Макушка лета — страница 33 из 71

Наталья осмелела.

— У меня заявление.

— На кого?

— Хочу сделать заявление о себе. Вам.

— Готов выслушать заявление дружественной державы. Ждите у вахты.

4

Кабинет у Дардыкина низкопотолочный. Столы, письменный и для заседаний, крыты малиновым сукном, со стены против окон из позолоченных рам смотрят Горький, Дзержинский и Макаренко, изображенные самодеятельным художником, что угадывалось по свинцовым теням, обведенным коричневым марсом.

В школьные годы Наталья посещала художественную школу, ее портреты и городские пейзажи получали на ученических выставках премии. Руководитель студии  н а ц е л и в а л  ее на Строгановку, но к десятому классу она решила, что в гении ей не выбиться — удел мужчин, и поступила в медицинский институт. Теперь, сидя за столом заседаний перед пугающе красивым Дардыкиным, она пожалела, что не поступила в Строгановку.

— Валентин Георгиевич, избавлю-ка я вас от убогого малярства. Обеспечьте меня маслом и проекционным фонарем. По этим самым холстам я напишу терпимые портреты. А после вы должны избавить колонию от бесхарактерного врача.

— Не должен. Обязан! На рессорном всегда план с перевыполнением, теперь — еле вытягиваем.

— Недаром я волновалась. Выставляйте меня взашей.

— И выставим.

— Вдобавок потребуйте лишить диплома.

— Самобичевание, доктор, отрадный признак. Мы вас понимаем: незащищенность вашу, доброту. Притирка к новой среде, довольно скрытной, всем дается сложно. Сам прошел через это. Летал, два года фронта, сбивал и меня сбивали, и то долго приноравливался.

— Вы были летчиком?!

— Истребителем. Пригласили после двадцатого съезда. Предложили послужить Родине на другом поприще. Согласился. На то партия и формирует нас, коммунистов, в духе самоотверженности.

— Сразу сюда?

— Было бы рановато. Пообкатался в замполитах тюрьмы. Труд я любил с детства. У нас в семье все были труженики: дед, мать с отцом, сестры. Но я не подозревал, что он изумительно воспитывает, переформировывает! Доставляют нам преступника. У него какая-нибудь семилетка, без специальности. От нас уходит со средним образованием, со специальностью. В авиации у меня сложилось довольно четкое представление о психологии полета. Понять бы психологию труда в среде заключенных и психологию преступника с такой полнотой — вот бы достижение! Я говорил о труде: изумительно воспитывает. Но труд не универсальное мерило поведения человека. Экономические мерила не застят для меня мерил этических. Не берусь определить, какое из них действенней для перестройки натуры, мировосприятия, привычек. Взять такой вариант: к вам на прием пришел отпетый выжига. Цель — пробиться в городскую больницу. Он прикидывается, будто бы его изнурила тошнота. Осмотр — и вы обнаруживаете: увеличенная печень, белки глаз желтоваты. Вы обеспокоились: болезнь Боткина. Отправляете в горбольницу. Он на четырнадцатом небе: провел с помощью элементарной мастырки свежеиспеченную докторшу и теперь среди людей свободы. Среди заключенных было невмоготу, хоть беги. Исследуют его в больнице, ничего не находят, возвращают. Предстает он перед вашими святыми очами и понимает — о подвохе вы догадываетесь, но, благодаря своей мудрой интуиции, направили в больницу. Прозрение? Оно!

— Вон как вы толкуете мой позор! А, утешаете. Я требую, чтобы вы прогнали меня взашей за отсутствие профессиональной строгости.

— Профессиональная строгость по моей части, по вашей — средства психотерапии.

— При гуманисте начальнике не должно быть в колонии доброго врача.

— Благостная оценка. Я умею наказывать. Слушайте, доктор. Печать в тревогах о нарушенном экологическом равновесии в природе. Нет ли нарушения равновесия в природе человека, в обществах, в самом людском мире?

— В чем?

— Равновесие создается противовесами: пользой и вредом, любовью и ненавистью, правдой и ложью. Строгость уравновешивается жалостью.

5

Я спросила Наталью:

— Вы нравились Дардыкину?

— Он боготворил жену.

— Что с ним сталось? Правда...

— Начальник той же колонии. Правда, перенес удар. Жена заведовала библиотекой там же, в колонии. Внезапно сбежала с гидрологом из освободившихся. Отбывал за ошибку по исследованию речного грунта. Мост через реку построили, вскоре он просел и завалился. Мужчина двадцати восьми лет, ей-то под сорок, сын в армии. Беглецы счастливы, дети у них. Видите, какая я отступница: начала рассказывать о знакомстве с Маратом, а отступила в далекое автобиографическое прошлое.

Антон поддержал кокетство Натальи:

— Почти что палеонтологическое.

Она улыбнулась, польщенная тем, что все еще смело может считать себя женщиной, которой не угрожает старость.

— Вспомнила о знакомстве с Маратом и догадалась, что вас пора кормить. Еда, на счастье, есть. Вчера приготовила луковый суп. Рецепт парижский. На второе — рыбный пирог, увы, не из свежего речного окуня, а из свежемороженного. Тертая свекла с арабским чесноком и грецкими орехами. Горячительный напиток наш.

— Рашен уодка, — уточнил Антон Готовцев.

— Мигом доскажу и бросимся в кухню... Первый день моего первого отпуска. Целый день в поезде. В купе из четырех пассажиров один только ничего не ест. Покуривает в коридоре. Импозантный лейтенант и вроде, как ни противоестественно, мыслитель. Нижние полки занимали две старые крестьянки. Мы им уступили. Троицкие крестьянки. Вернее, из-под Троицка. Словоохотливые. Все казачью жизнь вспоминали. Марат, я еще не знала, что он Марат, внимательно слушал. Раз даже вклинился в разговор. У него черта: знакомится — имя, отчество спросит и намертво запомнит. Были обе Филипповны, звали Анисья и Антонина, а друг дружку называли Оня и Тася. В первый день я так и не усвоила, кто из них Оня, а кто Тася. Марат мигом запомнил.

Наталью перебил Антон. Как в мегафон, проговорил в раструб из ладоней:

— Он не педант, но в смысле имен человеческих педант до чрезвычайности. Он не скажет: физик Лебедев, измеривший давление света на газообразные и твердые тела, а непременно — Петр Николаевич. Любимого французского художника Натальи Васильевны неизменно называет во всю длину инициалов: Анри-Эмиль-Бенуа Матисс.

— Тошка, противный эрудитишко, и всегда-то ты норовишь вырвать сахарный мосол. Не мешай... Марат завел разговор со старыми казачками: «Антонина Филипповна, и вы, Анисья Филипповна, скажите, помнят у вас и поныне Емельяна Ивановича?»

Старухи-то старухи, а с бесом, по их же словам, в душе. И ответствует ему Антонина Филипповна:

«Вы про которого? Который „Мели, Емеля, твоя неделя?“»

«Про Пугачева Емельяна Ивановича, предводителя крестьянского восстания».

«Пугач пришлый, дончак. Мы про своих-то яицких, почитай, все запамятовали».

«Тася, дай скажу я. Пощады ему не хватало. Казнил много. Нашей казацкой головке поддавался. Чуть в ём жалость взыграла, они его согнут. Взял вожжи, дак правь, не позволяй собой вертеть, не потакай лиходейству».

«Подруга Оня, пересекла ты мою речь. Ты правильно сказала. Прельстился Пугач женой офицера. Офицера, верно, того уничтожили. При ей сестреночка была аль братишка. Спозналась вдова с Пугачом. Он из себя приятно выглядывал. Она, сказывали, раскрасавица! Возрасту восемнадцать — двадцать. Наши позавистовали, он и отдал ее на расстрел. Угрохали вместе с сестренкой аль братишкой. Хорошо ли, чё ли?»

«Тася, Тася, ей бы все, равно не сдобровать. Присягу нарушила».

«Присягала не она, мужик. Невольница была. Не вольна, выходит, над собой. Гибель в войске-то у Пугача возили невольниц».

Наталья засмеялась.

— Потешные старухи! Судить их за ненаучный подход к восстанию смешно. Нормальная женская логика — логика сохранения жизни.

— Как Марат реагировал?

— Не перебивал. В коридоре, когда курили, я тогда покуривала, сказал, что законы исторического восприятия уточняются при помощи законов морали... Ой, я опять отвлеклась!.. День езды. Собираемся ужинать. Продуктовые сумки радушных казачек напичканы снедью. Я тоже запаслась. Высунулась в коридор, приглашаю Марата: «Прошу к столу». Ответствует: «Только из ресторана». И в доказательство собственной сытости всасывает воздух сквозь зубы.

«Хоть посиди с нами», — сказала Оня.

«Гнушается он нами», — сказала Тася.

«Помидорчики мои вкусней яблока».

«Подруга Оня, мои слаже».

«Счас наш мужчина испытает, чьи слаже».

«Откуда они у вас? Молдавские? Украинские?» — спрашивает Марат не без лукавой игры.

«Како молдавские?! Сами выращиваем».

«Уже созрели?! Раньше до августа и не мечтай».

«Июль — макушка лета. Все зреет, кое-что, верно, и отходит. Ранняя рассада, уход и поливка, солнышка вдосталь — пунцовы помидорчики. Рассуди, кавалер, чьи слаже».

«Берусь».

«Опосля моей индюшки отведаешь».

«И моих жареных карасей».

«А я заставлю съесть ломоть говядины».

Накормили мы Марата. Он открылся: едет без денег, надеялся до Москвы — почти трое суток — на куреве прокантоваться. Заезжал в Железнодольск, подарки, приемы. Не заметил, как вытряхнулся. Хорошо — билет воинский. С Казанского вокзала мы поехали в библиотеку, и мой папа, неожиданно оказавшийся ревнивым, имел неудовольствие познакомиться с моим скороспелым муженьком.

— Скороспелый, но не скоропортящийся.

Антонова похвала Марату обрадовала Наталью. Разрумянившаяся от воспоминаний и артистического волнения, она попросила нас послоняться возле книжных полок, покамест собирает на стол.

6

Я подошла к стене, почти на нет закрытой полками. У Касьяновых было много книг по изобразительному искусству. Заметно выделялись монографические издания о творчестве Рублева, Гойи, Энгра, Уистлера, Мемлинка, Соломаткина, Николая Рериха, Констебля, Петрова-Водкина. Импрессионисты и постимпрессионисты занимали широкий проем меж полок. Проникновенно смотрелись, будя чувство разгадки, грусти, восторженного недоумения, окутанные точечным миражом «Натурщицы» Сёра, овеянная мистикой «Крылатая голова над водами» Редона; неподвластная тесноте, высветленная ветром, праздничная от фиакров, увязанных в ритмический узор парада, «Площадь французского театра в Париже» Камилла Писсарро; литография Ван-Гога «У врат вечности», на которой изображен тщедушный старик, он сидит на крупном грубом коричневом стуле, уткнувшись глазами в кулаки, одетый в голубой комбинезонный костюм.