Малая Пречистая — страница 33 из 52

– Пашто?

– Он нонче, – говорит вскоре, но не тут же пасынок, – белки, колонка да горностая до язвы нащёлкал, денег короб выручил, хватит, чтобы с Петром или с Илмарем расплатиться, – и добавил, но себе уж будто: – Вот старая холера! – руки по плечо нет, а по тайге, как шайтан, куролесит, и ничё его не дёржит.

– Ну, дак и хрен с ём, – говорит Фанчик и полу-подбородок свой от рассолу капустного да от слюней рукавом гимнастёрки, сказав, вытер. – Пусть чухна ему таперь и угождат, – продолжает, – ежлив таким богатеем он – смотри-ка ты! – заделался, мне-то до яво, как до пня… честно слово.

– Да и ему до тебя, дак одинаково… еслив вза-правду-то, – говорит Сын Фанчика. – Руку бы, лихорадка, вместо воздуху-то в рукаве имел, дак и в век бы к тебе на поклон не явился… да и пил бы ещё помене, а то… как этот… как сапожник.

– Дак я же и сказал: и хрен с ём, с чёртом одноруким… остяк он и есь остяк, – говорит Фанчик. И из-за стола вон. И уж оттуда, от печки, спиной к ней прислонившись: – В Ялани, чё уж, парень, яво акромя, Марышева-то, и подсобить уже некому?

А тут, крошки со стола в ладонь сгребя и в хлебницу их ссыпав, и пасынок сказал:

– Спасибо, папка, наелся.

И потоптались они по избе, потоптались так: слоняясь – это всё потому, что выходить ещё как вроде рано. А потом Фанчик, в оконце глянув, сунул в одно голенище обмылок оселка, в другое – нож с рукоятью из молодой берёсты, а в кирзовую пастушью – на брезентовом, бахромистом от срока службы ремне – сумку медный ковш спрятал, а сумку застегнул, конечно. И конечно: туда её, сумку, на ляжку, как офицер. И взглянули они – отчим и пасынок – друг на друга: пора, дескать, – и: с Богом, мол. И вышли из избы, о тепле забыв. А избу на замок закрывать не стали – что там воровать – тепло разве? – так шут с ним, воруй кто его, добро это наживное.

Тут же, у крыльца, Сын Фанчика ухватил за бечеву санки деревянные – и шагом спокойным за отчимом из ограды. Идут, синеву в лёгкие втягивают, оттого будто и убывает, тускнеет синева. Молчат, вздыхают оба по синеве. И сырой под ногами снег не хрустит, лишь подошв отпечатки усердно множит – любопытны такие фотографии пасынку, разглядывает, а отчиму до них, как кажется, и дела нет, хотя следы его яловых, подкованных скобками сапог – одно загляденье. А от санок бороздки – будто там, у ворот ещё, зацепились они за что-то и растягиваются, как лямки резиновые. Сын Фанчика приподнял санки, пронес их в руках сажень, другую, обернулся… но нет – лямки и тут будто, с этого конца, успели вцепиться, во что вот только? – в снег, разве. И шут с ними – забыл про них Сын Фанчика, к окнам внимание обратя. На окна ведь, коли они светятся да ещё без занавесок если, трудно не засмотреться, а уж, не приведи Господи, что интересное там, так и вовсе не оторвёшься, будь ты стар или молод, был бы зрячим. Но широк шаг человека в яловых сапогах – зевать некогда: налево головой, направо, и под ноги успевай зыркать, чтобы не споткнуться, мало ли где ком какой или глыза. Глаза по окнам, по белым да цветастым занавескам, а ухо слышит, как во дворах – последний, быть может, час – скотина мычит, блеет и хрюкает.

А гора эта так и называется: Сушихин угор. И венцом Сушихину угору – изба Сушихина, так себе изба, ничего особенного – избёнка. А угор – исполосован весь угор вдоль и поперёк санками да лыжами, до стерни кое-где, сырой и зябкой. И когда они – отчим и пасынок – дошли до него, до угора, тогда от синевы уже чуть-чуть лишь сиреневого на западе, над ельником, и осталось, дунь понатужнее – рассеется. А сам ельник светел, будто успел – причастился, снег с ветвей за ночь – будто грех с души. И у ворот избы Сушихиной, покосившихся в сторону лога, они – отчим и пасынок – остановились. И Фанчикуж за шнурок ухватился, чтобы щеколду поднять и калитку открыть, а Сын Фанчика смотрит на отчима так: на него будто и будто мимо него – и говорит:

– Мне, наверно, до сумерек сёдня на этом угоре елозить. Наверно – так. Чует моё сердце.

А Фанчик, шнурок натянув, щеколду поднял, но воротца не распахнул – и говорит:

– Пашто это?

А пасынок на санки сел, бечеву на коленях аккуратно укладывает, чтобы не свалилась да под полоз при скатывании не попала, и вниз, под гору, глядя, говорит:

– Да вчерась в кошёлке у Сушихи я две бутылки белого заметил.

– Ну дак и чё что?! – говорит Фанчик. – В магазине их ещё вон больше.

А Сын Фанчика ногами уже оттолкнулся, покатился, но не туда, к оврагу, где спуск круче, а в пологую, длинную сторону, куда редко кто из ребят съезжает, разве девчонка какая малолетняя, потому что скучно на тихой-то скорости да и санки упреешь после втаскивать назад.

А потом, часом позже, ребятни высыпало на Сушихин угор столько – со всего околотку да плюс к тому – и из других ещё. Визг до сизых небес – Богу в радость. И все, конечно, на том, на крутом, склоне и нет-нет да и посмеются над ним, над Сыном Фанчика, трусом его обзовут или «бабой», но тому, как кажется, будто и горя нет, дорогу себе проторил, всё дальше и дальше с каждым разом скатываются его чудесные деревянные, отчимом сотворённые санки. И тучи на юг прогнало, а оттого и похолодало, а оттого и снег подстыл, поёт под полозьями. А на шестах, столбах и заборе Сушихиного ветхого двора сорок, ворон и синичек не перечесть, и всех их вместе воробьёв, конечно, больше, а в щель между воротами и подворотней собаки, огрызаясь и щерясь, заглядывают. «Значит, всё там уже произошло, – думает Сын Фанчика, поднимаясь в гору, согнувшись под санками склону согласно, – значит, у него уже горло и гимнастёрка в крови, значит, скоро костёр разведёт – и палёным запахнет. А потом за ворота выйдет он… но, мальчишек кликнет и даст им палёные уши и хвост… вкусно, конечно, ничё не скажешь».

– На людях давать мне не вздумай – ещё чё! – сказал как-то отчиму пасынок.

И ещё подумал:

«Хорошо справился – слушал-слушал, а и взвизгу будто не было… не хуже, чё уж там, Петра и Илмаря… правда, хай тут, как у школы… Ох, и забыл спросить, а поросёнок-то у ней был выложен, не кладен ли?»

А потом на горе поредело, затихло. И его, Сына Фанчика, Сушиха вскоре позвала обедать: суп, мол, там у неё и жаркое из свеженины стынет.

2

Краснела звезда над тёмным куполом гаража, а подле проходной МТС с телеграфного столба вещал безучастным яланцам что-то сначала о Кубе, потом о скрытой стороне Луны избитый снежками громкоговоритель, когда двое согбенных – Сын Фанчика и Сушиха – везли на санках домой резника. Лёжа на спине, устроив руки на груди замком, Фанчик куражливо бороздил ногами по дороге и, булькая горлом, что-то распевал, а он, Сын Фанчика, то и дело отпускал бечеву, подбегал к отчиму и обсохшей на печурке в Сушихиной избе рукавицей обтирал ему подбородок.

– Учу, учу его, – сказал Сын Фанчика, – и всё без толку, никак меры своей не знат пашто-то… уж доберётся, дак… как этот прямо…

– А кто знат её, меру-то, милый, – сказала Сушиха. – Медведь знал, да и тот – солдата съел, а шпорами подавился.

Навстречу им попадались предпразничные мужики, которые радостно, как родного, понимающе приветствовали лежащего на санках, и женщины – те осуждающе качали головами: вот, мол, на такого наглядится мой – и сам запьёт, не удержится. Кто-то запозднился – только что везёт из леса сено, заёрзал и крикнул с воза, отпыхом себя обдав:

– Вот, мать честная! С праздником тебя, Фанчик, а мне дак всё чё-то никак!

В магазине, в чайной и в конторах рыбкоопа, колхоза, сельпо и МТС светятся ещё окна – кто-то там есть, трудится кто-то, хотя время, конечно, не раннее – десятый час. И поэтому чувствуется, что скоро торжество, которое у Фанчика уже началось. Едет Фанчик на санках, к небу лицом обратясь, и поёт, а петь перестанет – и забормочет:

– И чёрт с ём, с Марышевым… Разбогател, забулдыга, теперь чухна яму товаришшы, а ведь они, молодцы, ручонку-то оттяпали засранцу, надо было б обе – обе бы-то, и как бы ладно… Я ж яво, паразита, к своим на лыжах приволок, а знал бы, дак и… Ну и хрен с ём, с замухрыхой никудышным, с рожей яво нятрезвой и остяцкой… А вы меня, ребята, как помру, там, под черёмухой, и закопайте, рядом с Истоминым. Мне с ём потолковать малёхо надобно – хитрый мужик был, понимал всё, видел всё наскрозь… А Марышев загнётся как, дак в Елисейск яво везите – прямиком на кладбишшэ татарское – век-то посидит там, скорчившись, дак, может, и опомнится… – бормочет, бормочет – и снова к песенке вернётся. Тосклива песенка его.

И приехали – не до Киева. Они – Сын Фанчика и Сушиха – завели мастера в дом и усадили его там на кровать. Затем Сын Фанчика проводил старуху, закрыл за нею ворота и, прихватив из-под навеса беремя дров, в избу вернулся. Открыв дымоход и растопив буржуйку, пасынок стал ухаживать за отчимом: стянул с ног его яловые сапоги, разглядел внимательно подошвы, выпавшие из сапог оселок и нож положил на табуретку, расстегнул телогрейку, снял её и повесил на вбитый в дверной косяк костыль, на костыль же нацепил и сумку с ковшиком, после чего укрыл отчима полушубком, а онучи его разместил возле печи. Со всем управился и лёг на свою кровать, так лёг: не раздеваясь. А минуту спустя или две отчим вдруг запрокинул голову, чтобы отыскать глазами пасынка, и сказал:

– Ежлив я, парень, подымусь да к тебе с ножом направлюсь, да по шее или по голове тебя начну наглаживать, да что-нибудь этакое мило наговаривать, ты уж тут не робей, не обжидай, когда ухвачу тебя за ухо, а ори благоматом и лягай меня шибче в рыло, по подбородку-то, чтоб отлетел я да очухался: мало ли чё худое в голову со сна ни забредёт мне, мало ли пакось мне какая ни привидится. Ты только, парень, не усни, а завтре я… завтре уж очередь моя… завтре я уж подежурю…

– Ладно, ладно. Сколь тростить-то можно об одном и том же. Знаю я, – не оборачиваясь к отчиму, отвечает пасынок. – Спи давай… но. Сил набирайся.

С утра – к Бараулихе. Да, может, Бог даст, и ещё кто подвернётся, еслив раньше с ног не свалишься, как сёдня… Я слышал, Треклятов Прокопий бычка решил резать, еслив позовёт, дак намучаешься – бычок там тот ещё – ого… А? Чё? Ты не про нож ли, чё-то не пойму?.. A-а, дак не бойся, спи, а как уснёшь, я перепрячу… Осердье – Сушиха дала, – дак я в сенях вон… сунул в ларь там.