– Ой, да ты что!.. Какой мне посошок-мне не идти… и так уж пьяная вон, – рукой махнув, Матрёна захихикала.
– С одной-то рюмки… Крепче будешь спать.
– Да я и так…
– Да ты и так…
– Вроде не жалуюсь.
У дверей Александр долго не выпускал из своей ладони пальцы Матрёны. Тёплые. Родные. Единственные. Огрубевшие. Но всё же бабьи.
– Сёдня какое же число-то?
– Да уж двадцатое, однако.
– Хе-хе – однако… Помнишь?.. Мать уехала… Будем до гроба, Саша, так вот…
– Ладно.
– Э-эй… Поцеловать-то можно, нет? – а голос свой и не узнал. И никогда об этом он не спрашивал: хотел – целовал – ему принадлежало её тело. Ну а теперь вот – словно нищий – просить приходится, как милостыню.
– Нет, нет, ты чё, – шёпотом Матрёна. И попыталась руку выдернуть, но крепко держит Александр, да и пальцы – те как будто льнут – не слушаются. – Я не могу так. – А голова кругом идёт, и мысль одна в ней лишь: да грех ли это? Не грех. Ведь было всё, ведь всё же было. Он мой, он мой. – Нет, нет, тычё, нет, нет, ну чё ты, Александр, Саша, Са… – и как лето с майским дождём – мужское тепло, мужская сила, мужская власть, мужские ласки, и не просто мужские, а его, Сашкины, первого, родного, вредного, но единственного – и не бежать, а оторваться от земли и полететь над нею хочется.
Едва, в корону спрятавшись, светил фитиль. Стекло лампы всё черно от копоти.
В избе жарко.
Проснулась Матрёна.
И горечь. И сладость. И что-то ещё. Ну а поверх всего: он мой, он мой. На ночь, на год, пусть на всю жизнь – хоть даже в памяти – там только.
– Ух и натопил, – сказала Матрёна. И открыла глаза. Лежал он рядом. Спал. Равномерно, спокойно поднималась грудь его, замирала, опускалась. Как когда-то. Как раньше. В придуманном будто сне. В стогу, на поляне, на чердаке, у него дома. Не так вот только: розовая-то культя. Но всё равно: твой. Твой… И: твой.
Почувствовав гарь, Матрёна спохватилась: так и не погасил он, значит, лампу. Повернувшись, она взглянула на детскую кровать и обмерла.
В слабом, тусклом свете увидела она, что широко открыты глаза у Мишутки. Смотрит Мишутка на неё.
Матрёна машинально натянула на себя и Арынина одеяло, затем спустила на пол ноги, глядя на сына, укрыла с головой мужика, встала и подошла к детской кроватке.
– Мишутка, родненький, ты чё?
Смотрит на постель материну Мишутка и молчит.
– Да чё с тобой, хороший мой?
– Боюсь.
– Чего? Чё, сон приснился, что ли, страшный?
– Боюсь… Боюсь одних вас оставлять тут, – проговорил Мишутка тихим голосом, от которого у матери захолонуло сердце, и головою ткнулся ей в живот.
– Спи, спи, маленький. – Матрёна принесла воды, напоила сына. – Спи, мой сладенький, и ничего не бойся. Мама с тобой, – и полежала с ним, пока он не забылся.
Уже управляясь, она несколько раз забегала в дом, чтобы взглянуть на сына. Кончив с управой, обмела возле крыльца растрепавшимся голиком валенки, в избе их скинула и, не снимая шабура, прошла в горницу. Мишка в рубахе белой, в рост его длиною, стоял на кровати и, закатив глаза, обеими ручонкам царапал себе горло.
А на рассвете промаявшаяся всю долгую ночь от «рематизьма» и незлобных жалоб на него Богу старая Арыниха приподняла голову над жёсткой подушкой и прислушалась.
– Воет кто, – пробормотала она. – Не ветер это, не собака… Выть так может только баба.
Назавтра, двадцать первого января, Арынин сколотил гробик, а двадцать второго в летних, уже тесных, за пять картофелин выменянных у эстонцев, ботиночках и в новом, за ночь скроенном и сшитом из своего старого суконного платья бабушкой костюмчика Мишутку и похоронили.
В комнате потемнело. Налетел на деревню сильный ветер. На крыше дома что-то загремело. В огородчике заскулила собака.
Накинув шаль, Матрёна вышла из избы.
Оттащив упавший белёный скворечник, она спустилась по лестнице в яму, через уши шапки пошлёпала мужа по щекам, взяла его за руки, взвалила, как мешок, на спину и медленно, опасаясь – не сломалась бы какая из ступенек, выбралась с ним наверх.
Уже в доме Захар Иванович пришёл в себя. Ужинать он отказался, позволил Матрёне лишь смазать наскоро ушибленное упавшим скворечником на голове место какой-то мазью, обругал её, Матрёну, за неподметённый в избе пол и сразу же улёгся спать.
И спал в эту ночь Захар Иванович так: не чувствуя ни рук, ни ног, ни мух, как те над ним ни измывались.
И только снилось ему, будто отец его покойный, Иван Захарович, всю ночь ковал на его темени маленькие щипчики, которыми собирался утром извлечь из глаза Захарки залетевшую туда репейную шипицу.
1982
Понедельник, 13 сентября
А что небо одно – это очевидно.
Течёт таёжная речка Пескощучка, течёт, пенясь, играет на километровых перекатах, собирается, застывая под тенью тальников, в плёса, хитро из них выкатывается и бежит дальше. А перед сопкой Козий Пуп превращается в Козье озеро, затем огибает сопку двумя рукавами – Пеской и Щучкой, – сливается и уже Щучкопеской тянется плавно и медленно к великой сибирской реке. Но далее Козьего Пупа нам делать нечего, да если и появится какое вдруг заделье, нас туда просто-напросто не пустят. Живут там злые дяди в одинаковых одеждах, что-то старое ломают, новое что-то строят, всякое барахло в Щучкопеску сваливают и нервничают очень, когда за ними кто-нибудь подглядывает. Так вот, Козий Пуп, говорят, если смотреть на него с вертолёта, напоминает своей формой огромную палатку. Я в этих местах на вертолёте не летал, Козий Пуп сверху не видел, но в то, что это так, верю охотно. Тем более что говорили мне об этом люди наблюдательные, но не болтливые.
Западная пола сопки заросла ельником, восточная – лесом смешанным. А по плешине от вершины на юг и на север вытянулись две длинные, не менее чем километра по четыре, улицы. И стоят, кособочатся на этих улицах еловые да пихтовые, пепельного цвета, избы и листвяжные, коричневые от солнечного загара, дома-крестовики да дома-пятистенники, и живут-проживают в тех домах и избах преимущественно рыжие да белобрысые козье-пуповцы. Но – козьепуповцы – не самоназвание. Козьепуповцами их называют люди с материка и называют так, что в голосе называющих всегда можно уловить при этом и иронию, и грубую насмешку, и что-нибудь ещё – пренебрежение, допустим. Сами же островитяне осознают и строго делят себя на левощёкинцев и правощёкинцев, ибо улица северной полы с речкой Щучкой есть не что иное, как деревня Левощёкино, а противоположная, с речкой Пеской, соответственно – Правощёкино. В целом, все без исключения козьепуповцы славятся своей широко известной на материке козьепуповской осторожностью, по неписаным законам и правилам которой человек, семь раз проверивший, а один раз отрезавший, либо не вышел ещё из детства, либо уже впал в него. А козьепуповки знамениты безгрешной преданностью своим мужьям, непомерно длинными языками и не имеющей границ сердечной добротою.
Так вот, на самой макушке Козьего Пупа, между Левощёкино и Правощёкино, лет семь назад были построены гараж и контора, на двери которой до сих пор висит табличка с разбитым в первый же день её появления из рогатки стеклом. На табличке по чёрному полю зелёными буквами с чёрно-зелёными потёками оформлена такая вот надпись:
МИНИСТЕРСТВО ПУТЕЙ СООБЩЕНИЯ
СССР
БОРОДАВЧАНСКИЙ ДОРОЖНЫЙ
УЧАСТОК
ДИСТАНЦИЯ 2
До гаража и конторы ещё ни один архитектурный ансамбль не венчал собою маковки Козьего Пупа. Негласное постановление запрещало какое бы то ни было строительство на этой, как арена гладиаторов, утрамбованной, пропитанной кровью и потом многих поколений территории, служившей с древних времён местом разрешения спорных вопросов, возникающих зачастую между левощёкинцами и правощёкинцами. И ни один, даже свихнувшийся, козьепуповец не отважился бы поставить – зная, что лишится в первую же ночь «обмывания», – здесь домишко или баню.
Однако времена меняются. И вот уже семь вёсен подряд – как по Левощёкино, так и по Правощёкино – в Песку и в Щучку несут талые воды «доротделовский» мазут. Но вовсе не просто так, не только красы ради, расположилась на верхушке Козьего Пупа дистанция номер 2, и далеко не напрасно её существование под голубым козьепуповским небом. А козьепуповцы хоть и ворчат по поводу оседающего по весне в их огородах мазута – что делают больше по привычке, чем по причине, – но красного петуха не пускают. От моста через Песку до моста через Щучку – вся дорога, длиною в две деревенские улицы, состоит под опекой и наблюдением этой дистанции. И надо сказать, будь я, допустим, козьепуповской дорогой, то, честное слово, не случалось бы у меня припадков гневных от излишней щепетильности своих опекунов и не возникало бы обиды на их абсолютное безразличие. Нет, нет, не шутки ради овершила Козий Пуп эта дистанция.
В конторе, в этой резиденции изредка наезжающего из Бородавчанска дорожного мастера Касьянова Октябрина Августовича, над столом, на прибитых к стене деревянных планочках, висят два тетрадных листа. На одном из них, где красной гуашью начертано: «Соцобязательства» – тракторист Левощёкин Владимир Иванович и грейдерист Михаил Трофимович Нордет хладнокровно, без угроз и без лишних выражений сообщают городу и миру о том, что они собираются сделать и, будьте уверены, сделают к концу этого года, а может быть, и раньше. А на другом – тракторист и грейдерист дистанции номер 2 сдержанно, без излишних злобы и истерики вызывают на трудовой поединок тракториста и грейдериста дистанции номер 3, расположенной в Ялани. Я всё это читал и доложу вам честно, что лично у меня никаких сомнений насчёт того, чья одолеет, не возникло. Что ж, ваше нетерпение вполне понятно. И я в своё время с большим удовольствием посмотрел на этих тружеников. Но, может, не сегодня? Может, завтра, во вторник, четырнадцатого сентября? Вы завтра заняты, завтра у вас… простите, как вы сказали?.. Приёмный день?.. Вот как. Ну что же с вами делать! Будьте любезны.