В общем, как говорил нарком Микоян, «алкоголь в малых дозах безвреден в любом количестве». В мемуарах Микояна написано о его отце – рабочем, который каждое утро перед уходом на работу вместо завтрака выпивал рюмку водки. Мой приятель Сережа Хангулов рассказывал про своего дедушку. Про дедушкин дом. На столе на толстой скатерти всегда стоял графин с водкой и несколько рюмок. Перед обедом кто хотел, тот и выпивал. Так, для аппетита.
Оля приезжала ко мне каждый день. Проводила у меня по многу часов. Мы гуляли по больничному парку. Больница была очень большая, построена в начале двадцатого века, в чуть-чуть старомодном, «историческом» стиле. Красивые серые корпуса со стрельчатыми окнами. Красные крыши. Кругом аллейки, скамейки, фонтанчики и целых два кафе. Большое, где можно было взять обед из трех блюд, и маленькое, где были по большей части кофе и сладости, но сэндвич или кусок пиццы тоже можно было купить. Мы сидели в этих кафе, сидели на лавочках, и мне было очень хорошо, потому что я – если говорить без затей – пару дней назад спасся от смерти. И это Оля меня спасла.
Было прекрасно сидеть рядом с ней на лавочке, жмуриться под августовским солнцем и держать ее за руку, чувствуя легкое ответное пожатие.
Иван Тихонович
Старик, с которым я оказался в одной палате, был похож на портного Ивана Тихоновича. Такое же крупное суровое лицо, густые брови, совсем лысый – и, главное, затылок. Тяжелый складчатый затылок. В старину было специальное выражение – «апоплексический затылок». Считалось, что приземистые люди с короткой шеей склонны к апоплексическому удару. Проще говоря, к инсульту. Кстати говоря, считали так не зря. Действительно, люди приземистые, широкоплечие, короткошеие и раньше, и теперь страдали и страдают гипертонией, от чего бывают инсульты. Это люди, которые всё время куда-то стремятся. Напористо, танком, бульдозером, полоумным медведем – вперед. А когда перед ними вырастает стена, которую они никак не могут, не в силах преодолеть – не потому, что сил мало, а потому, что стена нечеловечески прочна и крута, – вот тогда ярость переполняет их, кровь густеет в сосудах, и они умирают от инсультов или инфарктов.
Наверное, таким человеком был мой отец. Небольшого роста, физически мощный, с короткой сильной шеей. Наверно, ему чего-то очень сильно хотелось, но достичь этого он не смог. Поэтому – наверно, поэтому, мне иногда так кажется – так рано и так быстро умер.
Но я не про отца, а про Ивана Тихоновича.
Этот старик-латыш был на него очень похож.
Я, когда его увидел, сразу Ивана Тихоновича вспомнил. Я даже не думал, что, оказывается, помню этого портного. А вот смотри ты!
Иван Тихонович был портным в ателье УПДК – «Управления по обслуживанию дипломатического корпуса». Кажется, мою маму какая-то подруга привела в это ателье с черного хода – как всегда делалось в таких случаях: наша семья не принадлежала к «контингенту», поэтому официально, с парадного, так сказать, входа нам в это ателье был путь закрыт. Но портные, да и приемщица тоже, были не прочь подзаработать. Поэтому в ателье УПДК шили себе костюмы и платья отнюдь не только иностранные дипломаты и их жены. Так было везде. Мой тесть, инженер-строитель, человек со связями, шил себе костюмы в ателье Академии наук, а отец моей подруги Тани К., академик, шил костюмы в ателье Литературного фонда у известного портного Барабанова – то есть приходил с черного хода в то ателье, в которое я имел полное законное право прийти с парадного. Ну ясно, конечно, что черный или парадный ход – это для красного словца сказано, чистая метафора. С настоящего черного хода ходили в магазин к знакомому мяснику, для того чтобы не раздражать очередь, – сами понимаете, не мог же мясник поверх костей и ошметков и поверх голов людей, которые в этих костях и ошметках жил и жира пытаются отыскать хоть что-то более или менее пристойное, выслушивая издевательские покрикивания продавца, вроде: «Ну, мамаша, ну где ты видала корову без костей?» или «А что, обрезки я к себе домой понесу?» – не мог же мясник поверх этого кошмара протягивать мне брусок аккуратно вырубленной, чуть подмороженной розовой мякоти, а то и вообще длинную ленту вырезки. Поэтому к мяснику ходили с черного хода в прямом и буквальном смысле слова, со двора, мимо деревянных и картонных ящиков, пустых и полных молочных фляг и уже совсем забытых металлических корзин, в которых перевозили бумажные полулитровые пакеты молока, сделанные в виде правильных четырехгранных пирамид, правильных тетраэдров.
Кстати, о геометрических телах.
Однажды я пришел в наш, то есть рядом с домом расположенный магазин, и в совершенно пустом мясном отделе – даже костей и ошметков не было на эмалированных подносах, стоявших в стеклянной витрине, они были чисто отмыты и безнадежно пусты, – я увидел мясника, который согнулся над листом газеты, лежащей на мраморном прилавке. Он мусолил карандаш над кроссвордом. Я остановился, робея спросить, привезут ли сегодня мясо. Мы встретились глазами, и он задумчиво спросил меня: «Правильный двенадцатигранник – это что?» Я ответил: «Додекаэдр». «О, – сказал он, вписав слово в клеточки. – Подходит. Спасибо, брат. – И вполголоса: – Мякоть нужна? Но по три рубля». И года на два наступило для нашей семьи полное счастье.
– Господи, как странно об этом вспоминать! – сказал мальчик.
Но дяденька возразил:
– Почему? Что тут странного? Почему воспоминания о том, как я однажды в консерватории сидел через кресло от Шостаковича или разговаривал с Михаилом Светловым, – это хорошие, достойные, возвышенные и интересные? А о том, как я помог мяснику разгадать кроссворд, и за это он с небольшой, вполне божеской приплатой снабжал мою семью отличным мясом в годы костей и ошметков – об этом, значит, вспоминать стыдно и неинтересно? По-моему, как раз наоборот. Никакой моей заслуги в том, что я совершенно случайно встречался с массой знаменитых людей, конечно же, нет. А вот в том, что я мясца добыл, – тут уж моя заслуга и гордость. Я вовсе не стал умнее или эмоционально тоньше, не стал лучше понимать музыку, например, от того, что сидел в консерватории почти совсем рядом с Шостаковичем, и, уж конечно, не стал лучше понимать стихи оттого, что не раз видел живьем целую кучу знаменитых поэтов. А вот тут – с мясом-то – определенно новая ступень человеческого, а значит, и чувственного, и интеллектуального, и вообще какого хотите опыта. Плюс картинка времени. Ведь это же в любой стране побывав, можно рассказать: «Я видел Хемингуэя, я был на лекции Сартра, я, представьте себе, три минуты или три часа говорил с Феллини». Ну и что? Мне куда занятней было бы услышать, как ты с тремя копейками в кармане раздобыл себе обед. Но, впрочем, тут нельзя говорить, что интереснее, что важнее, что главнее. Каждый кусочек опыта драгоценен, потому что это кусочек моей жизни. И другого точно такого же кусочка у меня не будет, не говоря уже о том, что другой точно такой же жизни не будет вообще ни у кого.
– Спасибо, – сказал я. – Всё верно.
Так что в стеклянные двери ведомственного ателье заходили и те, кому это было положено, и те, которые шли по знакомству.
Я-то, конечно, робел, но это уже мои проблемы, потому что я робел всегда и по любому поводу. Хлебом не корми – дай немножко поробеть, постесняться, посмущаться, позаливаться потным румянцем, входя в неположенные двери. И как удивительно мне было, что встречали меня хорошо, приветливо и даже очень радостно, потому что я платил не по квитанции, а в карман, то есть был просто-таки источником благосостояния этих ведомственных портных, директоров магазинов, администраторов гостиниц и прочей советской братии, распределявшей блага.
Приемщицы в ателье тоже были ласковы – понятно почему. Потому что портной Иван Тихонович наверняка делился с ними своими неплановыми доходами, отстегивал, как говорится. Причем, я уверен, не просто так от щедрот своих, а строго оговоренный процент, а может быть, даже фиксированную сумму. Точно так же, как и мясник – а вот это я знаю совершенно точно – в конце дня приносил всю свою выручку директору, все приносили – и директор делил выручку: что-то отсылал начальству, что-то брал себе и прочему магазинному руководству, а что-то выделял кассирам, уборщикам, грузчикам – всем тем людям, которые не имели никакой возможности заработать деньги, подобно мяснику или вообще продавцу, но которые могли стукнуть, донести, написать заявление в УБХСС, поэтому деньги им выделялись не просто из сострадания или командного духа, а чтоб помалкивали.
Я всё это прекрасно понимал.
Умом понимал, но душа, очевидно, не принимала. Душа загоняла меня на узенький и скромненький шесток, там, где стоят в очереди, там, где пьесу отдают не режиссеру, а завлиту, а рукопись повести посылают в журнал по почте, в «потоке самотека».
– Да, да! Конечно! – сказал дяденька. – Доходило до смешного, а честнее говоря, до кошмарного.
Когда-то, давным-давно, Дима написал пьесу и совершенно не представлял себе, что делать дальше. Одна его знакомая – хороший театральный критик, тоже человек потрясающей, но хорошо замаскированной робости, – сказала, что нужно непременно показать актеру такому-то, потому что ей кажется, что эта роль как раз для него. Она была знакома с этим актером, она даже как раз писала о нем книжку, для чего встречалась с ним два раза в неделю, но почему-то попросить его прочитать пьесу молодого автора ей казалось совершенно недопустимым, нескромным, невежливым и вообще чем-то, нарушающим ту тонкую интеллектуальную связь, которая между ними в процессе написания книги установилась. «Ну сами посудите, – говорила она Диме (они были на „вы“), – как это я вдруг, вот так, с бухты-барахты, вдруг скажу ему: „Прочитайте пьесу моего знакомого“? Вы понимаете, в какое неловкое положение я его поставлю? Может быть, он занят, может быть, у него нет никакого настроения читать пьесы, может быть, вообще он их читает только по ходу работы, то есть вот пригласил его режиссер играть в новой пьесе и дал ее прочитать. А читать пьесу просто так? Он же не завлит театра, не главный режиссер, не чиновник Министерства культуры». Дима робко кивал, соглашаясь со всеми ее доводами, краснея от стыда за свою дерзость на грани какого-то площадного, слободского хамства: попросить знакомого критика, чтобы он передал его пьесу артисту, о котором он (критик то есть, то есть она, критикесса) в данное время пишет книгу.