Хотя, конечно, трудно забыть красивые светлые автомобили неизвестных марок – или марок, известных мальчишкам, бескорыстным любителям иностранной автомобильной роскоши, – машины, которые подъезжали, останавливались у магазина. Из них выходили иностранцы. Иностранец в Москве был сразу виден по одежде, и по походке, и по какой-то самоуверенной свободе жестов, по чуть-чуть отставленной назад голове, по широкому развороту груди. Казалось, что он каждую минуту ощущает в своем кармане большой красивый бумажник, в котором лежит темно-синий паспорт с не нашим гербом и много-много свободно конвертируемой валюты. Потом иностранцы выходили из магазина, толкая перед собой тележку, груженную красивыми – через дорогу видно – упаковками и пакетами, открывали багажник и перебрасывали всё это неимоверное количество вкусностей и деликатесов в свою машину. Коляску потом утаскивал служащий. Когда в эту булочную были очереди – вот за этим самым немецким хлебом, – то отдельные иностранцы, бывало, через дорогу фотографировали людей, стоящих толпой у дверей хлебной лавки. Особенно раздражало, прямо-таки в ярость приводило, что большинство этих иностранцев были негры. Наверное, сотрудники африканских посольств. В очереди обязательно раздавалось что-нибудь про обезьян и про то, что мы их кормим. Кто-то поправлял: «Когда-то кормили». «Ну, кормили, – соглашался первый. – Всё равно сволочи. Выкормили на свою голову!» Не скажу о советских людях вообще, но москвичи в большинстве своем были страшными расистами. При том что они выходили на демонстрации с лозунгами «Свободу Африке!», при том что в детских театрах шли спектакли про какого-нибудь негритенка, который вырвался из-под колониального гнета и приехал в Москву, и его сразу окружили добрые и заботливые пионеры. При том что советские дети плакали, читая «Хижину дяди Тома», – при всём при том они искренне считали негров мартышками. Одно другому не мешало.
Шоколад.
Да, в серебряной вазочке-корзинке лежал наломанный большими кусками шоколад, а мама со своей подругой Тасей разговаривала с этой самой рижской дамой, к которой мы пришли в гости. Пришли мы, конечно, не в гости, а по делу. Что-то, связанное со шмотками. У этой дамы что-то продавалось, и Тася зазвала маму посмотреть. Разговор шел о кофточках, о джерси, но дама была очень надутая, томная и говорила с едва заметным акцентом, хотя, кажется, была не латышка, а русская. От всей квартиры было ощущение чего-то иностранного, совершенно не нашего, хотя, казалось бы, люстра над столом, бархатная скатерть, тяжелые кресла с большими круглыми валиками – этого я и в Москве насмотрелся. Аромат заграничности вился от самой хозяйки и, наверно, от маминой подруги Таси.
Тася была женой папиного старого друга Юры Феоктистова, главного художника одного из рижских театров – по-моему, в «Русской драме».
Когда мы с мамой ходили в гости к Феоктистовым, Тася мне тайком от мамы подливала в маленькую рюмку крепкую рижскую настойку под названием «Lasite». «Лясите» – это значит «капелька»; было очень вкусно и очень запретно. Тем более что мне было лет пятнадцать. Мама спросила: «А ты что пьешь?» Я сказал: «Кажется, какой-то сок». Но Тасин сын Митя – ему было лет десять – меня выдал, и мама отобрала у меня рюмку. Митя был очень талантливый юный художник. Рисовал цветными фломастерами поразительно красивые вещи. Не знаю, что с ним дальше случилось, но по всему из него должен был выйти отличный книжный график. Этими фломастерами он мог изобразить всё что угодно – и тонкий штрих, и что-то похожее на густую масляную живопись, тесно перештриховывая разные цвета. До сих пор помню картинку, где на блюде лежали две копченых рыбины. Было сделано с какой-то странной для десятилетнего мальчика мастеровитостью. Еще марширующий «Плохой солдат» – фашист, наверное, который шагал прямо на зрителя. Подметка его сапога, тяжелая, как и положено, с коваными гвоздями, целилась прямо в лицо зрителя. При этом перспектива была соблюдена безупречно, хотя весь стиль в общем-то карикатурный.
Один раз мы проходили по улице, и Тася показала нам на красивое здание с торжественной лестницей, с колоннами, лепниной с украшениями и сказала: «Это Дом офицеров, а раньше здесь была „Русская драма“». Тася была русская рижанка, из старой русской рижской семьи. Они жили в Риге еще «до катастрофы». Кстати говоря, это были ее слова. То есть Тася ненавязчиво объяснила нам, что «до катастрофы» в независимом латвийском государстве русскую культуру уважали гораздо сильнее, чем сейчас. Тася водила нас с мамой в знаменитое кафе «Vecrīga», то есть «Старая Рига». Сейчас этого кафе уже нет. Вернее, кафе с таким названием есть, и даже не одно, но не там. Старая «Старая Рига» была в здании гостиницы «Рига» (сейчас она называется «Рим», как в старину), как бы сзади, на улице Вальню. Фасадом гостиница «Рига» выходила на бульвар и на оперный театр, а вот как раз сзади и было это замечательное кафе. Там было только кофе и булочки с пирожными. Но меня это кафе поразило до глубины души. Не само кафе, а то, что сказала Тася.
– В это кафе, – сказала Тася, – рижские дамы забегают перед работой выпить чашечку кофе и поболтать с подругой.
Другая жизнь коснулась меня.
«Как это так? – думал я. – В кафе, перед работой, поболтать с подругой?» Поход в кафе в Москве был особым, праздничным мероприятием. Придя в кафе, обязательно надо было «что-нибудь хорошее заказать», то есть дорогое, а не чашечку кофе. В кафе водили девушек – помню, как один мой школьный друг (дело было в десятом классе) одолжил у меня пять рублей, объяснив, что он собрался с девушкой в кафе и что у него на это дело припасено то ли двенадцать рублей, то ли пятнадцать. «На эти деньги можно втроем в шашлычной нажраться, – сказал я. – Еще и коньяку взять. Ты что?» «Знаю, – сказал он. – Но мне надо с запасом, на всякий случай. Понимаешь? Мало ли что, вдруг. Сам не знаю. Я хочу быть спокоен». Конечно же, назавтра он отдал мне эту пятерку. Вот именно ту самую, которую я ему одалживал. Синенькую, с отъеденным уголком и с каким-то росчерком на поле. Наверно, это была пятерка из большой пачки. Кассир или инкассатор делал на ней свои пометки. Короче говоря, данная конкретная пятерка вернулась снова ко мне, а друг сказал мне, что ему хватило шести рублей с копейками. И то девушка не доела мороженое. Мороженое было явно лишнее.
Это я к тому, что в Москве поход в кафе – это было особое мероприятие, сродни походу в театр. И уж, конечно, не сравнить с походом в кино, куда бегали три раза в неделю. Более-менее постоянно, регулярно, так сказать, в кафе ходили – а вернее, не в кафе, а в некое подобие бара, где подавали кофе и напитки, – ходили члены творческих союзов, писатели, композиторы, архитекторы, ну и те отдельные счастливцы, которых по блату пропускали в Дом литератора, в Дом архитектора, в Дом кино и так далее. Это было еще одним знаком избранности.
А тут вдруг рижские служащие дамы – Тася подчеркнула слово «служащие» – перед работой забегают выпить чашечку кофе и поболтать.
Я представил себе наших московских служащих дам, которые утром мчатся на работу в свои «учреждения»: вместо слова «офис» говорили «учреждение», а вместо «офисная дама» – «учрежденческая дамочка». Я представил себе, как они, бедные, бегут из дома на автобус, автобусом до метро, а от метро еще либо две остановки, либо десять минут пешком. Если они куда и забегают перед работой, то забросить ребенка в детский сад или заскочить в магазин, купить что-нибудь к ужину, для дома, для семьи. Потому что вечером в магазине уже ничего не будет.
А там они, значит, забегают перед работой в кафе. Другая планета, я же говорю.
В самом кафе тоже было очень интересно. Официантки ничего не записывали, хотя все кругом заказывали разное. Слава богу, кофе было только два сорта – melna и balta, кофе черный и кофе белый, то есть со сливками. Но, кажется, можно было взять маленькую чашку или большую. Зато всякой выпечки было двадцать сортов. И вот эти немолодые официантки выслушивали «два больших черных, один большой белый и один маленький, эклер с заварным кремом, эклер с белым кремом, корзиночка и картошка» и столь же разнообразный заказ с другого стола, и с третьего, и убегали на кухню и через две минуты возвращались с подносами, и раздавали кофе и пирожные в точном соответствии с заказами. Потрясающе.
Эффект незавершенного действия, вот как это называется.
Наверное, в таком же кафе, но не в Риге, а в Берлине, в 1924 году сидела студентка Блюма Зейгарник вместе со своим научным руководителем Куртом Левином. Она удивилась, как точно официанты запоминают заказы. Решила проверить: неужели у них такая уникальная память? Может быть, в эту кофейню только таких и берут? Спросила официанта о прошлых заказах – он ничего не помнил. Как только с ним расплачивались – тут же забывал. А пока не расплатились – крепко держал в голове. Не нарочно держал, каким-то там невероятным усилием памяти, а так, само помнилось. Студентка Блюма Зейгарник провела специальные эксперименты и доказала, что незавершенное действие запоминается почти в два раза (если точно, то в 1,9 раза) лучше, чем завершенное. Эффект Зейгарник. Классика психологии.
У меня есть книга, подаренная Блюмой Вульфовной. Но не учебник «Основы патопсихологии», а сборник стихов Рильке на немецком.
Сейчас новое кафе «Старая Рига» переехало на улицу Вагнера – это недалеко. Там уже многое не так. Например, кофе десяти сортов, как положено в любом сетевом «Кофе-хаузе», а в старое время было только два, я говорил… Официанток в новой «Старой Риге» тоже нет. Кофе и пирожные надо брать у стойки, так что нет никакой возможности полюбоваться восхитительной памятью рижских подавальщиц. Но одно осталось неизменно – это кафе для дам среднего и выше среднего возраста.
Мама и Тася взяли меня в кафе, потому что я был еще маленький мальчик. А когда я уже сейчас рассказал своему рижскому приятелю, что вот, мол, мы с Олей были в кафе «Старая Рига», он спросил: «А ты-то что там делал? Это же дамское кафе». Я вспомнил: действительно, там кроме меня не было ни одного мужчины. Но и ни одной молодой женщины тоже, ни одной девушки. Молодежь ходит в совершенно другие места. А посетительницы «Старой Риги», мне кажется, чуть-чуть законсервированы, похожи на тех дамочек, которых я видел там полвека назад.