Фуше, Тальен и другие вожаки заговора также не сомкнули глаз. Тальен тосковал о своей милой Терезе, посылавшей ему отчаянные письма из тюрьмы. Коварный Фуше прекрасно знал, что если Робеспьер пощадил его вчера, то сегодня пощады не будет. Баррас, Бурдон и вся их компания, недоумевавшие, почему Неподкупный не назвал имен, понимали, что нужно застраховать себя немедленно, вырвав у робеспьеристов всякую возможность ликвидировать свой промах. И вот под покровом ночи в кулуарах Конвента происходят тайные свидания. Заговорщики умоляют лидеров «болота» заключить с ними союз и отступиться от Робеспьера. Умеренные Буасси д’Англа, Дюран-Майян, Палан-Шампо колеблются. Отступиться от Робеспьера? Гм… Они больше всего на свете боятся террора. Робеспьер, конечно, террорист. Но он как будто обещал ослабить террор и отказаться от максимума. И вот против Робеспьера им предлагают заключить союз — с кем же? С крайними террористами! С Фуше, который расстреливал лионцев картечью, с Тальеном, который бесчинствовал на юге… Нет, господа, уж лучше Робеспьер, чем Фуше! Две попытки договориться не приводят ни к чему. Тогда конспираторы соглашаются принять на себя такие обязательства, которые должны полностью удовлетворить и успокоить «болото». Они клятвенно обещают отказаться от политики революционного правительства. Порукой им служит то, что в заговоре участвуют дантонисты, ярые враги террора. И лидеры умеренных после зрелого размышления соглашаются. Они понимают, что новый союз избавит их одновременно и от страха перед гильотиной и от республики. Третья попытка увенчивается успехом. Сеть против Робеспьера в Конвенте сплетена. «Болото», то есть большинство, от него отступилось. Это происходит в два часа ночи. Покончив с главным, договариваются о деталях. В наступающем рассвете лица заговорщиков кажутся белыми как мел.

Между тем не спали и в Комитете общественного спасения. Задолго до закрытия Якобинского клуба сюда явился Сен-Жюст. Сухо поздоровавшись с коллегами — Робеспьера и Кутона в Комитете не было, — Сен-Жюст направился к столу и погрузился в работу. Он писал текст доклада, который намеревался прочесть в Конвенте. Около полуночи были готовы первые восемнадцать страниц, которые он отправил к переписчику. В этот момент дверь с шумом распахнулась, и на пороге появился Колло д’Эрбуа, бледный, с горящими глазами, в изодранном платье: он возвращался взбешенный и избитый из клуба. Сен-Жюст, окинув его саркастическим взглядом, невозмутимо спросил:

— Что нового у якобинцев?

Колло пришел в ярость.

— Ты меня спрашиваешь об этом, ты?.. О подлец, о лицемер, короб остроумных изречений!

Переходя от слов к делу, он набрасывается на Сен-Жюста. Их разнимают.

— Вы негодяи! — кричит Колло. — Вы рассчитываете, что приведете родину к гибели, но свобода переживет ваши гнусные козни.

Его поддерживает Барер.

— Вы хотите разделить остатки родины между калекой, ребенком и чудовищем. Я лично не допустил бы вас управлять даже птичьим двором.

Сен-Жюст пожимает плечами и бесстрастно продолжает свою работу. Заговорщики переглядываются. Колло восклицает с вызовом:

— Я уверен, что твои карманы наполнены доносами!

Не говоря ни слова, Сен-Жюст выкладывает содержимое своих карманов на стол и продолжает писать. Колло требует, чтобы он изложил содержание доклада. Сен-Жюст отвечает, что не собирается делать тайны из своих убеждений. Да, он обвиняет в докладе кое-кого из своих коллег. Но он прочтет его в Комитете, и тогда можно будет говорить по существу дела. Сказав это, он продолжал работу. На него махнули рукой.

Около часу ночи пришел Лоран Лекуантр. Он предложил арестовать Анрио, Флерио-Леско и Пейяна. Его поддержал Фрерон. Сен-Жюст, на мгновение оторвавшийся от своего доклада, стал возражать. Разгорелся спор.

В пять часов утра Сен-Жюст, собрав исписанные листы и тщательно сложив их, покинул Комитет. Почти в это же время въехал на кресле Кутон. Спор об отставке и аресте должностных лиц Коммуны возобновился с новой силой…

Часы шли. Рассвет сменился утром, утро открывало дорогу дню. Наступал роковой день 9 термидора. Члены Комитетов, давно уже прекратив споры, осовелые и размякшие от беспокойной ночи, поджидали возвращения Сен-Жюста. Вдруг пристав Конвента широко раскрыл дверь и объявил:

— Сен-Жюст на трибуне!

Все вскочили. Железный человек перехитрил их: вместо того чтобы прочесть свой таинственный доклад в Комитете, он прямо вынес его в Конвент! Ну, это его не спасет!.. Через несколько секунд помещение Комитета опустело: только кресло Кутона одиноко катилось вдоль анфилады комнат.

Стояла удушливая жара, предвещавшая грозу. Конвент с раннего утра был переполнен. Галереи для публики казались забитыми до отказа. По коридорам шли депутаты, спешившие занять свои места. До начала заседания оставались считанные минуты. Бурдон, догнав лидера «болота» Дюран де Майяна, дотронулся до его руки и льстиво прошептал:

— Вы храбрецы.

К ним подбежал Тальен и, указывая на дверь зала заседаний, быстро сказал:

— Сен-Жюст уже на трибуне. Поспешим. Пора начинать.

Да, Сен-Жюст на трибуне. Едва прозвучали три удара колокола, как он начал говорить. Голос его холоден и бесстрастен, как всегда.

— Я не принадлежу ни к какой партии и готов бороться против каждой из них. Но деятельность их будет неизбежно продолжаться до тех пор, пока не издадут законов, обеспечивающих твердые гарантии, не установят границ действия власти и не заставят человеческую гордость склониться перед общественной свободой…

Запоздавшие депутаты бесшумно проходят между скамьями. Робеспьер со своего места следит за ними. Он выглядит сегодня щеголевато, даже кокетливо. На нем голубой фрак, золотистые панталоны и белые шелковые чулки. Накрахмаленное жабо сверкает белизной. На волосах пудра. Белый парик, впрочем, почти не отличается по тону от лица. Глаза лихорадочно блестят.

— Благодаря стечению обстоятельств, — продолжает Сен-Жюст, — эта ораторская трибуна станет, быть может, Таррапейской скалой для всякого, кто…

На этом его прерывают. Вбегает Тальен и кричит:

— Я требую слова к порядку заседания! Оратор заявил, что не принадлежит ни к одной из клик: я говорю то же самое. Везде видны только раздоры. Вчера один из членов правительства выступил совершенно самостоятельно и произнес речь от своего имени; теперь другой поступает точно так же. Я требую, чтобы завеса была сорвана…

Раздаются аплодисменты, подхваченные в разных местах. Тщетно Сен-Жюст протестует против нарушения правил; председатель — Колло д’Эрбуа — не собирается приходить к нему на помощь. Но Тальен не рассчитал своего голоса. Он начал в слишком повышенных тонах. Он выдохся быстрее, нежели сказал все, что хотел. Это не входит в планы заговорщиков. На помощь Тальену спешит Билло-Варен. Он обвиняет, угрожает, клевещет; речь его, сбивчивая, слабая, едва ли понятна Собранию. Впрочем, что понимать, когда все уже решено? Билло произносит слово «тиран», и весь Конвент хором восклицает:

— Гибель тиранам!

Нервы Робеспьера не выдерживают. Он срывается с места и бежит к трибуне.

— Долой тирана! — кричат ему вслед.

Он требует слова. Лекуантр предлагает дать ему слово с регламентом в полчаса. Другие протестуют: предоставить Неподкупному хотя бы десять минут — это значит ставить все под угрозу!..

Но вот главный распорядитель — Тальен — пришел в себя. Он опять на трибуне. Он расшаркивается перед правыми, льстит «болоту», требует ареста Анрио и его штаба. В его руке сверкает кинжал. Размахивая им, Тальен кричит, что готов поразить нового Кромвеля. Обвиняя Робеспьера в том, что ему служат «люди, погрязшие в разврате», он предлагает объявить заседания Конвента непрерывными до тех пор, «…пока меч закона не упрочит существование революции и пока не будут изданы постановления об аресте клевретов тирании».

Собрание рукоплещет Тальену. Оба его предложения принимаются под крики «Да здравствует республика!».

Кровь бешено стучит в висках Робеспьера. Пот струится по бледному лицу. Он пытается протиснуться на трибуну, но его отталкивают локтями. Тальен потрясает кинжалом. Каждый раз, как Неподкупный пытается сказать слово, раздается дружный крик: «Долой тирана!» и звенит колокольчик председателя. Нет, они не дадут ему говорить. Как в полусне, он слышит вкрадчивый голос Барера, Который что-то предлагает, от чего-то предостерегает. Барера сменяет Вадье… О чем это он?.. А, опять дело старухи Тео!.. Вадье издевается, он брызжет слюной, он хочет вызвать всеобщий хохот. Тальен ерзает на своем месте. Дуралеи! Они даром теряют время! Принимают второстепенные декреты, издают постановления об аресте второстепенных лиц. А он… Он еще жив, и он надеется получить слово! Скорее, скорее кончать все разом!.. Тальен прерывает разглагольствования Вадье:

— Я требую, чтобы прения велись о существе дела!

Робеспьер понимает. Как подстреленная птица, он вздрагивает и пытается еще раз подняться на трибуну.

— О, я сумею вернуть прения к существу дела! — страстно восклицает он.

Но ему опять не дают говорить. Крики «Долой тирана!» гремят отовсюду. Тальен обвиняет его в том, что он арестовывал патриотов.

— Это неправда! — кричит Робеспьер. — Я…

— Долой тирана! — ревет Конвент.

Он спускается к подножию трибуны. Он обращает взор в сторону Горы. О, предатели! Одни остаются неподвижными, другие отворачиваются. Он протягивает руки к амфитеатру.

— К вам, добродетельные граждане, а не к этим разбойникам, взываю я…

Тщетно. Крики усиливаются. Тогда вне себя от ярости, Робеспьер вновь бросается на трибуну. Он бьется как лев, расталкивает врагов, судорожно цепляется за перила… Ему обрывают жабо. Обращаясь к председателю, он хрипит:

— В последний раз, председатель разбойников, дай мне говорить или убей меня!..

Тюрио, сменивший Колло в председательском кресле, неумолимо звонит. Крики чередуются с хохотом. Какое зрелище! Робеспьер, схватившись обеими руками за грудь, кашляет: он сорвал голос.

— Тебя душит кровь Дантона! — злобно кричит Лежандр.

Робеспьер, изнемогающий, задыхающийся, резко оборачивается:

— Так, значит, за Дантона хотите вы отомстить мне, трусы? Подлецы! Почему же вы не защищали его?

Тальен смотрит на часы. Фрерон бурно вздыхает:

— Ах, как трудно свалить тирана!

Тальен скользит взглядом по рядам и делает знак. Пора, наконец, приступать к последнему действию. Встает депутат Луше — кому он известен? — и произносит слово, которого все так ждали и так боялись:

— Я предлагаю издать декрет об аресте Робеспьера.

Крики затихли как по мановению волшебного жезла.

Жуткая тишина охватила зал. После почти минутного молчания кто-то поддержал Луше. Вопрос был поставлен на голосование.

В эту минуту поднимается молодой человек. Это Огюстен Робеспьер.

— Я виновен так же, как и мой брат, — говорит он. — Я разделяю его добродетели. Я требую, чтобы обвинительный декрет был издан и против меня.

Тщетно Максимилиан пытается защитить брата — его не слушают. Затем декретируется арест обоих Робеспьеров, Кутона и Сен-Жюста. Все члены Конвента встают и кричат:

— Да здравствует республика!

— Республика! — шепчет Максимилиан. — Республика погибла. Наступает царство разбойников…

Вдруг вскакивает Леба. Его пытаются удержать. Но, оставляя в руках друзей клочья своей одежды, он бежит к группе опальных.

— Я не хочу разделять позор этого декрета, — говорит он. — Я требую своего ареста.

Арест Леба утверждается. Кого же не хватает? Давида! Давид не пришел в этот день на заседание Конвента. Художник предпочел не осушать «смертной чаши» вопреки своему пылкому заявлению в Якобинском клубе…

Раздаются требования, чтобы арестованные спустились к решетке Конвента. Оба Робеспьера, Кутон и Леба безропотно повинуются. Сен-Жюст покидает трибуну, на которой в гордом молчании стоял до сих пор, и передает текст своего доклада в президиум. Кутон в ответ на реплику Фрерона, обвинившего его в том, что он хотел «взойти на трон по трупам представителей народа», с улыбкой указывает на свои парализованные ноги:

— Это я-то хотел взойти на трон?

Оставалось выполнить декрет об аресте. Обвиняемые проявили полную готовность подчиниться. Но приставы Конвента, которым надлежало исполнить приказ, были смущены и не решались действовать. Арестовать Робеспьера! Это казалось невероятным! Вызывают жандармов. Колло д’Эрбуа поздравляет Собрание с тем, что оно избежало повторения дней 31 мая — 2 июня. Появляются жандармы и уводят пленников. Председатель, видя, что уже половина шестого, объявляет перерыв, чтобы дать депутатам пообедать. Заседание откладывается до семи часов вечера.

Но прежде чем наступят эти семь часов, произойдет много серьезных событий. Ведь еще не сказал своего слова Париж! Еще ничем не проявили себя секции! А Коммуна? Разве можно было сбрасывать ее со счетов? Хотел того Неподкупный или нет, но судьба его должна была решиться на улице.

В пять часов вечера, в то время как Робеспьер и его четверо верных соратников терпели издевательства в Конвенте, должностные лица Коммуны и храбрый Анрио, догадываясь о положении дел, по собственному почину призвали к восстанию. Были закрыты заставы, ударили в набат, созвали секции и предписали им послать своих канониров вместе с пушками к зданию ратуши. Правда, по приказанию Конвента значительная часть артиллеристов в предшествующие дни была удалена из Парижа, но и те, что оставались, представляли внушительную силу; сила эта была верным резервом робеспьеристов и Коммуны.

В половине шестого, когда арестованных препровождали в Комитет общественной безопасности, где их должны были накормить и распределить по тюрьмам, Анрио с отрядом жандармов решил отправиться им на помощь. Осуществляя свой план, он промчался галопом через улицы Монне и Сент-Оноре. У здания отеля де Брионн, где помещался Комитет, толпились люди. Расталкивая толпу, Анрио во главе своих жандармов пробрался к парадному подъезду Комитета и, когда ему отказались открыть, с ругательствами выбил дверь. На него набросились. Буквально на глазах Робеспьера и других арестованных Анрио был повален, связан и отдан под охрану тех самых жандармов, во главе которых явился, чтобы спасти робеспьеристов. Это обстоятельство укрепило Робеспьера в его предположениях. Его друзья также решили, что восстание не имеет шансов на успех. Пятеро арестованных пришли к выводу, что следует отказаться от всякой мысли о сопротивлении Конвенту и провести свою защиту законными средствами, в Революционном трибунале.

В шесть часов в здании ратуши собрался Главный совет Коммуны. Председательствовал Леско. Было составлено воззвание, начинавшееся словами: «Граждане, отечество в большей опасности, чем когда бы те ни было*. В качестве «злодеев, предписывающих Конвенту законы», назывались Амар, Колло д’Эрбуа, Бурдон, Барер и другие. «Народ, поднимайся! — заключало воззвание. — Не утратим плодов 10 августа и низвергнем в могилу всех изменников!» Совет постановил считать все приказы Комитетов недействительными. Всем установленным властям было предписано явиться и дать клятву спасти родину. Подозрительные администраторы подверглись аресту. Тюремным привратникам были разосланы приказы никого не принимать и не выпускать на свободу без особого распоряжения верной робеспьеристам администрации. Канониры собирались на Гревской площади, расстанавливая свои пушки. Наконец, Кофиналю было поручено освободить всех томившихся в Комитете общественной безопасности.

В восьмом часу энергичный Кофиналь во главе верных отрядов скакал к отелю де Брионн. Когда он занял здание Комитета общественной безопасности, там почти никого не было. Члены Комитета разбежались. Робеспьера и других арестованных направили по тюрьмам. Оставались связанный Анрио и его сторожа. Жандармы, хотя им и было приказано размозжить голову пленнику при первом опасении подвергнуться насилию, не сопротивлялись. Анрио, освобожденный от веревок, потягивался, разминая затекшие члены. Потом стал горько упрекать жандармов, которые дали его связать. Пристыженные, они ответили, что будут верны ему до самой смерти. Кофиналь и Анрио вскочили на коней и в сопровождении отряда канониров двинулись к Конвенту.

В семь часов Конвент возобновил прерванное заседание. По предложению Бурдона, поддержанному Мерле-ном, было решено осудить членов Коммуны и направить их в трибунал. Разнесся слух, что арестован Пейян. Собрание торжествовало. Но слух оказался ложным. Вместо этого вбежал пристав и сообщил об освобождении Кофиналем Анрио и о взятии мятежниками Комитета общественной безопасности. Депутаты пали духом. Вошел Колло и, заняв председательское кресло, сказал с растерянным видом:

— Граждане, настала минута умереть на нашем посту…

Умирать на своем посту никто не желал. Кое-кто начал потихоньку удирать. Лоран Лекуантр, прибывший с боевыми припасами, стал раздавать ружья и пистолеты. Однако от получения оружия многие старались уклониться. На какой-то момент положение Конвента казалось совершенно безнадежным. Оставшиеся депутаты удрученно смотрели друг на друга. Неужели не произойдет чуда? И чудо произошло.

Кофиналь не довершил своей победы. Он передал Анрио часть отряда, а сам с остальными людьми направился обратно к ратуше. Анрио, который полагал, что заседание Конвента еще не возобновилось, поскакал прямо к Тюильри, намереваясь закрыть главный зал и выставить пикет. Но когда он был почти у цели, он обнаружил, что члены Конвента собрались и заседание продолжается. Тут вдруг на этого храброго человека напала непонятная робость. Чего он испугался? Или над ним, как и над Робеспьером, все еще довлел престиж Конвента? Во всяком случае, приказав своим людям не отставать, он вслед за Кофиналем повернул к ратуше. Это была одна из самых тяжелых ошибок, совершенных вождями повстанцев вечером и ночью 9 термидора. Более удобного случая для взятия верховной власти уже не представилось и представиться не могло.

Но что же делал Неподкупный? Как складывалась его личная судьба в часы, когда восстание решало будущность революции?

В то время когда собрался Главный совет Коммуны, а связанный Анрио был брошен под охрану своих жандармов, арестованных робеспьеристов разводили по тюрьмам. Максимилиана направили в Люксембургскую тюрьму, его брата — в Ла Форс, Кутона — в Бурб, Сен-Жюста — в Экоссе, Леба — в департаментский Дом правосудия.

В седьмом часу Максимилиан, окруженный жандармами, переходил через Сену. Его поражало всеобщее оживление, царившее на пути. Двигались толпы вооруженных людей, везли пушки, в разных направлениях проносились группы всадников. На улице Турнон толпа стала настольно густой, что жандармам пришлось пробивать себе дорогу оружием. Когда подошли к тюрьме, раздались крики: «Да здравствует Робеспьер!»

Жандармы чувствовали себя неловко и опасались за свою участь. Вызвали привратника. Привратник отказался принять арестованного. Потребовали начальника тюрьмы. Но он также не принял Робеспьера. Стоявший рядом муниципальный чиновник набросился на жандармов:

— Вас, поднявших руку на Неподкупного, следует предать мстительному суду всех добрых граждан! Убирайтесь прочь, пока не поздно!

Крики толпы усилились. Жандармы были готовы бросить своего подопечного и уносить ноги, но Робеспьер, не менее расстроенный, чем они, потребовал, чтобы его доставили в полицейское управление на набережную Орфевр. Жандармы подчинились. Когда Максимилиан подходил к управлению муниципальной полиции, было около восьми часов.

Здесь необходимо сделать некоторые пояснения. Почему начальник тюрьмы отказался принять Неподкупного и почему последний был так этим огорчен?

Хотя Главный совет Коммуны разослал по тюрьмам приказы, запрещающие принимать новых арестантов, им подчинились не везде. Исходил ли начальник Люксембургской тюрьмы в своих действиях именно из этого приказа? Трудно сказать, ибо почти одновременно он получил совершенно аналогичное тайное постановление из… Комитета общественной безопасности! На первый взгляд это кажется невероятным. Что заставляло антиробеспьеровское правительство издать приказ в нарушение своего собственного решения? Как объяснить, что, одной рукой подписывая декрет об аресте Робеспьера, другой оно тут же строчило запрещение принимать его в тюрьму? О причине этого можно только догадываться. По-видимому, если Робеспьер рассчитывал дать последний бой в стенах Революционного трибунала, то враги его как раз этого и боялись. А наилучший способ помешать ему выступить в суде состоял в том, чтобы не довести дело до суда! Нужно было доказать, что Робеспьер мятежник, что он не подчиняется закону, и тогда его можно было поставить вне закона, то есть казнить без соблюдения судебной процедуры! Вот поэтому-то, вероятно, Комитет общественной безопасности и позаботился о том, чтобы Неподкупный не был принят в тюрьму, ибо это давало возможность обвинять его в неповиновении властям, то есть в мятеже. Вот поэтому-то, с другой стороны, и сам Максимилиан был так опечален всем случившимся у Люксембурга: не зная еще причин происходящего, он видел крушение своих планов; он прекрасно понимал, что если враги обвинят его в неподчинении закону, он будет лишен всякой возможности оправдаться законным путем. А он, несмотря на все постигшие его разочарования, до сих пор все еще надеялся на легальные средства защиты как на единственную возможность к спасению. И когда он увидел, что в тюрьму его не принимают, он за неимением «лучшего» отдал себя в руки муниципальной полиции, дабы была сохранена видимость повиновения закону.

Коммуна стала центром восстания. Вокруг нее собирались все новые вооруженные силы. Был создан Исполнительный комитет во главе с Пейяном и Кофиналем. Вскоре в ратушу прибыл Огюстен Робеспьер, которого, как и Максимилиана, не принял начальник тюрьмы. Когда стало известно, что Неподкупный находится на набережной Орфевр, за ним послали. От имени депутации Ланье просил Максимилиана присоединиться к Коммуне и немедленно перебраться в ратушу.

— Ты больше не принадлежишь себе, — сказал Ланье. — Ты должен всего себя отдать родине.

Однако Робеспьер не торопился покинуть управление полиции. Он жадно расспрашивал о происходившем, внимательно слушал, но своего отношения к услышанному не высказывал. Присутствующих поражали его задумчивость и отчужденность. В конце концов он решительно отказался следовать за Ланье, сказав, что предпочитает «остаться в руках администрации». Такое поведение возмутило энергичного Кофиналя. Около десяти часов он лично отправился за Максимилианом и почти силой увел его. Так Робеспьер оказался в ратуше, среди радостно приветствовавших его членов Коммуны. Он был грустен и задумчив. Его планы рушились. Он догадывался обо всем, что должно было вскоре произойти.

Когда члены Конвента, заседавшие в Тюильри, поняли, что тревога была ложной и что им непосредственно ничто не угрожает, их охватила бурная радость. Страшный Анрио, вместо того чтобы захватить их врасплох, ускакал! Пушки, направленные на Конвент, оказались блефом! Было решено немедленно готовиться к контрнаступлению. Учредили Комиссию обороны. Во главе ее поставили Барраса, в помощники которому дали Фрерона, Ровера, обоих Бурдонов и еще двух депутатов. Комитет общественного спасения представил проект декрета, ставящего вне закона всякого, кто, будучи подвергнут аресту, уклонился бы от повиновения властям. Всем было ясно, в кого метил декрет. Однако Вулан счел нужным это уточнить. Он предложил поставить вне закона персонально Робеспьера-старшего. Предложение было принято единогласно.

Барер обратил внимание депутатов на необходимость привлечь основную массу парижан. Секции, следуя воззванию Коммуны, давно уже были в сборе. На чью сторону они станут? От этого в конечном итоге зависел успех всего дела. И вот Конвент решает направить в секции Барраса с его адъютантами. Им надлежит провести «разъяснительную» работу и заручиться поддержкой максимально возможного числа округов.

Итак, к вечеру полностью определились и организационно оформились два центра: Коммуна, главный очаг восстания, и Конвент, ядро термидорианского блока. После того как ведущие деятели Коммуны совершили тяжелую ошибку, отказавшись от попытки захватить Конвент, когда это было сравнительно легко сделать, вся борьба, естественно, сосредоточилась на завоевании масс, то есть секций. Эта приглушенная борьба заняла оставшуюся часть вечера и начало ночи.

Робеспьер был прав, не строя иллюзий относительно настроений в секциях. Настроения парижан были весьма колеблющимися, и чем дальше шло время, тем в большей степени эти колебания складывались не в пользу Коммуны.

В тот час, когда Главный совет Коммуны ударил в набат и призвал секции к революционной присяге, казалось, что подавляющее большинство их откликнется на призыв. Однако на сторону Конвента сразу же стало около трети секций; вскоре число их увеличилось до половины. Но из оставшейся половины большинство не оказало прямой поддержки Коммуне, занимая нейтральные или колеблющиеся позиции. Безоговорочно принесли присягу Исполнительному комитету ратуши только восемь секций, но и они не сохранили верности восстанию до конца.

Секции с преобладанием буржуазных элементов полностью поддержали Конвент. Из секций со значительным ремесленно-рабочим населением за Конвент высказались две центральные — Гравилье и Бон-Нувель, в которых раньше было особенно сильным влияние Жака Ру и Эбера. Мелкобуржуазные секции колебались и меняли свои решения; многие из них сначала высказались за Коммуну и перешли на сторону Конвента только после жестокой внутренней борьбы. Северо-восточные и юго-восточные секции предместий Парижа, где было много рабочих, в большинстве оставались нейтральными. О нейтралитете объявила одна из самых революционных секций — Кенз-Вен. В секции Брута произошел раскол. Из района южных предместий только секция Обсерватории осталась верна Коммуне.

Коммуна, как нарочно, действовала на руку заговорщикам. Еще 5 термидора (23 июля) она утвердила новые ставки максимума заработной платы, вызвавшие открытое недовольство в предместьях. И вот в те часы, когда ударил набат, призывая к восстанию, у ратуши толпились возмущенные рабочие, а каменщики готовили стачку. В этих условиях Исполнительный комитет не проявил необходимой оперативности. Правда, позднее приняли воззвание, делавшее ответственным за новые ставки Барера, но время было упущено.

Враги Робеспьера ловко использовали все эти промахи. Баррас и другие «агитаторы» подзуживали недовольных рабочих и сбивали с толку нерешительных мелких буржуа. Труженикам они обещали уничтожение максимума заработной платы, буржуазии — отмену максимума цен и ликвидацию ненавистной диктатуры. В секции, принявшей имя Марата, они заявили, что «драгоценные останки мученика Марата» будут немедленно перенесены в Пантеон и что этого не было сделано до сих пор «вследствие низменной зависти тирана Робеспьера». В предместьях Сент-Антуан и Сен-Марсо искусно распространяли слух, будто Робеспьер был арестован за роялистский заговор. Лживые обвинения возводили и против других руководителей восстания.

И вот в то время как заговорщики действовали с быстротой и решительностью, сторонники Робеспьера не обнаружили ни энергии, ни твердости. Они не сумели увлечь за собой основные массы народа. Поэтому демократические секции, которые были на стороне Коммуны, проявили пассивность, вялость. Эта пассивность при ярко выраженной активности буржуазной части секций и погубила восстание. Значительная доля вины за все это падает на самого Неподкупного.

Главный зал ратуши был переполнен. Шум стоял невообразимый. Приходили и уходили муниципальные офицеры, опоясанные национальными шарфами, сновали люди с папками под мышкой, появлялись новые представители секций с инструкциями своих комитетов. Всех членов муниципалитета собралось не менее пятисот человек. Центральная группа, оживленно спорившая, окружала Максимилиана. Он был бледен, лицо выражало крайнюю степень утомленности и душевной тоски. Уже прибыли освобожденные из тюрем Сен-Жюст и Леба. Ждали Кутона. Однако Кутон, верный ранее принятому плану, не хотел покидать тюрьму. Пришлось послать за ним депутацию с настоятельным письмом.

Максимилиан машинально прислушивался к тому, что творилось вокруг него. Ему казалось, будто царит какая-то бестолковая сутолока. Люди снуют туда и сюда. Кричат, спорят до хрипоты, читают воззвания… Но делается ли то, что нужно? И что, собственно, нужно делать?..

Приближалась полночь. Небо, покрытое грозовыми тучами, обещало дождь. Перед зданием ратуши по-прежнему стояли усталые батальоны канониров и национальных гвардейцев. Они находились здесь с семи часов вечера, проголодались, измучились, приуныли; никто не имел понятия о том, сколько еще времени придется бездействовать и чем кончится эта ночь. Мрачно прохаживались офицеры, посматривая в черноту неба. Поднимался ветер. Дождь будет неминуемо!

На улицах, прилегавших к ратуше, стали появляться в сопровождении факельщиков эмиссары Конвента. Они, так же как и муниципальные офицеры, были опоясаны трехцветными шарфами. Переходя от перекрестка к перекрестку, они громко читали последний декрет Конвента.

«Национальный Конвент, заслушав доклады своих Комитетов, запрещает запирать городские ворота и созывать секции без соответствующего разрешения Правительственных Комитетов.

Он объявляет вне закона всех административных лиц, которые будут отдавать вооруженным силам приказы к выступлению против Национального Конвента или потворствовать неисполнению его декретов.

Он объявляет также вне закона лиц, которые, находясь под действием декрета об аресте, сопротивляются закону или уклоняются от его исполнения».

Декрет этот рубил под корень всех, кто поддерживал Робеспьера или сочувствовал ему. Улицы Парижа, недавно переполненные, быстро опустели. Запоздавшие стремились поскорее добраться до своих квартир. Толпы патриотов на подступах к Гревской площади заметно редели. Многие бросали оружие. Представители Коммуны арестовывали эмиссаров Конвента, но это не могло изменить общего положения дел.

Кутона принесли в ратушу только около часа ночи. Максимилиан радостно бросился ему навстречу и заключил его в свои объятия. Теперь все, наконец, оказались в сборе. Надо было на что-то решаться. Пятеро робеспьеристов уединились в комнате, соседней с главным залом.

— Нужно сейчас же написать воззвание к армии, — сказал Кутон, как только закрыли дверь.

— От чьего имени? — спросил Неподкупный.

— От имени Конвента, — ответил Кутон. — Разве он не там же, где и мы? Остальные — не более чем заговорщики; их можно будет легко рассеять.

Робеспьер задумался. На лице его было сомнение. Он что-то шепнул своему брату, затем сказал:

— По-моему, следует писать от имени французского народа.

Итак, Неподкупный, наконец, решился на полный разрыв с Конвентом, на полный отказ от легальных средств. Слишком поздно!

Из соседнего зала раздались крики. Робеспьер и его друзья вышли из своего уединения, чтобы узнать, в чем дело. Оказалось, Пейяну пришла в голову малоостроумная мысль прочесть вслух декрет Конвента, отобранный у эмиссаров. Он рассчитывал высмеять декрет. Но произошло обратное. Когда присутствующие узнали, что их объявили вне закона, они пришли в ужас. Все поняли, что их ждет смерть без суда. Не скрывая своих намерений, многие бросились к дверям.

Вошел Кофиналь. Он сообщил, что канониры и национальные гвардейцы начали расходиться с Гревской площади, сначала поодиночке, затем группами. Было решено осветить фасад здания яркими лампами, чтобы лучше следить за солдатами. И вот зажгли настоящую иллюминацию. Странное зрелище представляло это праздничное освещение в такую трагическую ночь!..

Поль Баррас улыбался. Да, его полное холеное лицо сморщила гримаса довольной улыбки, такая широкая, что небольшие водянистые глазки совсем закрылись. Еще бы! Только что он получил новые известия от своих соглядатаев с Гревской площади. Все шло как по-писано-му: последние канониры, уставшие и сбитые с толку эмиссарами Конвента, расходились. Соглядатай рассказывал, как Анрио, выбежавший из ратуши в сопровождении двух адъютантов, тщетно ругался, кричал, умолял… Этого всего и следовало ожидать. Идеалисты, добродушные мечтатели! В то время когда они распускали слюни, сомневаясь и не зная, с какой стороны взяться за дело, он, Баррас, и его добрые дружки не теряли ни минуты. Недаром же они поработали сегодня до восьмого пота! Клевета, запугивание, лесть, обман — все было пущено в ход. И вот результат: мятежники у него в кулаке. Что мятежники! О мятежниках говорить не приходится. Теперь они трупы. У него и его приятелей — Тальена и Фрерона — в руках весь Конвент! Ну и ловко же было обстряпано это дельце! Все эти дуралеи — Колло д’Эрбуа, Билло-Варен, Бадье и прочие — попались на приманку, как мухи на липкую бумагу. Они предали Неподкупного, думая, что окажутся наверху, но в действительности все они тоже скоро начнут чихать в корзину: их быстро сбросят со счетов. И тогда — гуляй, денежный мешок! Вся якобинская дребедень полетит к черту. За Робеспьера со всеми его добродетелями никто не даст и ломаного гроша, а он, Баррас, сегодняшний спаситель Конвента, станет первым человеком: денег у него хоть отбавляй, он успел достаточно награбить при якобинцах, а теперь появится и власть. Деньги и власть — это все!

Баррас обернулся. Сзади к нему подходил Леонар Бурдон.

— Уже половина второго, — сказал Бурдон. — Надо завершать кампанию.

План Барраса был готов. Он разделил своих людей на два отряда. Во главе одного поставил Бурдона; этот отряд должен был двигаться по набережной и пробраться к ратуше со стороны Гревской площади. Дело облегчалось тем, что благодаря предательству Бурдону был известен пароль войск Коммуны. Для себя самого Баррас выбрал — к чему рисковать? — другой, обходный путь, вдоль улиц Сент-Оноре, Сен-Дени и Сен-Мартен, рассчитывая подойти к ратуше с тыла в то время, когда все уже будет кончено.

Члены муниципалитета и представители секций покидали ратушу. Отбыла делегация якобинцев, пришедшая за инструкциями. Обреченные депутаты лихорадочно работали. Леба писал послание в военную школу Саблонского лагеря. Сен-Жюст вместе с Кутоном редактировал новые воззвания к секциям. Огюстен Робеспьер, Пейян и Кофиналь обсуждали возможность нападения на Конвент. Максимилиан, сидя в глубоком кресле, быстро прочитывал передаваемые ему бумаги и делал пометки. Вот, наконец, составлен набело текст воззвания к секции Пик. Члены Исполнительного комитета подписывают его. Максимилиан отходит к окну и смотрит на площадь. Два часа ночи. Яркий свет. Боже, как мало защитников осталось перед ратушей! Но и они разбегаются. Падают первые капли дождя. Однако что это там, справа? Большой отряд подходит к главной двери. Слышны крики: «Да здравствует Робеспьер!» Кто они? Неужели возвращаются свои? Или, быть может… Максимилиан стискивает зубы и нащупывает пистолет в кармане своих золотистых панталон. За его спиной раздается голос Кофиналя:

— Робеспьер, подпиши, твоя очередь!

Максимилиан оборачивается. Пейян, Леребур и другие уже подписали воззвание. Ему дают перо. Он просматривает текст, обмакивает перо в чернильницу и медленно выводит две первые буквы своего имени. Страшный шум на лестнице заставляет его, как и других, поднять глаза к двери. Слышен топот многих ног… Шум борьбы… Топот приближается. Дверь с треском распахивается, и на пороге возникает потный Леонар Бурдон, Концом шпаги он указывает жандармам на тех, кого нужно схватить в первую очередь. Почти одновременно раздаются два выстрела. Подпись Максимилиана остается недоконченной: рядом с еще не просохшими первыми буквами его имени падает алая капля…

…Мертвый Леба плавал в собственной крови: он застрелился. Максимилиан лежал с простреленной челюстью. Хотел ли он также покончить с собой? Или его ранил жандарм Бурдона?.. Огюстен выбросился из окна; его подобрали полумертвым. Сен-Жюст и Дюма отдались в руки врагов без сопротивления. Анрио захватили позднее во дворе ратуши. Кофиналю и нескольким другим удалось скрыться. Они пытались вынести Кутона, но безуспешно: раненный в голову, он был отбит людьми Бурдона.

Когда Баррас подошел к ратуше, все, как он и ожидал, было кончено. Оставалось отмыть кровь, подобрать раненых и унести мертвых. Было около трех часов. Начинало светать. Дождь, превратившийся в ливень, хлестал мостовую, и в лужах отражалась ненужная иллюминация ратуши. Баррас закрыл все двери, ключи же по-хозяйски положил в карман. Нет, он не чувствовал усталости. На душе было легко от сознания, что потрудился недаром. И правда, можно ли было не испытывать горделивого удовлетворения? Сколько прославленных политиков хотели окончить революцию; они обладали умом, талантом, даром красноречия, а головы их легли под нож гильотины. Он, Поль Баррас, которого считали посредственным умом и второстепенным деятелем, он смог сделать то, на что оказались неспособными все эти умники: он закончил революцию и ключи от нее спрятал в своем кармане. Ну разве он не был человеком, достойным славы и почестей?..

А Неподкупного, окровавленного и потерявшего сознание, спешили доставить в Конвент. Его осторожно несли несколько человек из народа. Путь был долгим и тяжелым; грязь хлюпала под ногами, одежда промокла. Наконец показался силуэт Тюильрийского дворца. Вот и Конвент. У подножия лестницы пришлось остановиться: казалось, здесь собрался чуть ли не весь Париж. Заспанные буржуа не поленились встать среди ночи, чтобы насладиться зрелищем поверженного врага.

— Смотрите, сам король! Как, хорош?

— Вот он, Цезарь!

— Если это тело Цезаря, то отчего не бросят его на живодерню?..

Хохотали, указывали пальцами. К счастью своему, он ничего не слышал.

Председатель Конвента обратился к Собранию:

— Подлец Робеспьер здесь. Не желаете ли его видеть?

— Нет! — закричал под аплодисменты Тюрио. — Труп тирана может быть только зачумленным,

Его принесли в одну из комнат Комитета общественной безопасности. Положили на стол, против света, а под голову подоткнули деревянный ящик с кусками заплесневелого хлеба.

Он лежит, вытянувшись во весь рост, без шляпы и без жабо. Его светлое платье изорвано и покрыто кровью; чулки спустились с ног. Он не шевелится, но часто дышит. Время от времени рука бессознательно тянется к затылку, мускулы лица сокращаются, дергаются окровавленные губы. Но ни одного стона не вырывается из этих истерзанных уст. Входят новые и новые мучители, чтобы взглянуть на «тирана». Лица сверкают жестокой радостью.

— Государь, ваше величество, вы страдаете?

Он открывает глаза и смотрит на говорящих.

— Ты что, онемел, что ли?..

Он только пристально смотрит на них.

Вводят Сен-Жюста, Дюма и Пейяна. Они проходят в глубь комнаты и садятся у окна. Один из присутствующих кричит любопытным, окружившим Робеспьера:

— Отойдите в сторону! Пусть они посмотрят, как их король спит на столе, точно простой смертный.

Сен-Жюст поднимает голову. Лицо его искажает душевная мука. Со страшной болью сердца смотрит он на того, кто был его учителем и самым близким другом. Этот взгляд так выразителен, молодое лицо так прекрасно, что мучители, пораженные, на минуту смолкают.

Взгляды Сен-Жюста и Робеспьера встречаются. Им не нужно слов. Они понимают друг друга. Робеспьер отводит глаза. Сен-Жюст следит за ним. Неподкупный смотрит на текст конституции, висящий на стене против окна. Сен-Жюст смотрит туда же.

— А ведь это наше дело… — шепчут его бескровные губы. — И революционное правительство тоже…

Шесть часов утра. Уже совсем светло. Дождь кончился. В комнату быстро, военным шагом входит Эли Лакост. Он приказывает отвести арестованных в Консьержери. Затем, обращаясь к пришедшему вместе с ним хирургу, он говорит:

— Хорошенько перевяжите рану Робеспьера, чтобы его было можно подвергнуть наказанию.

В то время как хирург перебинтовывал Максимилиану лоб, один из присутствующих сказал:

— Смотрите! Его величеству надевают корону.

Робеспьер посмотрел на оскорбителя спокойно, задумчиво и пристально.

Единственные слова, которые он произнес, многим показались странными. Когда один из любопытных, видя, что он никак не может нагнуться, чтобы подтянуть чулки, помог ему, Робеспьер тихо сказал:

— Благодарю вас, сударь.

Решили, что он сходит с ума: уже давно не обращались на «вы» и не употребляли слова «сударь», напоминавшего о времени королей. Нет, Неподкупный был в здравом уме и ясно выразил то, что думал. Этими словами он хотел сказать, что революции и республики больше не существует, что жизнь вернулась к старому режиму и все завоевания прошлых лет безвозвратно погибли.

Их казнили без суда, в шесть часов вечера. Вместе с Робеспьером встретили смерть двадцать два его ближайших соратника. На следующий день гильотина получила еще семьдесят жертв — членов Коммуны. Драма термидора закончилась. Начиналась кровавая вакханалия термидорианской буржуазии.

СМЕРТЬ И БЕССМЕРТИЕ