ма, на табуретке, своё бренное тело, уносится в поисках Большого и Настоящего в за-козьепуповские дали. Но в спазмах восторга меня оставил коротенький шедевр, в котором воображение стихотворца забегает за ЛЮБИМОЙ, ненавязчиво увлекает ЕЁ в те же закозьепуповские просторы и бережно заставляет там, сказав, конечно: мол, прости, РОДНАЯ, не неволю, – пасть на колени и рыдать над «телом ромашки, раздавленным грубым медведем».
И вот уже совсем недавно, в первых числах сентября, все девушки от двенадцати до тридцати лет из Левощёкино и Правощёкино переписали в свои дневники новёхонькое стихотворение. А было оно таким:
Вот опять сентяберь закружил листву
Толи снега ждать толь дождя
Скоро гуси принесут нам зиму
И зима в природе не здря
Козий Пуп, Козий Пуп, Козий Пуп.
И не только это не здря
Всё идёт своим чередом
Снега запах чует ноздря
Чует ноздря – зима за углом
Козий Пуп, Козий Пуп, Козий Пуп.
Сердце ноет – хочет сказать
Не спеши сентябрь уходить
Прокричи зиме: твою мать!
Твою мать! Обожди приходить!
Козий Пуп, Козий Пуп, Козий Пуп.
Не хватило в чернилке чернил
Чтобы этот стих дописать
Синей кляксой иссяканных сил
Суждено видно мне умирать
Козий Пуп, Козий Пуп, Козий Пуп.
Но не умер пиит без чернил
У пиита есть карандаш
Карандаш мне Нордет одолжил
На мол кореш – с получки отдашь
Козий Пуп, Козий Пуп, Козий Пуп.
И изрёк я Нордету тогда:
Век мне щедрость твою воспевать
Пусть за трактором грейдер всегда
Будет нашу дорогу ровнять
Козий Пуп, Козий Пуп, Козий Пуп.
И коль жизнь тебе рыкнет: да
Не спеши отвечать ей: нет
Вот когда она скрипнет: нет
Как топориком рубани ей: да!
Козий Пуп, Козий Пуп… Пуп Козий.
Многие, пожалуй самые трогательные, Володины откровения сопровождены посвящением, зашифрованным вот так: П.Л.Т. И я думаю, не выдам Бог весть какого секрета, а может быть, даже сыграю на руку будущим литературоведам и биографам, если расшифрую сие как Правощёкина Любовь Тарасовна. А заодно сообщу её точное место жительства: Исленьский край, Бородавчанский район, село Правощёкино, улица Пескореченская, дом номер 234. Почтового индекса вот, к сожалению, не помню. Добавлю лишь, что на косых воротах возле дома, хозяином которого является Нордет Михаил Трофимович, дёгтем, в рост человеческий почти что, выведены цифры: 235, – а выше этих цифр – слово такое: «Хата». Описывать вдохновляющую поэта деву, надеясь на встречу с ней, не стану, да и боюсь, что не успею, так как мои заглавные герои уже готовы протянуть друг другу руки для пожатия.
– Здорово, Вальдебар Рождественский, – так и сказал Михаил Трофимович. Почему «Вальдебар», он и сам, пожалуй, не знает, а вот «Рождественский» – это прямой результат телевизионных бдений во времена власти промежуточного настроения, болезненно нуждающегося в третьем варианте любимой песни. – Где пил, хлопец? Я тебя не бачил двое суток. Нет, вру, бачил… во сне: ты мне сапоги как будто спиртом чистил, но один хрен: курица не птица, слово не воробей, хотя и то и другое не поймаешь.
Володя, ответив на пожатие и высвободив руку, поднял вверх ладонь и развёл ею так, словно отогнал от лица клуб махорочного дыма, то и дело, как из печи с перекрытой трубой, выплывающего изо рта Михаила Трофимовича: бутылка портвейна – то разве пил. Нет, он не пил. Он просто устал. Три ночи его не отпускала творческая лихорадка, три ночи его насиловала, и сама не отдыхала, Муза.
– Это пьём потому что лишь бы чё – лишь бы пить. Напасть прямо какая-то. Меня тоже к утру едва лишь отпустила. Совсем затрясало, будто по колдобинам, мать бы её, всю ночь прокуролесил на телеге… или всю ночь на веялке просидел.
Сказав это, Михаил Трофимович так головой кивнул, словно печать, удостоверяющую истинность только что сказанного им, поставил.
С шиферных крыш конторы и гаража, с обращённых к солнцу скатов, падали капли быстро тающего инея. С синего капота и жёлтой кабины трактора тоже стекали и падали на гусеницы капли. А вот с грейдера ничего пока не капало, не плакал грейдер, вернее, не успел ещё расплакаться, так как стоял грейдер в тени гаража.
На наличниках окон сидели и чивкали воробьи, поглядывая при этом на гуляющих, как у себя дома, по мазутной ограде ворон: мы, мол, воробьи, а вы, дескать, вороны, ну и хрен, мол, с вами. И видно было, что воробьям нравится здесь сидеть и чивкать, а воронам – разгуливать и не каркать.
Вот при каких обстоятельствах Володя в берете и в сапогах, а Михаил Трофимович в сапогах и при кепке-восьмиклинке открыли калитку и направились каждый к своей технике.
– Сволочи… по земле шастают-жди хорошей погоды. Только от них, поганок этих, правды не дождёшься… специально так делают, чтобы меня запутать, с толку сбить, – так и сказал Михаил Трофимович, а затем продолжил: – Ах, мать твою в фузию или в берданку, надо же, чуть не забыл! Мне тут две ночи кряду мысль одна интересная в голову наповадилась: а чё б не сделать выходной им не в субботу, а в понедельник, – сказал Михаил Трофимович и гикнул на ворон: – Опять, наверно, сучки, на моё кресло наворотили!
Дружно оторвались вороны от земли, каркнули, мол, ну и придурок, мог бы и не гикать, сами, дескать, оставаться тут не собирались, а как какали на твоё паршивое кресло, так и будем какать, сторожа, дескать, нанимай, если не нравится, сам карауль ли, и полетели в сторону ельника.
– Страмовки! – бросил им вслед Нордет, уже поднимаясь на площадку грейдера.
Открывая крышки капота и проверяя в пускаче наличие бензина, Володя заметил, что Нордет бесподобно не прав по отношению к этим мудрым пернатым, в которых, если к ним похорошенчей приглядеться, можно обнаружить многие человеческие черты и замашки и которых надо любить и уважать как нашего меньшого и летучего брата.
Михаил Трофимович, смахивая верхонкой с железного, в дырочку, как дуршлаг, грейдерского кресла иней и отскребая вороний помёт, сначала крякнул, позже пробурчал:
– Но, пусть бабай их уважает… Замашки-то замашками, но старшой-то брат, ходучий, ни один ещё, слава Богу, не пришёл сюда и не догадался кучу мне на кресле тут оставить, хотя и тоже – не подарок, – а громче, так, чтобы Володе было слышно, сказал: – А ты-то как, хлопец, думаешь насчёт выходного не в субботу, а в понедельник?
Володя по этому поводу думает так: дескать, сделай выходной в понедельник, тогда понедельником станет вторник, а устрой его во вторник, тогда в понедельник махом среда обратится, так что, мол, коли уж всю неделю в воскресенья превратить нельзя, надо уж как-нибудь к такому привыкать порядку.
– Со стороны точки зрения, так-то оно, конечно, так, но один хрен: курица не птица, слово не воробей. А мне тут ещё одна хитрая мыслишка плешь проела. Возвращаюсь я третьего дни домой, и всю дорогу впереди меня тень моя продолговатая плетётся – ни влево, падла, и ни вправо. Вот и подумал я, что, мол, ну ладно, если я собою загораживаю свет, то от меня падает тень, а если я вхожу в тень, то почему, скажи на милость, свет-то от меня не падает?
Володя ответил, что будь бы он, Нордет, не Нордетом, а лампочкой, то и от него бы падал свет, а коли он не лампочка, а Нордет, то и света от него никакого быть не может. Или уж будь бы, на худой конец, Нордет не Нордетом, а гнилым, трухлявым пнём…
– Ну тогда уж хрен с ним, и со светом. Лучше уж Нордетом буду я, чем лампочкой, а то ещё вкрутят так куда-нибудь, что и не вывертишься. С другой стороны точки зрения, откуда она, падла, тень эта, берётся, из воздуха, что ли? – Михаил Трофимович сел в кресло, поскрипывая рессорой, покачался и, выплюнув самокрутку, вдруг закричал: – Ах, мать твою в берданку без прицела, чуть не забыл! Ты настрочил мне песню?!
С наличников сорвалось и улетело несколько слабонервных воробьёв. В Левощёкино и в Правощёкино побежало шаловливое эхо. А Володя – тот снова будто отогнал ладонью от лица тучку махорочного дыма и даже не отвлёкся от дизеля: нет, дескать, он ещё не сочинил, он работал над новой поэмой.
– Опять, что ли, про Любку? – уже тихо, с заметным разочарованием в голосе, спросил Михаил Трофимович, съезжая с кресла. И не спросил – подумал как бы.
Пока это гробовая тайна. Но кто не слепой к окружающему и не глухой к поэзии и не слабоумный сам по себе, тому в одном из персонажей нетрудно будет кое-кого и угадать. Вот так вот. Ну а песню, будь спокоен, дорогой Трохымыч, Володя напишет, да и какую – что и по радио начнут её передавать, по телевизору пропустят. И дело это, брат, не за горами.
Глянул Нордет в сторону горизонта, где синели горы, затем, вращая туда-сюда «штурвалы», проверил работу ножей и остался ею доволен.
– Эх, Вальдебар, Вальдебар. Не мой, мать бы твою, ты сын, – прищурился Михаил Трофимович на солнце, отвернулся от него и непонятно на что сплюнул. – Ваш же вон, левощёкинский, морда-т это рыжая, как зовут его, не знаю… немца-то, Кислера-то, что ли?., тот, что семь лет назад табличку нашу из рогатки расколол, в третьем годе ларёк с папиросами ограбил, а теперь, анчутка окаянный, как фашист, на мотоцикле кур почём зря давит… знаешь такого?
Не знает такого Володя и знать не желает, и, значит, нет такого вовсе в Левощёкино. Не только в Левощёкино – на всей планете.
– Тот, парень, есть он, нет его ли, но безо всяких – вшик! – и к Любке на сеновал… как от распламенной башки его и сено там не вспыхнет, – сказал Михаил Трофимович. И продолжил: – А она, сам себе соврать не дам, ему оттуда и губищи свои дудочкой уж тянет. Как хочешь, так и целуй её с лестницы, хоть оборвись тут… Девка-то она, со стороны точки зрения да и так если признаться, то гарная, конечно, и тут, и тут, – и где конкретно, указал на себе Михаил Трофимович, – и там, наверное… везде нормально, ни одна кость без мяса не тоскует, – и вздохнул глубоко Михаил Трофимович. – Э-э-эй. Горе в море. А что я?.. Моё дело, хлопец, десятое, соседское, в щель разве где когда побачишь… Бачу да помалкиваю, отцу её не докладываю. Сам бы где, так… та-та-та-та, ду-ду-ду… – понял Трофимович, что сболтнул лишнего.