— Так что это за тухлая вода? — спросил он, собрав последние запасы терпения.
— Что да что… А я откуда знаю? Да что угодно может быть. Вы видели, в каком состоянии трубы? Все ржавое. Запустили вы все, запустили.
— Да мы два месяца как въехали!
— Значит, прежние владельцы виноваты… В каком состоянии оставили трубы, только посмотрите…
— Что теперь делать?
— Дорогой мой, все надо менять. Разводке лет сто.
— Это объясняет цвет воды?
— Возможно. А может, она такая снаружи течет, но тогда это уже не по моей части.
Фреду хватило бы малого — ободрения, искренней улыбки, обещания, пусть даже невыполненного потом. Лишь бы не эта самоуверенность человека, пользующегося своей властью над слабым. Фред слишком хорошо знал эту музыку.
— Что вы намерены делать? — спросил он в качестве последнего призыва к доброй воле.
— Пока ничего. Я зашел, потому что ваша супруга уж очень плакалась, но у вас тут, в общем, ничего не горит. А у меня два срочных заказа на руках, и все в разных концах. Плюс в Вилье прорвало трубу, люди ждут, я тоже не могу разорваться. Если не могу, то не могу, и точка.
— …
— Запишитесь по новой. Супруге моей позвоните, она у меня этим заведует. А пока заодно переговорите со своей мадам насчет того, затевать вам серьезный ремонт или как.
Главная работа сделана: сначала посеяно беспокойство, потом клиент брошен на произвол судьбы. Дав больному время на размышление, Дидье Фуркад готовился услышать нежную мелодию просьб и уговоров. Он направился было к лестнице, но Фред Блейк или, вернее, Джованни Манцони не дал ему уйти, резко захлопнув дверь подвала, и схватил лежавший на стойке молоток.
На десятичасовой переменке дети, возбужденные солнцем и близостью каникул, стайками играли как все дети, выплескивая слишком долго сдерживаемую энергию, выкрикивая слишком долго сдерживаемые крики. Младшие учились играть в войну, храбрые учились играть в любовь, а старшие с помощью мобильника устраивали свою социальную жизнь. Двор рекреации жил интенсивно, шумно, бурно, и никто, даже дежурные воспитатели, не подозревали о странном сборище, проходившем в закутке крытой части двора.
Десяток парнишек разного возраста сидели на белой черте, проведенной вдоль стенки для игры в «мяч-отскок», напротив скамейки, и терпеливо ждали. Уоррен сидел на скамейке один, раскинув руки вдоль спинки, во взгляде его сквозила усталость и вместе с тем собранность. Стоял только мальчик-проситель, скрестив руки на груди и упорно глядя в землю. Пока не настал их черед, остальные слушали жалобы своего товарища, а тот искал слова, колеблясь между стыдом и смирением. В свои тринадцать лет он еще не научился жаловаться, по крайней мере так.
— Я старался, чтоб было как лучше, особенно вначале. Я в принципе не против математики и даже в начале года учился не хуже всех, но потом учителя сменили. А когда появился новенький…
Уоррен, которому подспудно мешало бурление двора, тихонько вздохнул, не ослабляя внимания. Кивком головы он подбодрил своего собеседника и дал ему знак продолжать.
— Он меня с ходу возненавидел. Можно спросить хотя бы у парней из моего класса, они подтвердят. Этот кретин все время ко мне придирается! А еще улыбнется так по-садистки и кивает мне, чтоб я шел к доске… И замечания на полях обидные пишет, нарочно… Один раз он мне поставил два балла и приписал: «может работать лучше», но не как всем пишут, а с вопросительным знаком. И все в том же духе, просто чтоб больше меня унизить. У меня доказательства есть, могу показать! — Уоррен отмел предложение жестом руки. — И чего он на меня так взъелся? Может, я ему кого напоминаю… Я даже как-то его об этом спросил, я хотел, чтоб у нас как-то наладилось. А он мне двадцать упражнений задал на выходные, двадцать! Совсем офигел! Моя мать даже пошла к нему объясняться, ну он сделал вид, что ничего такого, вот гад! Кому из нас она скорее поверит — мне или ему? Ну, я стал работать, даже больше других, и помалкивал, когда он хамил… А потом на последнем собрании он меня просто разнес. Видели бы, какое лицо было у матери, когда она получила четвертные оценки… «Предлагаю оставить на второй год». Что ж мне, из-за этой сволочи опять сидеть в третьем классе?
Слова давались ему с трудом, и его прерывающийся голос был голосом самой невинности, снедаемой произволом.
— Сразу видно, что ты говоришь правду, — произнес Уоррен. — Только не знаю, что для тебя можно сделать. Чего ты на самом деле просишь?
— Если меня оставят на второй год, я убью себя. Мне такого не пережить. Это слишком несправедливо, да. Я хочу, чтоб он передумал, чтобы дал согласие на перевод в следующий класс, — вот все, что мне надо. Чтоб он передумал, и все.
Уоррен развел руками в знак бессилия.
— Ты представляешь, о чем ты меня просишь? Это ж все-таки учитель!
— Я знаю. И я готов пойти на жертвы. Я требую справедливости, ты понимаешь?
— Понимаю.
— Помоги мне, Уоррен.
И он опустил голову в знак повиновения.
После минутного раздумья Уоррен произнес:
— С начала четверти прошло много времени, но я посмотрю, что могу сделать. В ближайшие дни выходи из дому только в школу, свободное время проводи с семьей. Остальное я беру на себя.
Паренек едва сдерживал ликование, он выбросил вверх сжатые кулаки и расплылся в широчайшей улыбке.
— Следующий! — крикнул Уоррен.
Встал низенький очкарик и занял точно то же место, которое только что покинул предыдущий мальчик.
— Тебя как зовут?
— Кевин, пятый В.
— Ты просил о встрече со мной?
— Украли деньги, которые моя мать откладывает и хранит в шкафу. Я знаю кто. Это вообще мой лучший приятель. Родители подумали на меня. Он не признается. Отец не хочет связываться с его семьей, он говорит, что я струсил и все выдумал. А я знаю точно. Этого так оставить нельзя.
Жена писателя. Магги такое положение могло даже понравиться, не будь она так долго женой гангстера, женой главаря клана, женой мафиозо, женой Джованни Манцони, женой стукача Джованни Манцони. Побывав всеми этими женщинами, нечего и думать, чтобы стать кем-то другим. Больше всего ее выводил из себя тот омерзительный способ, каким Фред зарабатывал прощение, списывая свои грехи на белую бумагу. Есть ли более извращенный способ купить себе чистую совесть? И вообще, она не понимала, что за наслаждение он испытывает, сиднем сидя на своей поганой веранде, он, который в отличие от остальных хулиганов из его тогдашней шайки, ничем не интересовался, кроме своего места в иерархии Коза Ностры. Один ездил на рыбалку, другой занимался спортом, третий разводил собак или потел в турецкой бане. Он — нет. Ничто его не увлекало, кроме поиска новых сфер деятельности, новых комбинаций, позволявших ему ощипать новых голубей, которые слишком поздно обнаруживали, что они уже голые. Зачем, через столько лет, у него нашлись силы по восемь часов подряд корпеть над раздолбанной пишущей машинкой? Чтобы свести саму идею покаяния к ее самой циничной отметке? Чтобы пережить свои ратные подвиги и увековечить заслуги? Это было как тоска по греху. Он обмакивал перо в самый мрак своей души, и эти чернила никогда не высыхали. Пусть соседи с готовностью покупают подобную ложь, не думая о ее цене, Магги не проведешь.
Она припарковала машину на улице Жюля Геда, в Эвре, на десять минут раньше срока, зажгла сигарету, чтобы переждать их, и попробовала представить, как издевался бы ее муж, если б она не соврала ему о цели своей поездки.
— Чего ты добиваешься, бедная моя Магги? Заботишься о душе? Искупаешь грехи? Только запомни хорошенько: я ни о чем не жалею, и если бы карта легла по-другому, мы бы сидели сейчас у себя дома, там, с родными и всей моей командой, и вели бы жизнь, полагающуюся нам по рангу, а не гнили бы здесь заживо, так что извини меня, мне просто смешно смотреть, как ты тут строишь из себя святую.
Французская организация народной взаимопомощи, отделение в департаменте Эр ищет добровольцев для выполнения административных поручений. Маленькая заметка в газете «Шолонский рожок». Все, что требуется, — немного времени, немного здравого смысла и большое желание работать. Магги почувствовала, что это как раз для нее. Перст Божий тут был ни при чем, она от Него отвернулась и не верила больше ни в Его милосердие, ни в Его кару. Пути Господни были по-прежнему неисповедимы, и то лукавое удовольствие, с которым Он запутывал следы, уже не завораживало ее, оно ее в конце концов утомило. В том, как старательно Он скрывал предначертанное от глаз рода человеческого, наверняка скрывались дурные намерения. Такая торжественность, величие, размах, вечность — и все это в глубочайшей тишине и без малейшей инструкции к применению, — у Магги опустились руки. На самом деле, хотя она едва могла себе в этом признаться, Бог перестал ее волновать. Ни терновый венец, ни Сикстинская капелла, ни Белая дама, ни трубный глас, ничто уже не переворачивало ей душу, как прежде. Отныне единственное настоящее чудо, которое все еще трогало ее сердце, сводилось к одному слову, покрывавшему столько других слов, — солидарность. Проявлялось это при самых легкомысленных обстоятельствах: когда ей случалось проходить мимо телевизора, выходить из кино, включать радио, чтобы создать хоть какой-то звуковой фон. В первый раз ее зацепила реклама страховой кассы, не побоявшейся провозгласить свои принципы и призвание помогать людям под громкие звуки скрипок. Магги почувствовала, как на глазах выступают слезы, настоящие слезы, что за глупость плакать, сидя перед экраном, она досадовала, что так дала себя провести, но каждый раз, когда прокручивали рекламный ролик, она попадалась снова. Еще был один голливудский фильм, где юноша находил свою возлюбленную при поддержке и помощи толпы незнакомых людей, там тоже все было притянуто за уши, нечем гордиться, но она почувствовала, как сердце забилось сильнее. Каждый раз, когда за гранью мелкого происшествия она узнавала, что горстка людей объединилась ради одного человека, она чувствовала призыв к себе. Мало-помалу она стала подстерегать это ощущение, стараясь определить все его составляющие, пока они не стали сливаться в одно: единство, социальная ответственность, сплоченность перед лицом несправедливости, готовность прийти на помощь ближнему, — список можно было продолжать, но какая разница? Главное — служить высокой идее солидарности и действовать по мере возможностей. И тем самым показать Богу, что люди могут управиться и сами.