А кто храбрее, спрошу я вас! Это еще надо разобрать. По моему глупому разуму, меньше надо храбрости, когда на выстрел врага можешь выстрелом ответить. Тебя ударило раз, ты ответишь два. Сердце в ярости зайдется, человек колет, рубит, режет, палит, себя не помня. Это вам сладость и радость. И вина не надо! А мастеровой на месте стоит, долбит, стучит, роет, колет, гнет, строгает, кует и не о том, чтобы биться с кем, думает, а о том, как бы выполнить заданный урок. А бомба с пулей не спрашивают, кого бить, – лопата у него в руке или молоток либо ружье. Всех равно поражает смерть… Меня, братцы, наградили, за то и спасибо, и кланяюсь вам, а сердце у меня за весь мастеровой народ болит.
Мокроусенко вздохнул, прижал руку к сердцу, закрыв медаль, уронил голову на грудь и тяжело опустился на скамью.
– Хорошо ты, Мокроусенко, сказал! – похвалил шлюпочного мастера Антонов. – Слышишь – товарищи молчат. Все как один молчат. Кого во флот берут? Вольных матросов, мастеровых, умеющих людей. Я сам до службы у Берда на Гутуевском острове[305] слесарем работал с молодых зубов. Вон, Мокроусенко, рядом с тобой Сумгин сидит – он тебе расскажет, как мы с ним первый пароход на Неве клепали. Первый русский пароход! А вон Передряга, медник, кубы[306] ковал. А вон Иван Степенный на Васильевском острове[307] паруса кроил. Гляди, Тарас, уж трое – и все с тобой на горе были, все вернулись, все креста достойны.
Мы, матросы Черноморского флота, так судим. Кто храбрее? Все храбрые! Кто ловчее? Все ловкие! Все добрые товарищи. Троим кресты даем – это все одинаково, как бы каждому дали крест. Мне креста не полагается: я на горе не был. А уж невидимый знак и я на груди ношу. Тебе отличие – отличие всему Черноморскому флоту. Понял ты это, мастер? А раз ты затронул у нас эту жилку, мы тебе ответим. Не в том сила, храбрый ты или нет, – да хоть бы самый храбрый на свете! А в том сила, хотим ли мы тебя за ровню принять, признать тебя за родного человека… Так? Так. И, стало быть, за всех скажу: жилку ты затронул. Заиграла жилка, и должны мы тебя принять за правильного матроса действующего флота. Правильно я судил, товарищи?
– Правильно! – одним дыханием ответили ему матросы.
– Писарь, пиши! Записали. Стало быть, решили мы, что Мокроусенко Тарас, хоть он и нестроевой, принят за законного матроса, и дать ему долю флотского счастья… Так? Так. Записали. На гору ходило пятьдесят, кроме нестроевых и мичмана. Осталось на горе восемь. Жеребьев сорок два да на Мокроусенко один – итого сорок три жеребья…
Кресты
Антонов встал и, приподняв платок, переложил его с орденами влево. Веня увидел, что под платком лежали приготовленные раньше квадратики, аккуратно нарезанные из бумаги. Боцман отсчитал сорок три квадратика, на трех квадратах Антонов поставил по кресту карандашом. Быстро и ловко скатал бумажки между ладонями в трубочки – видно, это дело ему было привычно.
Матросы молча смотрели не отрываясь на руки Антонова.
– Юнга! Дай твою шапку, ты еще безгрешный!
Веня подставил шапку дном вниз, и Антонов стал бросать туда одну за другой маленькие трубочки, вслух считая:
– … Сорок два, сорок три! Так? Так. Юнга, тряси!
Юнга начал трясти шапку, словно сеял через сито муку, и тряс так до конца этой торжественной церемонии.
– Подходите, братишки, по порядку, без суеты, – предложил Антонов.
Никто не решался первым вынимать жребий.
– Пускай Мокроусенко тянет первый: ему невтерпеж! – крикнул кто-то.
– Ни! – кратко ответил шлюпочный мастер.
Веня тряс шапку, заглядывая внутрь, где на дне катались и подпрыгивали трубочки.
– Не тяните, братцы, время. Пора и к чарке да борщу! Начинай хоть ты, Передряга!
Передряга решился, вынул, не глядя в шапку, трубочку, развернул – пустой… После Передряги вытянул жребий Иван Степенный – и тоже пустой. Теперь дело пошло быстро: каждый торопился испытать счастье и освободиться от досады ожидания. Долго выходили пустые номера. В шапке оставалось семнадцать номеров, когда бывший котельщик с завода Берда достал из шапки первый жребий с крестом.
– Первый крест достается Петру Сумгину. Писарь, пиши! Записали! – провозгласил Антонов и, показав всем квадратик с крестом, написал на обороте: «Сумг».
Вслед за Сумгиным жребий с крестом достал молодой матрос с курчавой челкой, кандибобером[308] зачесанной на лоб. Увидев метку на своем жребии, он растерянно огляделся и захохотал.
– Чему рад? – прикрикнул на матроса Антонов. – Обрадовался, дурень, счастью!
Тут со скамьи поднялся Мокроусенко. Матросы зашумели. Не только те, кто мог вытянуть жребий с крестом, но и те, кто уже вытянул пустой, – все устремили на шапку Вени нетерпеливые взоры.
– Юнга, тряси! Что, руки у тебя отсохли?
Но Веня, если б даже он и не хотел, все равно тряс бы шапку: руки у него дрожали.
Мокроусенко зажмурился и, достав из шапки жребий, протянул, не развертывая, Антонову.
– Нет, ты сам разверни.
Мокроусенко развернул бумажку.
– Крест! Ах ты! – воскликнул, всхлипнув, Мокроусенко, и так жалостно, что все матросы, кроме Антонова, громыхнули раскатистым смехом.
– Третий крест достался шлюпочному мастеру Мокроусенко Тарасу. Писарь, запиши. – И Антонов написал на третьем жребии с крестом: «Мокроус». – Записали. Юнга, перестань трясти!
– Руки, дяденька, трясутся…
– Высыпай, что осталось, на стол.
Антонов пересчитал вытряхнутые из шапки трубочки.
– Пятнадцать жребиев…
Матросы внимательно следили за руками боцмана, пока он развертывал до последнего и показывал пустые жребии. К Мокроусенко со всех сторон тянулись руки, протягивая булавки. Мокроусенко взял одну и приколол «Георгия» рядом с медалью.
– Правильно судили, друзья?
– Правильно, правильно!
– Кавалеры, слушай меня! – зычно, «на весь рейд», загремел Антонов. – Не чваньтесь, что-де «у меня знак, а у тебя нет». Смотрите в глаза товарищам смело и ясно, как раньше смотрели. С крестом или нет на груди, будем стоять за Севастополь, за Россию, за русский народ!
Подвенечная фата
Хоня первая покинула отцовский дом. Ухаживая за больными, она схватила в лазарете тифозную горячку. Болезнь скрутила девушку с непостижимой быстротой. Она слегла в воскресенье на шестой неделе Великого поста[309], на другой день после перемирия.
В лазарете к ней приставили ухаживать одну из сестер милосердия, приехавших с академиком Пироговым из Петербурга. Несмотря на хороший уход и лечение, Хоня умерла через сорок часов.
Веня узнал о смерти Хони в среду вечером. В это утро он пробовал со Стрёмой и Михаилом свою мортирку на Камчатском люнете. Ее перекатили туда и поставили рядом с большой пятипудовой мортирой, из которой теперь палил Михаил, после того как убило старого комендора. Веня невыносимо страдал от такого соседства: рядом с большой мортирой его «собачка» казалась игрушкой. Но и для нее нашлись бомбы подходящего калибра: такие мортирки и в Севастополе были, а не только у французов. Нашлись для мортирки и запальные трубки с теркой[310]. Все это утешило Веню.
Слух о том, что юнга Могученко-четвертый собирается «палить», достиг ушей Бобра и Репки. Они пришли на люнет: первый из юнг – с тайной надеждой, что все это одни враки, второй – что если не враки, то или мортирка не выпалит, или, что еще лучше, ее разорвет.
Юнг ждало полное разочарование. Они увидели, что все на батарее, в том числе и Могученко-четвертый, заняты делом: батарея готовилась послать в неприятельские окопы очередной залп. Стреляли с севастопольских батарей теперь несравненно реже, чем в начале осады, потому что приходилось беречь порох и снаряды.
Веня, издали завидев Бобра и Репку, поправил на груди медаль и небрежно поставил ногу на хвост своей «собачки». Бобер и Репка подходили к Вене несмело. От зимнего нахальства у них не осталось и следа. Еще бы! Они давно знали, что Могученко-четвертый – форменный юнга, был на вылазке, получил за то медаль и вот хочет из французской пушки по французам же и палить! Репка еще не видел мортирку, поэтому попробовал держать прежний фасон.
– Здорово, Могучка!
– Здравствуй, Репица! – ответил юнга Могученко-четвертый.
– Говорят, будто тебе кто-то пушку подарил. Где ж она?
– Не «подарил», а я сам добыл.
– Да где ж она? – смотря по верхам, «недоумевал» Репка.
– Разинь-ка зенки-то!..
– Батюшки мои, да ее и не видать сразу! – примериваясь глазами то к мортире Михаила Могученко, то к «собачке» Могученко-четвертого, говорил Репка.
Матросы собрались около юнг и серьезно, даже мрачно слушали их разговор. Только один Михаил, встретясь глазами с Веней, тихо улыбался, ободряя брата. Веня любил у Михаила эту улыбку, ласковую и насмешливую вместе. Она делала Михаила удивительно похожим на Хоню: оба они и на сестер, и на мать, и на Веню, и даже на батеньку смотрели с одинаковой усмешкой, как будто знали что-то такое очень важное, чего, кроме них, никто не знает. Светлыми глазами Михаил говорил брату: «Ну-ка, ну-ка, что ты ответишь ему?»
– Она у меня, конечно, маленькая, – сказал Веня, – а попробуй подними… А я ее на плече принес…
– Ну да, еще соври!
– Так откуда же она взялась?
Против этого Репка ничего не нашелся ответить. Веня, торжествуя, прибавил:
– Ну, один не можешь – попробуй с Бобром вдвоем! А мы поглядим.
Бобер с готовностью согласился. Как ни кряхтели юнги, а не могли поднять мортирку.
– Дурачье! – сказал Веня. – Она ведь заряжена. А она у меня одного пороху берет пятнадцать пудов да еще бомба! Вот выпалю, тогда и попробуйте!
Веня посмотрел, зайдя сзади, не испортили ли юнги, ворочая пушку, прицел.