— Вот что, Герасим! Тоскливо мне в своей избе стало. В рудничной казарме будто повеселее маленько, потому — там на людях. Правьтесь уж вы с Авдотьей, как умеете, а мне домой ходить — только себя расстраивать. Из своих получек буду вам помогать, а вы здесь моих ребят не обижайте.
Тут надо сказать, что Авдотья после мамонькиной смерти частенько на меня взъедаться стала: то ей неладно, другим не угодил. Да ещё на меня же и жалуется, тятя меня строжит.
Мне такое слушать надоело. Я, как этот разговор при мне был, и говорю:
— Возьми меня, тятя, с собой на рудник!
Родитель оглядел меня, будто давно не видывал, подумал маленько и говорит:
— Ладное слово сказал. Так-то, может, и лучше. Парнишка уж не маленький. Чем по улице собак гонять да с Авдотьей ссориться, там хоть к рудничному делу приобыкнешь.
Так я по двенадцатому году и попал на рудник да и приобык к этому делу, надо думать, до могилы. Седьмой десяток вот доходит, а я, сам видишь, хоть на стариковской работе, а при руднике. Смолоду сходил только в военную, отсчитал восемь годочков на персидской границе, погрелся на тамошнем солнышке и опять под землю прохлаждаться пошёл. В гражданскую тоже года два под ружьём был, пока колчаковцев из наших мест не вытурили, а остальные годы всё на рудниках. В разных, понятно, местах, а ремесло тятино — забойщик. По-старому умею и по-новому знаю. Как перфораторные молотки пошли, так мне первому директор эту машинку доверил.
— Получай, Иваныч! Покажи, что старые забойщики от нового не чураются.
— И что ты думаешь? Доказал! В газете про меня печатали. Да я теперь, хоть по старости от забоя отстранен, всё новенькое, не беспокойся, понимаю: как, скажем, с врубовкой обходиться, как кровлю обрушить по-новому, чтобы сразу руду вагонами добывать. Да и как без этого, коли тут моё коренное ремесло, по наследству от родителя досталось. Одна у нас с тятей забота была, — как бы побольше из горы добыть, себе заработать и людям полезное дать. А насчёт того, что наши горы оскудеть могут, у меня и думки не бывало. С первых годов, как в рудничную казарму попал, понял это. По-ребячьи будто, а подумаешь, так тут и от правды немалая часть найдётся.
Чтобы это понятнее было, сперва о старых порядках маленько расскажу.
Про нынешних шахтёров вон говорят, что чище их никто не ходит, потому — каждый день, как из шахты, так и в баню. А раньше не так велось. На три казармы была одна банёшка, но топили её только по субботам да накануне больших праздников. В будни, дескать, и без этого проживут. Да и банёшка была вроде тех, какие при каждом хозяйстве по огородам ставили. Чуть разве побольше. Человек тридцать, от силы пятьдесят в вечер перемыться могут. Поневоле людям приходилось на стороне где-то баню искать.
Об еде для рудничных у начальства тоже заботушки не было. Кормитесь сами, как кому причтётся. Не то что столовой, а и провиянтского амбара сами не держали, и торгашей не допускали. Даже кабатчикам дороги не было. Боялись, надо думать, что тогда золото больше будет утекать к тайным купцам.
В рудничной казарме тоже сладкого немного было. С нынешними общежитиями, небось, не сравнишь. Кроватей либо там тумбочек да цветочков никто тебе не наготовил, плакатов да портретов тоже не развешали и об уборке не заботились. Казарменный дедко на этот счёт так говорил:
— Моё дело печи зимами топить, баню по субботам готовить да присматривать, чтоб кто вашим чем не покорыстовался, а чистоту самосильно наводите.
Ну, самосильно и наводили, — свой сор соседям отгребали, а те наоборот. Как вовсе невтерпёж станет, примутся все казарму подметать. Чистоты от этого мало прибавлялось, а пыли густо. Казарма, видишь, вроде большого сарая. Из бревён всё-таки, и пол деревянный, потому — места у нас лесные, недорого дерево стоит. В сарае нары в два ряда и три больших печи с очагами. Над очагами верёвки, чтоб онучи сушить. Как все-то развешают, столь ядрёный душок пойдёт, что теперь вспомнишь, и то мутит. Ну, зимами тепло было. Дедко казарменный не ленился печи топить, а в случае и сами подбрасывали. На дрова рудничное начальство не скупилось. Всегда запас дров был. Теплом-то, может, они людей и держали. По моей примете немалое это дело — тепло-то. Придут вечером с работы — смотреть тошно. Что измазаны да промокли до нитки — это ещё вполгоря. Хуже, — что задень всяк измотался на крепкой породе до краю. Того и гляди, свалится. А разуются, разболокутся, сполоснут руки у рукомойника — сразу повеселеют, а похлебают горяченького либо хоть всухомятку пожуются, — и вовсе отойдут. Без шуток-прибауток да разговоров разных спать не лягут. Конечно, и пустяковины всякой нагородят, что малолеткам и слушать не годится, только и занятного много бывало. Если бы всё это записать, так не одна бы, я думаю, книга вышла. А любопытнее всего приходилось вечерами по субботам да по воскресеньям с утра, пока из завода не прибегут с кабацким зельем.
Тут, видишь, в чём разница была. В каждой казарме жило человек по сту, а то и больше. Добрая половина из них заводские. Эти не то что на праздники да воскресные дни, а и по будням, случалось, домой бегали. Пришлые, которые из дальних мест, тоже не привязаны сидели. Каждому надо было себе провиянту на неделю запасти, кому, может, надобность была золотишко смотнуть да испировать, дружков навестить. В субботу, глядишь, как подымутся из шахты, все и разбегутся. В казарме останется человек десяток-полтора. Эти в баню сходят, попарятся и займутся всяк своим делом. Накопится за неделю-то. Кому надо рубахи в корыте перебрать, кому подмётку подбить, латку поставить, пуговку пришить. Да мало ли найдётся. Вот и сидят в казарме, либо, когда погода дозволяет, кучатся у крылечка. Без разговору в таком разе не обходилось. Судили, о чём придётся: про рудничные дела, про своё житейское. Иной раскошелится, так всю свою жизнь расскажет, а кто и сказку разведёт. Вечерами, как из завода винишка притащат, шумовато бывало. Порой и до драки доходило, а до того все трезвые, и разговор спокойный. Малолетков оберегали: за зряшные слова оговаривали.
Один вот такой разговор мне и запомнился.
В нашей казарме в числе прочих был рудобой Оноха. Работник из самых средственных. Как говорится, — ни похвалить, ни похаять. Одна у него отличка была: заботился, чем внуки-правнуки жить будут, как тут леса повырубят, рыбу повыловят, дикого зверя перебьют и всё богатство из земли добудут. Сам ещё вовсе молодой, а вот привязалась к нему эта забота. Его, понятно, уговаривали, а ему всё неймётся. По такой дурнинке ему кличку дали Оноха Пустоглазко. Он из наших заводских был и на праздники всегда домой бегал, а тут каким-то случаем остался. Ногу, должно, зашиб. Без того Оноха не мог, чтоб про своё не поговорить. Он и принялся скулить, — старики, дескать, комьями золото собирали, нам крупинки оставили, а что будет, как мы это остатнее выберем.
При разговоре случился старичок из соседней казармы. Забыл его прозванье. Не то Квасков, не то Бражкин. От питейного как-то. Оно ему и подходило, потому как слабость имел. Из-за этого и в рудничную казарму попал. Раньше-то, сказывали, штегарем был, сам другим указывал, да сплоховал в чём-то перед хозяевами, его и перевели в простые рудобой. При крепостной поре это было, — не откажешься, что велели, то и делай. Только и потом, как крепость отпала, он в том же званьи остался. Видно, что моё же дело, — привык к одному. Куда от него уйдёшь? Рудничное начальство не больно старика жаловало, а всё-таки от работы не отказывало, видело, — практикованный человек, полезный. А рудничные рабочие уважали, первым человеком по жильному золоту считали и в случае какой заминки, — нежданный пласт, скажем, подойдёт, либо жила завихляет, — всегда советовались со стариком.
Этот дедушко Квасков долго слушал Онохино плетенье, потом и говорит:
— Эх, Оноха, Оноха, пустое твоё око! Правильное тебе прозванье дали. Видишь, как дерево валят, а того не замечаешь, что на его месте десяток молоденьких подымается. Из них ведь и шест, и жердь, и бревно будет. Про рыбу и говорить не надо. Кабы её не ловить, так она от тесноты задыхаться бы в наших прудах стала. А дикого зверя выбьют, кому от того горе? Больше скота сохранится.
Оноха, понятно, не сдаёт.
— Ты, — спрашивает, — лучше скажи, откуда земельное богатство возьмётся, когда мы это всё выберем? Тоже выростет?
— На это, — отвечает, — скажу, что понятие твоё о земельном богатстве хуже, чем у малого ребёнка. Да ещё выдумываешь, чего сроду не бывало.
Оноха в задор пошёл:
— А ты докажи, что я выдумал! Ну-ка, докажи!
— Что, — отвечает, — тут доказывать, коли просто рассказать могу и свидетелей поставить. Говоришь вот, что старики комьями золото добывали, а я на сорок годов раньше твоего к этому делу пришёл, так сам видел эту добычу. Комышки в верховых пластах, верно, бывали, а на месяц всё-таки сдача фунтами считалась, а мы теперь пудами сдаём. Про нынешнюю сдачу все вы сами знаете, а про старую спросите у любого старика, который к этому делу касался. Всяк скажет, что и я, — фунтами сдачу считали. Редкость, когда за пуд выбежит.
Онохе податься некуда, а всё за своё держится:
— Нет, ты скажи, что добывать будут, как мы эти твои пуды выберем.
— Сотнями, может, пудов месячную добычу считать станут.
— В котором это месте?
— Может, в этом самом. Видал, главная жила вглубь пошла? Мы за ней спуститься боимся: с водой и теперь не пособились. Ну, а придумают водоотлив половчей, тогда и пойдут вглубь, как по большой дороге.
— Когда ещё такое будет! — посомневался Оноха.
— Это, — отвечает, — сказать не берусь, а только на моих памятях в рудничном деле большая перемена случилась. Вспомнишь, так себе не веришь. Застал ещё то время, как породу черёмухой долбили. Лом такой был. Пудов на пятнадцать весом. Чтоб не одному браться, у него в ручке развилки были. Вот этакой штукой и долбили. Потом порохом рвать стали, а теперь, сам знаешь, динамитом расшибаем. Несравнимо с черёмухой-то. Велика ли штука насос-подергуша, а и тот не везде был. На малых работах бадьёй воду откачивали. Вот и сообрази, сколь податно у стариков работа шла. Только тем и вык