– А дети у вас есть?
– Есть. Пятеро, – просипел Пахом.
– А им отец не нужен?
– Зачем?
– Затем. Как без отца-то? Ты ведь не лежачий. Управлять колхозом и без ног можно. И детей поднимать. И жену любить. Она ведь ждет.
– А сам? – зло прошипел Пахом. – Сам-то вернулся бы такой?
– Нет. Но мы и не женаты. Она еще сможет найти другого.
Через два дня Пахома отправили домой. Он на прощание обнял Петьку, осторожно потрепал по плечу.
– Ты, паря, молодец, вправил мозги-то мне. Написал я, что еду. Ноги не голова! Управлять колхозом и без ног справлюсь. Кто ж теперь поднимать страну будет? – он помолчал и добавил. – И детей моих.
Петька, когда точно убедился после многочисленных расспросов врачей, что инвалидом не будет, написал Варе. Точнее, надиктовал письмо молоденькой сестричке. Приукрасил правду, скрыл некоторые медицинские подробности и закончил тем, что жив и, говорят, будет даже воевать. Когда подлечится.
В апреле его выписали и отправили в тыл долечиваться. Он вышел из госпиталя, втянул весенний воздух и оглянулся на здание, где провел три месяца. К воротам шла женщина в застиранном сестринском халатике, но очень-очень знакомая. Она удивленно смотрела на Петьку и качала головой:
– Петя! Петя! Это ты!
– Вера Соломоновна! – Петька бросил вещи и обнял свою учительницу. – Вы? Вы как… – он растерял все слова от неожиданности. – Как вы здесь?
– Петенька… с начала войны! Всю блокаду.
– Зачем? – Петька растерялся. – Чего вам в Перми-то не сиделось? – грубовато спросил он.
– Сестра у меня здесь с дочкой. Одни. Я и поехала выручать. И застряла. Да, – она горестно вздохнула, – не уберегла я их.
– Нет, не плачьте! Только не плачьте! Мы отомстим за каждого! – Петька сжал учительницу так, что она ойкнула.
– Петенька, а ты? У тебя все хорошо? – она тревожно заглядывала ему в глаза.
– Да. И с Варей хорошо, письмо пришло. Она в санитарном поезде медсестрой. Теперь все хорошо будет, Вера Соломоновна! Вы знаете, – он посмотрел на такую маленькую и худую до прозрачности учительницу, – мне ваши стихи всю войну жизнь спасали! Я все время твердил себе: «Левой! Левой! Левой!», даже когда сил не было.
– Теперь ты понял, что поэзия – это не глупости! – улыбнулась Вера Соломоновна.
Расставшись с Верой Соломоновной и пообещав зайти еще перед отъездом, Петька помчался на рынок. Выменял на отцовские часы несколько морковинок, засунул в газетный фунтик и вернулся в госпиталь. Разыскал Веру Соломоновну и вручил:
– Не домой,
не на суп,
а к учительнице
в гости
две
морковинки
несу
за зеленый хвостик.
Петр Иваныч сидел у постели своей старенькой учительницы, Веры Соломоновны, держал ее за прохладную, сухую и легкую руку. И чувствовал себя беспомощным.
Это раздражало. Чувство беспомощности. Он понимал, что сделать он ничего не может. Старость не лечится. Но это было несправедливо. Он держал ее за руку, словно это могло замедлить ее уход.
– Пойдем, Петя, – Варя подошла неслышно и положила руку на плечо мужа. – Люся уже пришла, она посидит до вечера. А на ночь останутся Люба и Оля. И доктор еще зайдет.
– Да, да, – Петр Иваныч сглотнул, чтобы скрыть осипший голос и не расплакаться перед женой. – Она заснула. Сон – лучшее лекарство.
Кармен
Каждое утро она придирчиво рассматривала себя в треснутое и уже мутное от старости зеркало. Оно сиротливо висело на толстом и ржавом гвозде покореженном жизнью и ударом обуха. Отец тогда напился и гонялся за матерью с топором в руке, требуя объяснений, о какой-то давней, и скорее всего придуманной им самим в пьяном угаре интрижке матери. Может быть, интрижка и не была придумана, а случилась – только не с матерью, а с ее сестрой, сгинувшей после войны в лагерях, за какую-то малую провинность.
Когда умерла мать, Оля вынесла зеркало из комнаты и временно повесила его в проходе, между чуланом и комнатой. Сверху накинула тряпку. После похорон тряпку сняла, а зеркало так и осталось висеть на временном месте.
Умывшись под рукомойником, Ольга смотрелась в зеркало, высматривая среди пятен лопнувшей как короста амальгамы сначала прыщи, а потом морщины. И никак не могла понять, если каждый день смотреть на себя и видеть практически одну и ту же картину, за исключением изредка вспыхивающих фурункулов или фингалов, то как происходит, что через двадцать или тридцать лет ты неузнаваемо меняешься? И только твои одноклассники, кто еще жив, могут опознать тебя на выцветшей школьной карточке?
Но в последнее время ее мало занимали такие сложные философские вопросы, как время и быстротечность красоты и жизни. Ольга влюбилась.
Вообще-то, что ее зовут Ольга, помнит, наверное, только она одна да собес, когда приносит пенсию по старости. В деревне все ее зовут Кармен, противно и даже слегка блеющее-издевательски тянут «е» в конце имени, из-за чего, имя гордой испанки звучит как кличка козы. Хотя, наверное, и не издевательски, просто все привыкли так ее звать.
Это когда-то давно, когда она училась в Кыласово на доярку, их всей группой повезли в Пермь. Новенькая училка только, что закончившая пединститут и еще горевшая нести знания в массы, решила их окультуривать. Не поленилась, съездила в город, купила билеты на всю группу на спектакль. То, что это была опера, она сказала только в вагоне. Потому что на оперу никто в своем уме не сдал бы по полтора рубля стипендии. Была охота слушать этакое занудство! Этим деньгам нашлось бы куда более приземленное применение. Сложив с остальной скудной степухой, справили б пальто или сапоги к зиме. Или б отдали матери, на хозяйство. И эти полтора рубля стали бы гвоздями для починки крыши или толем на ту же крышу или еще, мало ли в хозяйстве дыр, которые надо срочно заткнуть.
Привезя билеты, училка просто светилась от радости. Она шепталась с девочками на переменках о нарядах, которые они наденут на спектакль. В сотый раз говорила им, что в театре обязательно нужна вторая обувь – нарядные туфли. И если им разрешат родители, то можно сделать прическу – накрутить кудри и даже, раз они уже почти взрослые девушки, губы тронуть помадой.
Тронуть губы помадой, – так зацепило Ольгу, что она потратила еще столько же и купила в сельпо ядовито-рыжий помаду. За этакие траты она получила от матери тряпкой по лицу. А от отца за завтраком такую затрещину, что ударилась носом об стол. Нос распух, и кровь шла, пока она пёхом добиралась из своей деревни Мартыново до Кыласово. А это восемь километров. В кармане она сжимала злополучный тюбик помады и проговаривала про себя «можно тронуть губы помадой». От этого веяло чем-то таким, от чего сосало под ложечкой, перехватывало дыхание и потели ладони.
Дойдя до училища и испачкав весь платок кровью, Ольга опоздала на урок машинной дойки и наткнулась на молоденькую училку. Та переполошилась, схватила ее за руку и поволокла к директору – выяснять, кто мог избить девушку по дороге в училище.
– Я давно говорю вам, Зинаида Павловна, – училка, округляя глаза, срывающимся голосом кричала на директора, – это недопустимо, что девушки, одни идут до учебного заведения пешком, в темноте! И зимой, и в холод! Училищу нужен автобус! Посмотрите на Ботову все лицо в крови! Кто ее мог обидеть?
Зинаида Павловна грузная привыкшая больше к ватнику и сапогам, чем к сидению в кабинете, бывшая доярка, вдруг ставшая наставником, а потом и директором встала, подошла к Ольге и посмотрела пристально в глаза:
– Говори, Ботова, кто тебя?
– А правда, можно будет на спектакль тронуть губы помадой? – тихо спросила Ольга, еще крепче сжимая футлярчик в кармане.
– Иди Ботова, – поджала губы Зинаида Павловна, и вытолкала Ольгу из кабинета.
Ольга стояла у закрытой двери директорского кабинета и слушала, как Зинаида Павловна, не стесняясь в выражениях, разносила в пух и прах молоденькую училку, за то, что она забивает головы девчонок всякой городской дурью. И ни театры им не нужны, ни кудри, ни тем более помада. Они должны хорошо учиться, выдавать план по надоям и выйти замуж, безо всяких фортелей. А если они будут красить губы, – то они будут думать не о надоях, а о романах, и станут, – простихоспидя, кем. И что в следующий раз все походы в театр согласовывать только с профсоюзом и с ней, Зинаидой Павловной лично!
Она еще для острастки хряснула кулаком по столу, что бы до молодой городской профурсетки точно дошло – чему можно учить девок, а о чем и говорить нельзя. Но сразу же пожалела об этом. Руки ломило с самого утра. Это сейчас уроки по машинной дойке, а в войну об этом и не мечтали! Все руками да по двенадцать часов, а еще перетаскать сено да удои эти, будь они не ладны. Но тут же себя осадила, – для страны старались. Всем тяжело было. Но даже не больные руки так подействовали, а помада. Она так и не смогла простить мужа, бросившего ее и детей и не вернувшегося с войны. Говорят, потом, видели его с молодухой в городе. При каракулевом воротнике и яркой помаде. Медсестрой была в полку. Зинаида Павловна судорожно вздохнула, загоняя давнюю обиду, и уже спокойней сказала:
– Ты иди. И проведи работу перед спектаклем, объясни дурам нашим обо всем с правильной точки зрения. Главное, чтобы голову себе не забивали ерундой.
Ольга, услышав это, оттолкнулась от стены, шмыгнула распухшим носом и решила прогулять занятия.
Училка, красная, со слезами на глазах выбежала из кабинета, пометалась по коридору, не зная куда спрятаться. Плакать на глазах у всех было совершенно невозможно. Туалет не закрывался, сколько тоже говорила об этом, в учительской полно мастеров и учителей. В перемену народ из кабинетов повалит. Метнулась вниз, в раздевалку, сделав вид, что забыла, что-то в кармане худенького пальтишки, и спряталась среди вешалок. Старенькая гардеробщица Васильевна даже и не заметила заплаканной училки. Уткнувшись носом в свое пальто, училка, старалась не слишком громко шмыгать сопливым носом, промакивала слезы батистовым платочком с вышитой монограммой и незабудками. Если тереть глаза как Ботова, точно будут красными целый день. Вздыхая, пыталась унять слезы, вспоминала все обиды, которые перенесла за последний год в этой дыре, куда попала после распределения. Посчитала, что осталось еще почти два года вытерпеть, а потом – сразу, сразу вернется в город! И там, там начнется нормальная жизнь, с театрами, кино и мороженным. Поэтому надо подкопить денег, чтобы приехать не колхозницей, а прилично одетой. Прилично одетым молодым специалистом. Уже с опытом работы. Устроиться нормально, куда-нибудь в школу преподавать для начала, хоть к черту на кулички, но в городе! И какая она была дурра-идеалистка, почему, ну почему, она отказала аспиранту Боречке? Ну и что, что он ее лапал, и руки у него влажные и холодные. Вышла бы замуж и тоже в аспирантуру поступила, и никто бы на нее сейчас кулаком не стучал – за культуру! Она еще раз вздохнула, решила с зарплаты купить туфли и случайно встретить Боречку. Пусть противный и лапает, но только сбежать отсюда!