Я боязливо в ы р у б и л а мозг, настроившийся было на осознание, и обрушила на свою душу печальный образ: я поднимаюсь не в номер, а в собственное одиночество. Мое воображение выдало этот образ небезотчетно: его изобретательное лукавство должно было столкнуть мой ум с тропинки скорби, а потом сфантазировать что-нибудь отвлекающе легкое, очистительно-радостное. Да маневр не удался.
Разрыв с Бубновым я переживала счастливо: как освобождение. Мнилось поначалу: кроме Жеки, мне никто не нужен и нескоро будет нужен. Так оно и получилось. Не то чтоб совсем не до того было в пору скитаний и бесквартирья, нет. Желание встречи с кем-то неопределенным время от времени охватывало меня. Но чаще хотелось встретиться с кем-нибудь из тех, к кому тянулась в юности. Среди них мои мечты и нежные надежды постоянно выделяли то Антона Готовцева, то Марата Касьянова. И все-таки одиночество почти не беспокоило меня, разве что чуть-чуть, и проявлялось оно неожиданной присасывающейся к сердцу болью: будто к нему подсоединялся кровеотвод, обладающий резкой тягой.
Сейчас эта боль повторилась, но была она мучительней, чем раньше, и привела в состояние безотрадности, и я возмутилась сама собой: «Да зачем же мне кто-то еще? Из блокады Бубнова да в какую-то другую... Может, пострашней? Ни от кого ни в чем нет зависимости. Пишу, когда хочу и сколько хочу. И никто не может душить укоризной: он-де имеет право на мое время, на внимание, на право быть со мной. И попробуй умиротворить его объяснением, что сосуществование под одной крышей — не разрешение на семейное рабство, что теперь для меня имеет силу лишь единственное право: право не неволить своих чувств».
Объяснения? Слабенькое противостояние инстинкту собственничества мужчины на женщину, женщины на мужчину, когда они состоят в браке? Противоборство детской ясности и оголтелой плотской слепоты?
Нет, нет, свобода, не знающая и минутной зависимости: чистая свобода.
Закрывая за собой дверь номера и швыряя одежду в кресло, неуклюжее по-слоновьи, я находилась в состоянии счастливого задора и представлялась себе полностью защищенной от неукротимого воздействия собственной природы и даже от ее генетического вероломства.
Номерное окно смотрело в небо. Моя квартира в Москве выходит на две стороны, на «паруса» с полуторастами окон. Днем в любое время чей-то невооруженный глаз, а тем более вооруженный, может засматривать в глубину комнат, и тут уж раздеваешься с пляжной опаской. Перед лицом неба мне опасаться и стыдиться было некого, и я пробежалась по номеру, как лань по вольеру, и охлопала себя ладошками, и ощутила влажноватый холодок груди, и подобранность живота, и все еще не сгладившийся переход от талии к овалу бедер.
Широконосый кран, в никелировке которого отражалась фаянсовая глазурь, вздрагивал. До него доходили толчки, возникавшие в трубах. Толчки сопровождались басовитым еканьем. Как я и ожидала, вода из крана стала не бить — прерывисто пульсировать, и еканье сменилось фуканьем, фырканьем, кхеканьем, а после, едва я перекинула фарфоровую рукоятку, вода начала падать из лейки душа тоже рывками и при этом издавала шурхающий звук. И мне вспомнилась предотъездная прогулка с Валентиной — сочинительницей иронических рассказов и сценариев. По обыкновению позвонила по телефону она. Периодически ей нужна жертва для откровенности. С мужем, как она слишком настоятельно подчеркивает, у нее давние платонические отношения. Сынишка, такой же смугленький, пружинистый человек с челкой до ресниц, находится на попечении ее тетки, вывезенной из костромской деревушки. Валентина души не чает в кинорежиссере Фархаде. Она просит меня погулять с нею в дни отчаяния. Говорит, что бросает Фархада. Он обещал оставить жену, но никак не оставляет. Уславливались скрывать от близких свои отношения, а он выболтал родителям, что любит ее, и теперь они подстерегают ее возле дома, умоляют отстать от Фархада, грозят донести мужу, хотя для того не секрет ее неверность. Рассказывая о том, как Фархад подло ее измучил, она мало-помалу взвинчивается и принимается хныкать. Ее хныкание оказывает, на меня темное болевое воздействие, словно мое сердце зацепили блесной и поддергивают леску.
В последнюю нашу встречу, захныкав (был такой звук, будто скрипач прекратил играть смычком и рвет струны пальцем), она открылась, что ее и Фархада встречи, почти всегда воровато-поспешные, отразились в ней убийственным впечатлением: приехал — шурх молния куртки, шурх молния брюк, навострил лыжи обратно — шурх молния брюк, шурх молния куртки.
Скачущие душевые струи, вылетая из лейки, расшибаясь одно ванны, производили шурханье. Не хватало только, чтобы из труб потянулось чревовещательное хныкание.
Но, к счастью, пульсация воды сменилась ровным напором. Я прыгнула под душ. Не успела втянуться в созерцание воды, струящейся по моей розовой коже, как услыхала яростные рывки телефонного звонка. Машинально выпорхнула из ванны: решила, что вызывает междугородная станция. Пока открывала дверную защелку и бежала на пяточках по стекловидной лакировке паркета, сообразила, что обмишулилась: звонят из города. Не стала поднимать трубку. Кто-то не по делу. Наверняка Готовцев, из автомата возле сквера. Ответишь, согласишься, чтобы навестил... Незачем, Отрешенность так отрешенность.
Я вернулась в ванную комнату.
Звонки осеклись и возобновились. Теперь представлялось, что место их возбуждения — холл гостиницы. Вызывает, конечно, Готовцев. Таксофон близ киоска, где продают кувшины, туеса, кружки из бересты. Продавщица наблюдает за ним. Упорство Антона отражается даже на его спине. «Наянный», — думает продавщица.
Беру трубку, лежа в постели. Любопытно проверить, собственную телепатичность.
— Обзвонился, бедолага. Ты — Бубнов с великим запозданием.
Притушил взволнованное дыхание. Растерялся, Изменил голос, пропищал фальцетиком:
— Вы кого имеете в виду?
— Тебя, Маршал Тош.
— Тебе не откажешь в таланте провидения.
— А в каком таланте откажешь?
— Я коллекционирую только бытовые электроприборы.
— Сложный заход. Расшифруй.
— Мне рассказывали о человеке, коллекционирующем женщин, точнее, близость женщин.
— Ну уж, ну уж?
— Он бы ответил: «Вам, Инна Андреевна, не откажешь ни в одном таланте». Женщины тщеславны. Тщеславней мужчин. Ведь их тщеславие реже достигает цели, чем мужское. Поэтому он успешно коллекционирует женщин.
— Пора, Маршал Тош, применять удачливый опыт.
— Бог все-таки есть.
— Заход коллекционера. И что?
— Кабы не было бога, ты бы не возникла на горизонте Желтых Кувшинок.
— Увидел красивую женщину, и сразу к богу понесло.
— Ты разве красива?
— Один стихотворец написал такие слова: «Красотой ты подобна Смирновой-Россет». Обо мне. В пушкинском Петербурге она была едва ли не первой красавицей.
— Судя по Касьянову, мозг поэта наделен обманчивым телескопическим свойством: он находит астероид, звезду, целую галактику там, где ее нет и не будет.
— Убеждать красавицу в том, что она уродина...
— Даже точно оценивая людей, мы портим их.
— Ну уж, ну уж!
— Превращаем в зазнаек, в спесивцев, в деспотов.
— ...В добродеев, мудрецов, тираноборцев. Все ясно. Только зачем ты маял телефон? Бедняга, он разъярился, как пес на цепи. Не звонил, а рычал: р-ры, р-ры.
— Я хотел сказать, что у нас с тобой опять наступила юность в определенном смысле.
— Заблуждаешься, Маршал Тош.
— Мы свободны от семейных уз.
— Разве и ты?
— Как ты, так и я.
— Зависимости не может быть.
— А что же?
— Ты сказал — семья на каникулах.
— Мало ли что говорят! Итак, мы свободны и снова нас тревожит проблема выбора.
— Меня не тревожит.
— Ты будешь вторым человеком, которого не занимает проблема выбора.
— Кто первый?
— Виктор Васильевич Ситчиков.
— Занятно.
— Двигая литературу вперед, писатели все время экспериментируют. Проделай эксперимент.
— Вдруг да сильно влюбится?
— Любовь стоит инфаркта.
— Жестоко, Маршал Тош. Будь здоров. И добрей.
— Погоди. Могу понаведаться?
— Я легла отдохнуть.
— Не помешаю. Валяйся, читай, спи — не взгляну.
— Ты не только создатель оригинальных печей, ты, выходит, еще и создатель искусственных туманов.
— А кто обцеловывал меня?
— Ты еще вспомни доисторические времена. Ишь ты, Илья Муромец: сиднем сидел на печи тридцать лет и три года, теперь захотелось по свету пошастать, бедовую душеньку потешить. Я одна, и это изумительно.
— Притворство-то к чему?
— Никогда не притворялась.
— Вспомни жизнь в эвакуации.
— Не вижу связи с притворством.
— Не тогда ли в тебе раскуклилась притворщица?
— Ты позорник, Маршал Тош.
Я хлопнула трубку на держатели, но Антон тут же позвонил, и я оскорбленно ответила:
— Проси прощения.
— Не собираюсь.
— Был скромником, превратился в экстремиста.
— Я подыхаю от любви, Инка.
— Неужто ко мне?
— К тебе, Инка.
— Зоология.
— Любовь без...
— Зато зоология обходится без любви.
— Обвинение не ко мне. Я наследую деревенскую мораль.
— Все мы родом из деревни.
— Твоя-то генеалогия, наверно, не меньше двух столетий городская?
— Третье столетие город разлагает мою мораль.
— Никто не любит правды, даже писатели.
Лязгнул металл о металл, и разговор закончился.
Вставать незачем. Простыня еще влажная. Зной убавился: туча распласталась над городом. В номер вдувается ветер. И все-таки я почему-то встаю, надеваю халатик. Не исключено, что Антон наблюдает за окном гостиницы. Я осторожненько посматриваю вниз. Асфальт площади как сажей натерт. На цветниках, забранных в гранитные рамки, пошатываются ирисы. Прогулочный люд покинул площадь: гроза подступает. Хотя гром кипит далеко, его звуки напоминают бурление воды в кастрюле, кажется, что скоро он будет тут и сменит домашнюю котловую степенность на дикий норов горной реки. Вместо раскатов грома внезапно раздаются сигналы автомобиля. Словно кольца, бросаемые цирковым жонглером в сторону трибун, они взмывают высоко-высоко и подобно тем же кольцам, накренясь, соскальзывают по острой орбите к месту взлета.