– Помочь ничем не надо? – спросил он, чувствуя, что голос звучит донельзя фальшиво.
Хозяйка поглядела на него темными непроницаемыми глазами, глубоко, как почти у всех местных, сидящими в четко очерченных глазницах.
– Ни, – сказала она, продолжая выпускать из-под ножа тонкую завивающуюся ленту.
Чувство неловкости нарастало, он повернулся, вышел в сени и по стремянке вскарабкался на чердак, который сейчас, при свете дня, выглядел особенно запущенным и жалким. По углам было очень много паутины, на гвозде висело побитое молью черное драповое пальто, а в углу, почему-то аккуратно перетянутая бечевой, лежала пожелтевшая кучка старых газет, которые читать было совершенно невозможно.
Зеркало отразило его лицо, оно было как чужое.
Одеяло, которое он оставил на полу, сейчас лежало на раскладушке, аккуратно сложенное, при этом никаких других следов свежей человеческой активности тут не было замечено.
Он лег на скрипнувшую раскладушку и закинул руки за голову.
Наверное, надо по-другому, подумал он, например, взять косу, наточить ее, пойти на луг и накосить сена. Наверное. Или забор починить. Или крышу перекрыть. Ну, как бы не спрашивать ничего, а просто пройтись по двору или по дому, все починить, приколотить, чердак этот вымыть… То есть взять ведро, вернее, спросить у хозяйки, где можно взять ведро. Потом – где можно взять воду, потом – где можно взять тряпку, веник, совок и все такое, затащить все это на чердак, чердак помыть, окно тоже помыть… Тряпки все эти вынести на улицу, вытрясти и просушить. Или уборка – это женское дело? Тогда раскладушку починить. Умею я чинить раскладушки? Нет. Я умею только перебирать бумажки. Еще неплохо умел чертить, давно, в институте. Я и косу точить не умею, или это называется править? Ее каким-то бруском правят. Если я пойду косить, я первым делом ударю себя по ноге, здесь же нет врача. Нет, ерунда, я не о том думаю, поздно бояться, ничего со мной не случится, а если и случится, то не это.
Нет, наверняка можно и по-другому. Взять, например, и пойти на речку, постелить на траву куртку и валяться там на песчаной отмели. Валяться, валяться, валяться. Противное какое слово. Вроде Болязубов. Пока я им не надоем и они не предпримут меры, чтобы от меня избавиться. Как это у них получается, интересно?
Он лежал на спине, вытянувшись. Нет, все-таки неплохо, что можно вот так, на чердаке, никому ты не мешаешь, тебе никто не мешает, а вчера был тяжелый день, и ночь тоже хлопотная, утомительная, сонно думал он, пласты времени в его голове сдвигались, обрушиваясь сами в себя. Лебедев с его «Спидолой», телескопом на чердаке и Анной Васильевной, Инна, водитель «жигуленка», пьяный на вокзале, милиционер – все в каком-то странном взаимодействии, невидимом на первый взгляд, но оттого особенно страшном и важном.
Когда он вновь открыл глаза, небо в окошке стало лиловым, в нем повис полупрозрачный розовый клочок облака.
Валяться на раскладушке, поперечной своей перекладиной, даже несмотря на подстеленное одеяло, врезавшейся ему в поясницу, было невыносимо еще и потому, что беспокоил мочевой пузырь.
Он спустил ноги с раскладушки (которая прогнулась под его задом почти до досок пола), встал и направился к люку и приставной лестнице.
Лестницы не было.
Он растерянно ощупал ногой пустоту.
Потом сунул голову в квадратную дыру и сказал:
– Эй!
В сенях было темно, из горницы доносились неразборчивые голоса, похоже – исключительно женские.
Никто не отреагировал, и он, нырнув в отверстие, повис на руках, потом мягко спрыгнул вниз. В сенях было не так темно, как ему показалось, из горницы на пол падал квадрат света, и он сразу увидел стремянку; кто-то отодвинул ее, и она стояла, прислоненная к стенке.
Миг он колебался, заглянуть ему в горницу или нет, и понял, что ему совершенно не интересно и не нужно знать, кто и зачем там собрался. Он вдруг ощутил себя одним-единственным человеком здесь, вроде Робинзона Крузо на необитаемом острове. Окружающий мир выглядел картонной декорацией, обитатели – движущимися куклами, способными выполнять лишь очень ограниченный набор функций. Он вдруг подумал, что, когда его нет поблизости, жители Малой Глуши просто застывают, прерывая начатое движение, и оживают, только когда он появляется в пределах досягаемости.
Он двинулся было через кухню в сад и в сортир, но в дверях кухни неожиданно выросла темная фигура хозяйки. Со скрещенными руками, массивная и коренастая, она напоминала каменную бабу из археологического музея – воплощенная в человеческом подобии темная доисторическая сила.
– Иди сюды, – сказала она, подтолкнув его плечом в направлении освещенного дверного проема.
В горнице на гнутых венских стульях неподвижно сидели женщины. Все они были в ситцевых дешевых халатах, загрязнившихся на животе, все – в пуховых платках, накинутых на плечи, все – в синих или коричневых рейтузах в рубчик. Все, как одна, были похожи на Анну Васильевну.
Волосы женщин были убраны в яркие, отталкивающих сочетаний цветастые платки, кое-где прошитые золотой нитью. Преобладали цвета артериальной и венозной крови и насыщенный цвет медицинской зеленки. Насколько он знал, такие платки производились где-то в Японии. Специально для Малой Глуши, что ли?
Женщины сидели, осматривая его из-под надвинутых платков, сложив руки на коленях, а их массивные груди покоились на массивных животах.
– От он який, дывытесь, – сказала Катерина с некоторой даже гордостью, словно он был каким-то особенно удачным ее приобретением.
– От этот? – произнесла самая старая низким мужским голосом, явно выражая сомнение.
– Добрый день… вечер, – сказал он на всякий случай, но на приветствие отреагировали, как если бы по телевизору к ним обратился телеведущий.
– Молодой, – сказала Катерина, словно бы оправдываясь, что товар оказался не стопроцентно хорош. – Все еще молодой. Гарный.
Он поймал себя на том, что бессознательно прикрывает руками пах.
– Ну, – сказала старуха, задумчиво блеснув зубом (зуб у нее был не золотой, а железный). – Може, и так… ходимо.
Женщины одновременно поднялись со стульев, придвинувшись к нему полукругом. Он попятился и ударился спиной о сложенные на груди локти Катерины.
Черт, подумал он, что творится? Где Инна? Вообще, почему это все?
Женщины неуклонно подталкивали его к двери на улицу. Там ему стало чуть полегче, откуда-то потянул свежий ветерок, пыль на дороге завилась легкими крохотными смерчами. Он в растерянности обернулся, жадно вдыхая свежий воздух, – женщины двинулись с крыльца и так же, полукругом, продолжали гнать его по деревне.
Откуда-то выскочил давешний дедок, приседая и кривляясь, пошел впереди. На сей раз он был не в ватнике, а в тельняшке с продранными локтями.
Около одной из хаток, низенькой и с покосившимся плетнем, женщины остановились. Старуха выдвинулась вперед, положив жилистую сильную руку ему на плечо.
– Куда вы меня ведете? – наконец спросил он, словно до сих пор что-то связывало ему язык.
– До вдовы, – сказала старуха сильным низким голосом. – Вот, змия прогнали, а вдова как же? Вдову теперь ликуваты надо.
– Лечить? – переспросил он. – Но я не врач. Это какая-то ошибка. Я…
Его собственная профессия показалась ему нелепой и несуществующей, какой-то игрушечной, он даже не мог доходчиво объяснить, чем он вообще занимается. Чем он вообще занимался все это время?
Какая-то тетка за его спиной хихикнула.
Дедок, приплясывающий перед крыльцом, сделал неприличный жест, показывая, как именно надо лечить вдову.
– Я не… – сказал он.
– В лодку хочешь? – сказала за спиной старуха с мужским голосом.
Это и есть требуемая плата? – гадал он в растерянности, – вот это? Я думал…
Он так и не успел опорожнить мочевой пузырь, и тот все сильнее давил на нервные окончания. Если бы я успел отлить, я бы лучше соображал, подумал он. Не может быть, чтобы они всерьез.
Перед дверью вдовы лежал такой же лоскутный половичок, что и у Катерины. С одной стороны край половичка обгорел и теперь топорщился черными лохмотьями.
Дедок неожиданно резко толкнул его в спину, кто-то другой распахнул двери, и он ввалился в сени, загрохотав каким-то ведром. Его собственная тень на миг качнулась в сумеречном квадрате дверного проема, где стремительно угасал вечерний свет, потом дверь за его спиной захлопнулась, и стало совсем темно.
Он застыл, нащупывая рукой стену, наткнулся на что-то мягкое, пушистое, испуганно отдернул руку, потом сообразил, что это вязаная мохеровая кофта – обязательная униформа всех местных женщин.
Из глубины дома не раздавалось ни звука.
Он еще раз провел рукой по стене, нащупывая выключатель. Наконец это ему удалось, вспыхнул свет, тусклый и слабый, красный червячок в лампочке дрожал и корчился, на полу валялось опрокинутое пустое ведро, какая-то куча тряпья. Темный дверной проем, куда он заглянул, вел в кухню, на фоне смутно освещенного окна он разглядел горшок с геранью и стеклянные банки, в которых плескалась опалесцирующая полупрозрачная жидкость. Он шагнул в глубь сеней, еще одна дверь вела, вероятно, в горницу, где тоже была мутная мгла; на окне слабо просвечивали ситцевые цветочки на занавесках, которые сейчас казались черными.
Он прислушался: вроде бы откуда-то из дальнего угла раздался какой-то шорох, словно бы кошка возилась, устраиваясь поудобней, и он вдруг сообразил, что до сих пор не видел в Малой Глуше ни кошек, ни собак. Он переступил через порог и вновь стал шарить по стене в поисках выключателя; в слабом свете, падающем из сеней, ему была видна лишь небольшая часть комнаты, тогда как дальняя стена и углы тонули во мраке. Выключатель подвернулся под руку неожиданно, и он включил свет. Здесь все было почти как у Катерины, только в углу вместо икон висел вырезанный из «Огонька» портрет красавицы работы художника Глазунова. Красавица была в кокошнике, кажется, действительно кружевном, наклеенном на холст. Лицо у красавицы было холодное и злобное, тонкие губы вытянуты в ниточку.