Мальчик, дяденька и я — страница 17 из 41

Один – из богатой семьи, но по убеждениям – почти коммунист. Красный, если в одно слово. Правда, свои убеждения он мало кому доверял, особенно после тридцать четвертого года. Тогда было очень тяжелое время. Лучше было не вылезать с красными идеями. Но друзьям он говорил, наверное. Делился мыслями.

Второй – поэт. Еще в школе писал стихи и дальше пошел по этой дороге: газета, журнал, литературные кружки, книги.

А третий – ни то ни сё. Никто. Даже школу не окончил. Работал где придется, хворал, кашлял, даже семьи у него не было. Но он очень любил своих друзей, особенно того, который поэт. Издалека любил. Читал про него в газетах и гордился, что учился с ним в одном классе.

И вот тут – сороковой год. Русские. Советская власть.


– Конечно, все сейчас шепчут: «Оккупация, катастрофа, Ульманис», – но я вам честно скажу, – говорила Цецилия Робертовна, – ничего хорошего в Ульманисе не было. Обыкновенный диктатор. У нас был один хороший президент – Чаксте, самый первый. Ему до сих пор на могилу приносят цветы. Остальные гораздо хуже, а Ульманис хуже всех. Так что, если честно, у советской власти была поддержка, конечно. Каждый третий был «за», каждый третий был «против», а еще каждый третий просто жил себе потихонечку…


Настала советская власть – и тот, который был красным, сразу выдвинулся и даже стал играть какую-то роль. Стал советским деятелем. А тот, который поэт, – наоборот, совсем сник и приуныл. Неизвестно, встречались ли они. Возможно, да. В Риге вся интеллигенция – знакомые. Возможно, поэт просил красного о помощи, а тот ему отказал. Или наоборот, как-то очень обидно и унизительно помог. Или вообще запретил журнал, где поэт работал. Всё может быть. Теперь никто не узнает.

А вот этот, третий, который никто, устроился садовником к одному пастору, где-то далеко, на границе с Литвой. Там был богатый приход, и у пастора было целое хозяйство.

Но тут – сорок первый год. Немцы.

Красный скрывался – и в один прекрасный день постучался к тому же самому пастору; его приютили. Он не узнал своего старого школьного друга – или виду не показал? Но и друг – который никто – тоже, конечно, не показал виду, что они знакомы.

Как-то раз туда приехали немцы на трех автомобилях. Всё бы хорошо, но с ними был тот, который поэт. Он выглядел вполне благополучным господином. Может, он играл какую-то роль в оккупационной администрации. А может быть, и нет. Может быть, немецкий офицер, который болтал с ним и всё время брал его под руку, когда-то тоже писал стихи, и они были давно знакомы по какому-нибудь поэтическому кружку в Риге тридцатых годов, и вот, значит, какая приятная встреча.

Красный как раз окапывал дерево. Поэт подошел к офицеру и что-то прошептал. На красного надели наручники и увезли. Всё это своими глазами видел третий – тот, который никто.

Ужасно было, что он очень любил поэта и даже знал его стихи наизусть.

Что было делать?

Он поступил просто, проще некуда: после войны устроился чистильщиком сапог около вокзала. Сидел на низкой скамеечке и вглядывался в толпу.

Через двадцать лет поэт все-таки решился навестить родные места. Приехал. Сошел с поезда, прошел через вокзал, вышел на площадь – элегантный пожилой иностранец.

Тот, который никто, заступил ему дорогу и схватил за горло.


Меня этот рассказ так поразил, что я примерно через год или через два написал целый сценарий, киноповесть, как у нас тогда выражались. О судьбе этой киноповести я могу много чего рассказать. О том, как один редактор ее читал и хвалил просто до небес, а другой редактор читал и говорил, что это на двойку с минусом. Но интересно не это. Интересно, что я показал ее на Рижской киностудии. Мне ответили, что постановка фильма по данному сценарию бесперспективна, в том числе и потому, что описанные в нем события не имеют никакого отношения к исторической правде. Прошло совсем много лет. Эту киноповесть я выбросил на помойку, вместе с двадцатью, наверное, – да, не меньше чем с двадцатью моими пьесами и сценариями. Был у меня такой момент в жизни, когда я решил завершить, как нынче выражаются, «драматургический проект» – проще говоря, решил перестать писать пьесы и сценарии, потому что ничего, кроме разочарования и не слишком больших заработков, это мне не приносило. Сейчас мне жаль, конечно, выброшенных пьес. И сценариев тоже. Из них можно было бы вытащить десятка три прилично написанных страниц. Но уж ладно.

Так вот. Когда через много лет я сделал из этой почти стостраничной киноповести сухой и короткий рассказ странички на две – вот такой, как вы сейчас прочитали, то есть почти в точности как рассказала Цецилия Робертовна, – и вывесил его в своем блоге, я получил совершенно другой ответ. Почти все написали, что это сущая правда и что эта история стопроцентно латышская, что именно в этой истории отражена трагедия Латвии в XX веке, где треть народа была за национальную независимость, треть – за коммунистов и СССР, а треть хотела, чтобы ее оставили в покое и дали возможность тихо работать на хуторе, или на фабрике, или в конторе, и горите вы огнем вместе со своими националистами и коммунистами!


Янис был парень лет двадцати пяти, то есть чуточку нас старше. Он жил в маленькой комнате под крышей, рядом с комнатой побольше, которую сдали Лене и Маше. Блондинистый, с короткими, чуть курчавыми волосами. Как написала по сходному поводу моя сестра Ксения – «с волосами как стружки». Мрачный, всегда нахмуренный, плохо одетый, с маленькими голубыми глазами, с большими грубыми рабочими руками. Мы с Леной и Машей не знали, чем он занимался. Кажется, рабочим он все-таки не был. Чаще всего он ходил босиком. Ноги у него тоже были большие, с толстыми пальцами и натоптанными пятками. По-русски говорил очень хорошо, но отрывисто и мало. Лена и Маша его побаивались. И кроме того, они не совсем понимали, что значит «за ним присматривать». Цецилия Робертовна сказала: «Просто надо быть рядом. Если что-нибудь случится, сказать мне». «А что? – спросили Лена и Маша. – Что с ним может случиться?» «Ну мало ли что, – отвечала она. – Что-нибудь нехорошее, опасное». То есть она ничего не объяснила, а только нагнала еще больше страху. Лена и Маша спрашивали меня: «А что он такого может сделать? Драку устроить? Дом поджечь? А может, он только что из тюрьмы освободился? А может, у него припадки какие-нибудь?» Я успокаивал девчонок, но тоже не понимал, в чем тут дело.

Однажды Лена и Маша рассказали, что повели Яниса в столовую, потому что обратили внимание, что у него в комнате нет никакой еды и вообще непонятно, как он кормится. «Он так ел, так ел! – кричали девчонки. – Ты себе представить не можешь! Вареную курицу съел чуть ли не с костями. Он просто голодный. А знаешь, что мы узнали, только никому не говори! Оказывается, он ее сын!»

Вот это да! Вот это история! Значит, чудесная Цецилия Робертовна жила в прекрасном пансионате со своей юной дочерью, а буквально в двух кварталах где-то в каморке под крышей жил ее босоногий и нечесаный сын. «Ужас какой!» – повторила Лена, но я постарался ее успокоить. «Ну да, – сказал я, – твои папа и мама живут в роскошном двухкомнатном номере на пятом этаже современного пансионата, а буквально в двух кварталах в каморке под крышей ютится их родная дочь. Еще вынуждена присматривать за каким-то босоногим нечесаным типом». Все засмеялись, но всё равно было как-то странно. Наверное, этот Янис был сыном не очень любимым, не очень удачным.

Хотя откуда мне знать?

Может быть, он вообще был ей не сын, а племянник.

Насморк

Я говорил, что у меня был насморк, когда я познакомился с Леной. Откуда он взялся – смешная история. Лена со своей подругой Машей приехали примерно через неделю после меня, а я, когда приехал, буквально в тот же день… «Господи! – скажет читатель. – Ну что мне за дело до насморка, который случился почти полвека назад у совершенно незначительного человека! Вот насморк у Наполеона перед Ватерлоо – другое дело. А тут насморк у студента. Добро бы у отличника, а то у студента с хвостами и пересдачами».

Однако продолжим про насморк, несмотря на возможные возражения.

Итак, приехав в Дубулты, я буквально в тот же день бросился искать своих факультетских друзей. Это были люди старше меня – Оля Савельева, Сева Сахаров и еще одна девушка, с которой я до того не был знаком. Ее звали Люся. Кажется, она была подругой Оли, но училась не у нас. Они написали мне еще в Москву, что сняли комнату на станции Асари по адресу: Красноармейская улица, дом пять. На всякий случай фамилия хозяина – Берзинь. Сам не знаю, почему мне так захотелось увидеть их в первый же день. Дождь шел неимоверный, просто как из ведра. Кстати говоря, ночью дождь кончился, и потом все остальные двадцать три дня была прекрасная погода.

Когда-то, совсем еще мальчиком – кажется, мне было вообще тринадцать лет, – я обиделся на весь свет за то, что первого мая пошел сильный дождь. Мы всегда выходили гулять первого мая утром с мамой и папой или только с мамой. Обычно мы доходили до площади Маяковского, спускались вниз по улице Горького и потом по Страстному бульвару возвращались назад. Видели людей с флажками, шариками и большими бумажными цветами – они возвращались с демонстрации. Было весело и приятно. Это была у нас традиционная прогулка перед праздничным обедом, потому что, хотя основные гости намечались на вечер – а у нас всегда на Первое мая и на 7 ноября были гости (собирались, пили, закусывали и на чем свет стоит ругали советскую власть, как все или почти все), – хотя праздничный ужин только предстоял, обед тоже был вкусный и если уж не совсем торжественный, то всё равно особенный, приподнятый. На скатерти и с каким-то, уже не помню с каким, украшением на горке салата. Огурцов тогда в мае не было, а петрушка и укроп на Центральном рынке стоили довольно дорого, но, скорее всего, это была именно веточка петрушки.

Ни с того ни с сего на Первое мая пошел страшный дождь. Но я сказал: «Надо идти гулять!» Мама сказала: «Не сходи с ума. Льет как из ведра». Я сказал: «А я всё равно пойду. Из принципа». «Что за принципы?» – засмеялся папа. «Первого мая надо идти гулять во что бы то ни стало», – сказал я. Мне самому стало смешно. Но я всё равно надел плащ – был у меня очень даже промокаемый плащ кирпичного цвета с черной пластмассовой пряжкой, – надел ботинки, натянул покрепче кепку, взял зонтик и вышел. Дождь шел такой, что никакой зонтик спасти не мог. По Садовому кольцу, включив фары, медленно ехали редкие машины. Сточные решетки не справлялись. Вода подымалась вровень с тротуаром. Частые и толстые струи дождя втыкались в лужи и расцветали фонтанными выплесками. По ручьям плыли пузыри – по старой примете это означало, что дождь надолго. Гудели водосточные трубы. Из них вырывались пенистые потоки воды. Добравшись до угла Садовой и улицы Чехова (сейчас она называется Малая Дмитровка), я уже был довольно мокрый. Мои вельветовые брюки были забрызганы по икры, в ботинках немножко почмокивало. Конечно, надо было бегом возвращаться, но я постоял несколько секунд и решил, что хоть я и не пойду на Маяковскую, но маленький кружочек всё равно сделаю. И поэтому повернул на Чехова, прошел мимо закрытой лавочки, где всегда продавали молочные коктейли, а рядом было окошечко, в котором пекли знаменитые на всю Москву бублики без мака по пять копеек, дальше прошел мимо чугунного забора маленького особняка (кажется, там был райком комсомола) и повернул налево, в Успенский переулок. Успенский шел чуть книзу, и поэтому там просто бушевали реки – хоть разувайся. Но я отважно и мрачно дошел до Петровки, вернее говоря, до самого того места, где справа Петровка, а слева Каретный ряд, помахал рукой огромному бежевому зданию Петровки, 38, повернул налево и мимо сада