Ну, выпьют, зашумят. По-хорошему сперва: песни поют, пляшут, игры разные затевают. Одно слово, весело людям. Случалось, понятно, и разаркаются на артели. Не без этого. Иной раз и драку разведут, да такую, что охти-мне. На другой день всякому стыдно, а себя винить всё-таки охотников нет. Вот и придумали отговорку:
— Место там такое. Шибко драчливое.
К этому живо добавили:
— Веселуха там, сказывают, живёт. Это она всё и подстраивает: сперва людей весельем поманит, а потом лбами столкнёт.
Нашлись и такие, кто эту самую Веселуху своими глазами видел, стакан из её рук принимал и сразу после того в драку кинулся. Известно, ежели человек выпивши, ему всякое показаться может. И столь явственно, что поневоле поверишь, как сказывать станет.
— Стоим это мы с Матвеичем на бережке, у большой сосны. Разговариваем, как обыкновенно, про разное житейское. И видим, — идёт не то девка, не то молодуха. Сарафан на ней перепёстрый, цветастый. На голове платочек, тоже с узорными разводами. Из себя приглядистая; глаза весёлые, а зубы да губы будто на заказ сработаны. Одним словом, приметная. Мимо такая пройдёт — на годы её запомнишь. В одной руке у этой бабочки стакан гранёного хрусталя, в другой — рифчатая бутылка зелёного стекла, — цельный штоф. Ну, вот… Подходит эта молодуха к нам, наливает полнёхонек стакан, подаёт Матвеичу и говорит:
— Тряхни-ка, дедушко, для веселья!
У Матвеича, конечно, нет той привычки, чтоб от вина отказываться. Принял стакан, поглядел к свету, как вино в хрустале-то играет, и плеснул себе на каменку. Крякнул, конечно, да и говорит:
— Видать, от желанья поднесла. Легонько прокатилось, душу обогрело.
Бабёнка, знай, посмеивается. Наливает опять стакан, подаёт мне:
— Не отстанешь, поди, от старика-то?
— Зачем, — говорю, — отставать. Довольно смешной даже разговор. Таких-то, как Матвеич, на одну руку по три штуки — и то уберу!
Матвеич, понятно, в обиде на такие слова. Своё бормочет:
— Стар, да петух, а и молод, да протух.
Ну, и другое, что в покор молодым говорится.
— Нос, дескать, в аккурате держать не навыкли, а тоже с нами, стариками, равняться придумали!
Слово за слово, — разодрались ведь мы. Да ещё как разодрались! Вдолги уж на мировую полштофа распили и всё дивовались, как это промеж нас такая оплошка случилась и куда та бабёнка сгинула, коя нам по стакану наливала.
Только и другое говорили.
В нашем заводе, видишь, рисовщики по делу требуются. Иной с малых лет с карандашом. Ну, и расцветка тоже для тех, кто ножи в синь разделывает, дорогого стоит. Так вот от этих рисовщиков другое про Веселуху слышно было. И тоже будто кто-то въявь её видел.
Лежит это парень на травке, на небо глядит, а сам думает, — вот бы эту красоту в узор перевести.
Вдруг ему кто-то говорит:
— А это тебе не подойдёт?
Оглянулся парень, а в головах на пенёчке сидит Веселуха и подаёт ему какой-то листочек. Поглядел, а на листке точь-в-точь тот самый узор и расцветка показаны, о каких он думал. Вот от этих разговоров и повелось, — как появится новый хороший узор либо расцветка, так про Веселуху и помянут.
— Это, беспременно, она показала. Без неё не обошлось. Самому бы ни в жизнь не придумать!
Да вот ещё какая заметка была. Самые что ни есть крепкие заводские питухи дивовались:
— Ровно мы с кумом оба на вино дюжие. Хоть кого спроси. А тут конфуз вышел: охмелели, как несмыслёныши, еле домой доползли. Вспомнить стыд. И ведь выпили самую малость. Отчего бы такое? Не иначе, — Веселуха над нами подшутила. Вишь, лукавка! Кому вон хоть по стакану подносит, а нас и без этого пьяными сделала.
На деле-то, может, проще было. После заводской копоти да кислых паров разморило их на травке под солнышком, а вину на Веселуху сваливают.
Заводские девчонки да бабёнки тоже по-разному Веселуху поминали. Кои слезы лили да причитали:
— Обманула меня Веселуха! Обманула! На всю жизнь погубила.
Кто опять хвалил:
— Хоть не сладко живу, да муж по мыслям. Доброго мне тогда Веселуха парня подвела. С таким и в бедном житье не тоскливо. Дружно живём, Веселухе спасибо говорим.
Такая вот смешица и шла в народе. Кто ругал Веселуху: она людей пьянит да мутит, кто наоборот, хвалил: она, дескать, самую высокую красоту показывает. А про то, есть ли она, и разговору не было. Всяк про неё так рассказывал, будто сам видел её не один раз. Такая-сякая, молодая да весёлая. И про то помянуть не забудут, больно цветисто ходит. А девчонки да и молодые бабёнки сами норовят попестрее снарядиться, как за пруд собираются. Вот и разбери тут, которая из них Веселуха. А место это так и прозвали — Веселухин ложок. Ну, а кто всердцах на это место, те ругали:
— Веселухино болото. Чтоб ему провалиться!
От Мосоловых наш завод Лугинину перешёл. Этот, сказывают, вовсе барского покрою был. Веселухин ложок ему приглянулся. Сразу стал там какое-то заведение строить, да незадачливо вышло. Раз построил— сгорел, другой раз строянку развёл — опять сгорело. На третий раз самую надёжную свою стражу к строянке поставил, а до дела всё-таки не довели. Построить-то построили, только как последний гвоздь забили, ночью опять всё сгорело, и верные барские слуги изжарились.
Какая в том причина была, настояще сказать не умею, а только на Веселуху показывали, будто она не допустила. Про Лугинина старики сказывали, что был он какой-то особой барской веры и от народу скрытничал. Ну, а барская вера. — это уж сдавна примечено, — завсегда девчонкам да молодухам, кои попригожее, горе-горькое.
После третьего пожара больше уж Лугинин не строился. Потом его самого за что-то судили, а завод в казну перешёл. А тут чья-то Дурова голова придумала немцев к нам на завод навезти, и опять с Веселухиным ложком поворот вышел.
Приехали немцы. Зовутся мастера, а по делу одно мастерство видно, — брюхо набивают да пивом наливаются. Живо раздобрели на казённых харчах и от безделья да сытости стали смышлять себе какую по мыслям потеху. Заприметили — народ по воскресным дням за пруд ездит. Поглядели. Место, видно, поглянулось, только постройки никакой нет. Разузнали, что зовут это место Веселухин ложок. И про то им сказали, что строенье тут заводилось три раза, да Веселуха не допустила: всё сожгла. Немцы, понятно, спрашивают:
— Кто есть этот Веселюк?
А в те годы на заводе был мастер Панкрат. Человек не то, чтобы в больших летах, а и не вовсе молодой. Давно бы ему, по заводским обычаям, пора семьёй обзавестись, а он всё в неженатиках ходил. Его уж поддразнивать стали: старый парень! Только Панкрату это нипочём.
— Что ж такого! Хоть старый, а всё-таки парень. Хуже, коли молодой в стариках числится. То и не женюсь, что боюсь молодость окоротить, веселье потерять. Пойдут хлопоты да заботы, не успеешь оглянуться, — в доски забьют, а тут всё-таки туда-сюда поглядишь, сердце порадуешь.
— Не до седых волос, — говорят ему, — за весельем гоняться!
У Панкрата и на это ответ припасён:
— Молодому-то веселью цена пяташная, а старому — рублёвая.
Побалагурить, песенок попеть, поплясать охотник был. Наперебой Панкрата на свадьбы звали. С ним, дескать, и тоскливому весело станет. Панкрат и не отказывался, веселил людей до той поры, пока бутылочное веселье верх возьмёт. Как зашумят вовсе по-пьяному, Панкрата и след простыл. Он, конечно, и сам от выпивки не чурался, только большой приверженности не имел, потому и уходил, как начнётся бестолковщина по пьяному делу. Если случится — задерживать станут, у Панкрата одна отговорка:
— Недосуг мне. На Веселухине ложке дело поспело. Никак пропустить нельзя.
Ружьишко у Панкрата было, рыболовный снаряд тоже имел, только заправским охотником либо рыболовом его не считали. Иные даже подсмеивались:
— Больше всех на охоту да на рыбалку бегаешь, а ни в сумке, ни в корзинке не видно.
— Ружьё у меня жалостливое, — отвечает Панкрат, — и крючочки незадевистые. Да и несподручно мне тяжело носить: руку для рисовки берегу. Ещё, пожалуй, сумку прорвёшь и у корзинки дно продавишь. То ли дело, когда в голове несёшь: ногам легко и рукам свободно.
Которые люди постепеннее, те Панкрата вовсе за пустого человека считали. Ну, и они не спорили, что по рисовке и расцветке он в головах идёт.
— Этого у него не отнимешь. Что правда, то правда.
Про дело в Веселухином ложке Панкрат не зря говорил. Там у него не то что весной да летом, а и в осеннее ненастье и в зимнюю пору какое-то дело. Чуть свободный час выдастся, он непременно туда. Когда спросят: зачем? — ответит шуткой:
— Пенёчки у меня там облюбованы. До того ловко на них сидится, что и сказать не могу. Пойдём, уступлю на подержанье. Посидишь, — сам увидишь, сколь хорошо.
За эту приверженность к Веселухину ложку Панкрата и прозвали Веселухин брат.
Вот как немцы стали дознаваться о Веселухе, им, шутки ради, и говорят:
— Про то лучше всех знает Панкрат, Веселухин брат.
Немецкое начальство сейчас же велело позвать Панкрата. Тот пришёл. Видит, — сидят за столом четверо брюхастых да один пожиже. Тот, что в середине сидит, строго так спрашивает:
— Твой есть сестра Веселюк?
Панкрату это забавно показалось, он и ответил свадебным обычаем по-балагурному:
— Сестра не сестра, а сродни приходится. Обоих нас со слезливого мутит, с тоскливого вовсе тошнит. Нам подавай песни да пляски, смех да веселье и прочее такое рукоделье.
Немцы, ясное дело, шутки не поняли, спрашивают, что за Веселуха, какая она собой?
Панкрат тоже не стал обычая менять, говорит шуткой:
— Бабёнка приметная: рот нарастопашку, зубы наружу, язык на плече. В избу войдет, — скамейки заскачут, табуретки в пляс пойдут. А коли ещё хмельного хлебнёт, выше всех станет, только ногами жидка: во все стороны покачивается.
Немцы даже испугались:
— Какой ушасни шеньщин! Такой песпорятки делайт. Тюрьма такой брать надо.
— Найти, — отвечает Панкрат, — мудрено: зимой из-под снегу не выгребешь, летом — в траве не найдёшь.