Дак, и правда, Карлыч, у любого тут спроси, и тот, и другой, и разрубленный-то – гольные Кирсаны. Кирсан и карточку с себя, с молоденького-то, показывал. Ну, что ты! – видный. Киномеханик уж потом, афишу-то вывешивать как, дак и писал на ней: с участием, дескать, Григория Мелехова, Аксиньи, Кирсана Иваныча Лебедя и остальных. А дети, мол, не допускаются.
– А так, на самом-то деле, за кого он воевал, не говорил? – спрашивает Иван Карлович.
– Да говорил. Кто, мол, поймат, – отвечает Егор, – за того, говорил, и воюю. А неделю в поле-то как полежал, когда срастался, так, говорил, и цвета путать начал, а по ошибке зрительной и к Махно угодил, за батьку Нестора Иваныча, говорил, целый месяц зря рубился, пока зелёные его не отняли.
– Да-а, – говорит Иван Карлович.
– Да-а, – говорит Егор.
Выпили. Молча посидели.
– А здесь, в Ялани-то, – спрашивает после Иван Карлович, – белые были?
– А где их не было, – говорит Егор. – Здесь, правда, не самые белые стояли, а наш Портнягин да Колчак. Тот-то, Портнягин, тот бесцветный, а Колчак, я и не знаю толком, считался каким?.. Шинелки у них, правда, серые были, а околыши – те вроде как красные, вот про петлицы не скажу, врать не буду, точно уж не помню. Здесь, у Дыщи-хи на квартире, избы уж нет той, и штаб у них размещался. А сам Колчак, говорят, как Ялань занял, так сразу же Врангею, Деникину и Ленину с Троцким телеграммы разослал, мол, я – такой-то и сякой-то – здесь, в Ялани, Яланскую Антинародную Демократическую Республику организовал, что, мол, хотите, то, дескать, теперь и делайте, но к сведению своему примите. Был от них какой ответ, не было ли никакого, не скажу. Месяца четыре, однако, республика эта продержалась, а потом партизан Щетинкин получил приказ от Дзержинского и размолотил в пух и в прах её к чертям собачьим. Вроде грех и поминать, но Колчак, на старости-то лет еёных, Дыщихе ребёночка сварганил, а Щетинкин ребёнка этого под трибунал пустил – и расстреляли мальца по тайному указу Свердлова и Троцкого, чтобы наследнику республики не быть и под ногами у них не путаться, перед глазами не маячить. Оно, наверное, так и было, ну а отец мне толковал, будто из ревности: они же все – и Троцкий, и Дзержинский, и Свердлов, и Калинин, и – кроме Ленина, того как главного сюда же, но южнее, чтоб отдельно был, ссылали – всё будущее руководство здесь перебывало, в разное время, чтоб не сговорились, это и правильно, если со стороны царя взглянуть на дело, а жили все у Дыщихи попеременно, ну и, конечно, шуры-муры… А сам Колчак с проводником – с Дерсу Узалой, кажется, – тайгой, тайгой – и до Иркутска, а там его в бабьей одёжке да с грудями накладными, говорят, сцапали и повесили. Так, говорят, ни в чём и не признался, и что не баба – в этом тоже. Так, говорят, в платье бабьем и висел, пока китайские лазутчики его по просьбе Керенского не выкрали. А Дерсу Узале – тому орден дали за то, что привёл Верховного Правителя России куда надо, но после, правда, орден отобрали – из-за того, что не выведал, куда тот золото своё заныкал.
– Да-а, – говорит Иван Карлович.
– Да-а, – говорит Егор, сам на себя дивясь: и разошёлся же, мол.
Выпили, лепестками цветов черёмуховых закусили.
– А я, – говорит Егор, – пареньком тогда же ещё был, за девкой одной тут ухлястывал настырно и успешно. За день, за два, может, дело было до прихода-то Верховного. Куда с ней, с девкой-то, податься? Думали, думали, ничего не придумали – везде люди, а где нет людей, там сыро – роса, ночь как-никак, а где не роса, там комары заедают – лето. Забрались к Дыщихе на стайку. Легли. Лежим. Милуемся. Кровь пеной в голову – понятно. Пока ря-дом-то, дак всё вроде и нормально, а потом, сам знашь, одну ногу так-то вот переместил – упорный, затем другую так же вот, сам знашь, не мне тебе рассказывать, а целовать-то как отчаянно начал, так плаха потолка не выдержала и сломилась…
– Нуда, нуда, хе-хе, хи-хо, – смеётся Иван Карлович. – От перемены мест слагаемых сумма изрядно увеличилась – закон природы.
– Ну да, ну да, – говорит Егор, – сумма-то увеличилась, еслив, как ты-то, по-учёному, а по-нашему-то еслив, дак плаха под нами просто треснула, и мы с ней, с девкой, в стайку провалились: я – на девку, девка – на овцу. Перепугались до смерти: с такой-то радости – и так-то низко. Прыгал, прыгал я, одежонку с потолка кое-как ухватил, из стайки вылетел и – в крапиву… неделю после как в огне горел… от крапивы-то. А тут вскорости и Колчак в Я лань со знамёнами да с песнями непотребными вступает. И разместился тоже, как на грех, у Дыщихи. А та, влюбившись на старости-то, и пожаловалась под одеялом своему постояльцу. Так на следующее же утро на волости, на магазине, на крыльце трактирном и на церкве объявление такое появилось:
«Тому, кто изловит или хотя бы укажет местопребывание того бандюги, уголовника того отъявленного, который у хозяйки моей, Дыщихи, в ночь с такого-то и на такое, овце брюхатой ноги с особой злобностью переломал, даю пятьсот миллионов керенок и бесплатную прогулку по Ислени до самого Океана на пароходе «Святой Николай».
– И, – продолжает Егор, – под всем этим подпись:
«Председатель Яланской Антинародной Демократической Республики енерал-адмирал Колчак».
– Да-а, – говорит Иван Карлович. – Ну, так и чем всё это завершилось-то?
– А чем. Ничем, – говорит Егор. – На прогулку-то до Океана да на керенки, может, никто и не позарился бы, а на пятьсот-то миллионов обязательно охотник бы нашёлся. Отец мой – и тот было дрогнул, хотя кремень был по характеру, да, слава Богу, мать моя его очурала – опомнился: решил меня, на всякий случай, спрятать, чтобы – уж коли не себе, дак и не людям. Он, отец-то мой, ленивый шибко был – всё на звёзды да на пуп себе поглядывал – и навоз из стаек дальше пригона отродясь не вывозил – коня ему было жалко, ну дак там, на пригоне, навозу этого с пригорок накопилось. Вырыл отец, не поленился, в навозе яму и закопал в неё меня по самые уши, а сверху – темячко моё – прикрыл корытом, чтобы никто не увидал да чтобы курицы или вороны глаза мне не повыклёвывали. Вот – кажен день ходила мать, кормила меня с ложки, а ночью приходил отец, корыто убирал, ложился рядом и болтал мне разное про звёзды. Всё бы ничё оно, да жутко жарко было, чуть не сварился, мать честная.
Смешно Ивану Карловичу – хохочет; слёзы вытирает и спрашивает:
– Ну и долго ты в навозе просидел, Егор?
– Да до самого разгрома.
– До разгрома?.. А какого?
– Да Яланской-то республики.
– Ого!
– А Щетинкин-то с Истоминым когда пришли, узнали про деньги, которые Колчак за меня посулил, и сапогами хромовыми наградили…
– Тебя?
– Меня. Кого ж ещё… Так сапоги эти отец мой дотаскал. В них его и похоронили… Им, поди, и там, на том-то свете, сносу нет – добротные. Может быть, и счас ещё в них ходит – там-то и вовсе не об чё стоптать их – везде всё мягко там, наверное?
– Да-а, – говорит Иван Карлович.
– Да-а, – говорит Егор.
Солнце тем временем за дом уже завернуло, на закат нацелилось. В палисаднике Ивана Карловича цветочки какие-то, после артистов уцелевшие, лепестки свои свернули – ночевать собираются. Под крышей, у карниза, клубок комариный, бесшумный, как плёс, свился – мотается, мак толчёт – так говорится. Огромные, грозные жуки проносятся в воздухе, будто место, где бы лучше отбомбиться им в Ялани, подыскивают.
А перед мужиками не то третий, не то четвёртый раз содержимым своим бидончик уже обновился.
Кричит из ограды Эльза:
– Ваня! Огурцы и помидоры поливать уже надо!
– Обойдутся твои огурцы и помидоры! Завтра гроза будет! Все парники в Куртюмку уплывут! Тайфун идёт, передавали! – из палисадника так смело отвечает Эльзе Ваня.
И дальше сидят себе мужики, беседуют – и горы так же вот стоят.
– Ты, Карлыч, Борхеса читал? – спрашивает Егор.
– Это тот, который немец? – спрашивает Иван Карлович. – Тот, который всё про огурцы писал?
– Нет, – говорит Егор, – ты чё-то это… путашь, парень… это другой… который – негр.
– Негр?! Нет! – страшится Иван Карлович. – Негров я не читал. И не читаю. Боязно. Негры всё про негров пишут, а про негров одних как начитаешься, так тебе после и приснятся негры, а кому ж охота во сне негров видеть. И разгляди его ещё во сне-то – жутко. Нет, – говорит Иван Карлович, – такого не читал я. Лучше уж сразу помереть.
– И я не читал, – сознаётся Егор.
– А вот в Австралии где-то, по моему телевизору на днях передавали, – говорит Иван Карлович, – самые эти негры, будь они неладны, вывели пчёл таких, с ворону каждая. Так эти пчёлы вот негров самих сначала съели – тех, которые их вывели, съели и съели, этим-то и поделом. Потом всю деревню негритянскую – они у них, деревни-то, на сваях – сожрали. После этого на воинскую часть американскую напали. Так там только четыре танкиста и одна собака в танке чудом уцелели. А теперь, передают, и вечером ещё послушать надо будет, попозже, в нашу сторону они направились. В Монголии парочку из зенитки уже подстрелили. Маршал зенитчикам Героев сразу выдал. Вот, а американцы, кто уж кто, а эти-то не спустят, австралийскому правительству и ихним горе-пчеловодам ноту быстренько нарисовали.
– Да-а, – говорит Егор. И думает: «Вот уж брешет-то, дак брешет, бешеный ариец, аж цветы его завяли».
– Да-а, – говорит Иван Карлович.
– Да-а, – повторяет Егор.
И Эльза уж в окно стучит. Так пока, одним лишь пальцем. Постучала и говорит:
– Ваня, ты спать сегодня собираешься ложиться?
А Ваня в сторону окна даже и головы не повернул. Так говорит Егору Ваня:
– Вот… женщина, вот… кайзеровская внучка, – и потом уже ей, Эльзе: – Дай хоть раз в жизни с человеком мне поговорить спокойно!
– Вот интере-е-есно всё же, – говорит Егор, – у вас они – женщины, у нас они – бабы, а с виду вроде одинаковые… еслив на глаз судить, конечно, еслив смотреть на них поверхностно.
– Да нет, – говорит Иван Карлович, – у нас они тоже – бабы, только иногда бывают женщинами – когда с ними в гости идёшь да в гостях с ними пока сидишь, а как домой опять направились, ещё и в дождь-то если да в потёмках, ну, тут уж снова она – баба.