В посылке, разумеется, оказались варенье, мед и еще какие-то гостинцы. И посылка, конечно же, была не от этой девочки, а от той тетеньки, нашей то ли дальней родственницы, то ли просто знакомой. Но я натерпелся страха, особенно когда дома открывал кулинарным топориком этот деревянный ящичек.
Мне всегда казалось, что я виноват перед девочками, девушками, женщинами. Виноват в том, что не женился. Не остался навсегда вместе. Иногда мне хотелось жениться на них на всех. Да, да, на всех сразу. Но не одновременно, разумеется… то есть, конечно, одновременно, но в другом смысле. Не в один день жениться на всех сразу, устроить свадьбу на сто двадцать невест, а жениться на них, как говорится, по мере поступления. Но при этом, разумеется, ни в коем случае не разводиться с предыдущими. И, конечно же, оставаться любящим и почтительным сыном своей матери, то есть с мамой чтобы тоже никогда не расставаться.
Мы с мамой очень сильно дружили. Я писал ей письма, в которых говорил, что она мой самый лучший друг на всю жизнь. Потом, когда мы ссорились, она трясла этими письмами у меня перед носом и показывала отчеркнутые ее синим карандашом вот эти самые строки. Мне очень тяжело было с ней расставаться. Но пришлось. Не может же молодой человек, молодой мужчина всю жизнь быть сыночком при мамочке или, еще хуже, быть «почтительным сыном», а родная жена чтобы была в прислугах у мамаши, она же свекровь. Потому что иначе не получается. Вот и в Писании сказано: «Оставит человек отца и мать и прилепится к жене». У меня это очень трудно выходило. Мне был огорчителен этот выбор. Поэтому я фантазировал о каком-то невозможном мире, о мире, где жена и мать любят меня одинаково, не ревнуют меня друг к другу, и главное, каждая позволяет мне свободно и горячо любить другую.
Почему же я все-таки хотел жениться на каждой, ну практически на каждой девушке, на каждой женщине, с которой у меня хоть что-то было? А также на тех, с которыми у меня, если говорить уж совсем честно, на самом-то деле ничего не было. Ну прошлись под ручку, несколько длинных разговоров по телефону, ну поцеловались пару раз. Но ведь и всё! А ведь поди ж ты! И перед ними я тоже чувствовал какую-то вину. Какую же? Мне казалось, что я наносил им какую-то тяжелейшую рану. Мне казалось, что до встречи со мной у них была совершенно другая жизнь: спокойная, милая, размеренная. А вот потом – сначала краткие минуты счастья (это когда мы были вместе), и полный мрак, тоска и катастрофа, когда мы расставались. Мне казалось, что я просто обязан залечить эту рану. Но как? Да проще некуда – жить с ней, холить и лелеять ее, да и просто… вернуть ей эти дни полного счастья, сделать так, чтобы они никогда более не прекращались.
Боже мой! Каким потрясающе самовлюбленным человеком я был! Самовлюбленным индюком, идиотом – и это не кокетство. Действительно, только последний идиот может фантазировать о таком своем величии. Этот бред величия почище классического, мне иногда кажется. Одно дело, когда сумасшедший кричит: «Я – Наполеон! Я – Юлий Цезарь!» – или убеждает всех, что он завскладом, хотя на самом деле просто грузчик на этом самом складе. Обычное дело, я же говорю, описанное в тысячах учебников. Но вот когда вроде бы разумный и вроде бы психически здоровый человек, имеющий семью и работу, знающий иностранные языки, умеющий складно излагать свои мысли на бумаге, имеющий много друзей и знакомых и репутацию компанейского человека, хорошего друга и надежного товарища – то есть нормальный человек по всем параметрам, – когда этот человек вдруг считает себя таким фатальным мужчиной, который краткой своей симпатией, не говоря уже о маленьком романе, поражает любую женщину в самое сердце и наносит ей такой удар, от которого излечить может только замужество, только супружество с этим же человеком, иначе – тоска и одиночество до конца дней…
Безумие! Настоящее безумие, достойное войти в учебники и в международную классификацию болезней, травм и причин смерти. Безумие очень прочное. Честное слово, в ранней молодости, да и в не очень ранней тоже, я, бывало, узнав, что какая-то девушка, которая сто лет назад была «моей девушкой», вышла замуж, родила двоих детей и вообще прекрасно себя чувствует, я был, не побоюсь этого слова, слегка возмущен. Мне – всего на секунду, правда, – это казалось оскорбительной и циничной неверностью. Правда, всего на секунду – уже слава богу.
И при всем при том я, конечно же, понимал – к вопросу о том фатальном миллиметре! – что нельзя было жениться вот прямо на первой, а также второй, третьей и пятнадцатой девушке. Что жизнь моя могла бы пойти совсем иначе. И вообще, я бы был не я, а какой-то совсем другой человек. Может быть, загнанный жизнью обыватель. Может быть, спившийся бездарный художник. А может быть, вообще эмигрант, живу в другой стране, уже по-русски говорю с акцентом. Вот таким манером: «наслайси мне чизу и завесь полпаунда кукисов». В общем, не паркуй кар на корнере. Ну или я вообще не знаю, что – но непременно что-то ужасное. Поэтому выход из этой безвыходности только один – жениться на всех сразу и жить доброй семейной жизнью с каждой одновременно. Убивая двух зайцев. С одной стороны, залечили все душевные раны, ни одна не чувствует себя брошенной, ненужной, оскорбленной, а, наоборот, чувствует себя любимой, обласканной, женой не кого-нибудь, а самого меня, ого-го! Но при этом, с другой стороны, я совершенно не обязан идти жизненным путем каждой из этих женщин, то есть становиться задерганным обывателем, пьяным художником или эмигрантом, почти забывшим русский, но так толком и не выучившим английский.
Иногда казалось, что это должен быть какой-то дом. Многоквартирный. Все квартиры одинаковые… Но потом казалось, что это полный бред. Лучше пускай они живут в разных домах и даже в разных городах. А как же я? Езди к ним по графику? А нет же! Просто даже удивительно, насколько вы все ничего не понимаете. А я с ними одновременно. «Как это – одновременно? Разве так бывает?» Да конечно же не бывает. Я же говорю – фантазия. Но фантазия, которая постоянно, неутихающим мотивом звучала в моей бедной голове и раскрашивала жизнь вот в такие дурацкие, честно говоря, краски.
Этот посылочный ящик, из которого я доставал варенье и мед, боясь, что оттуда на меня выскочит запеленутый в проспиртованную простынку мертвый младенчик из далекого города, – и вот этот детский гроб из страшного сна про барак, наверно, как-то между собой связаны.
– Точно связаны, – сказал мальчик. – Но как именно? Вот где бы покопать!
– Да так ли это важно? – ответил я. – Мы тут, слава богу, не психоанализом занимаемся. Да и ты никакой не психоаналитик. Во всяком разе, для меня. Просто так, поговорили. А то, что каждый человек, ах, извините, каждый мужчина любит свою маму и безумно к ней привязан, а каждая девочка еще и папу вдобавок – это, мой дорогой, нам всем давно известно. Читали, читали!
Никчемное описание
Улица Турайдас была поперек длинных улиц, которые шли вдоль моря. Поперек улицы Лиенес, улицы Йомас – этого нашего главного Бродвея, Невского и Тверской – и поперек следующей улицы, улицы Юрас, которая шла уже практически вдоль берега, отделенная от пляжа небольшой лесной полосой, чаще чуть-чуть всхолмленной, и там тоже были дома, но уже самые-самые, рассамые-пресамые – как говорится, первая линия. Правда, среди этих самых-пресамых домов еще встречались совершенные развалюхи «со следами былой красоты» (кажется, эту пошлейшую фразу впервые сказал, то есть написал, Александр Дюма в «Графе Монте-Кристо», описывая арлезианок за тридцать). Да, когда-то это были дорогие красивые особнячки. Некоторые – с колоннами, с легкими потугами на ампир. Другие – более в духе времени и места, то есть поздний северный модерн с вкраплениями какой-то вроде как бы даже готики. Деревянные дома с башенками, флюгерами, просторными верандами, с окнами в мелкий переплет, прекрасного линяло-салатового цвета. Но уже совсем обветшавшие, с худыми крышами, через которые, наверно, осенью лился бесконечный балтийский дождик и проедал перекрытия, стены и полы. Проходя мимо такого домика, я как бы въяве ощущал тяжелый теплый и мокрый запах плесени и непроветренных отсыревших комнат. С годами, однако, таких домиков становилось всё меньше и меньше: на их местах вырастали точно такие же, копирующие разрушенную благодать псевдоампирные и «модерные» особнячки. И украшены они были табличками «сдается» или «продается».
На другой стороне улицы Юрас, плоской, без лесных пригорков, всё обстояло куда более благополучно, ухоженно, а в некоторых случаях даже шикарно. Видно было, что домики, без дураков, дорогие. Но что особенно приятно, что резко и радикально отличало юрмальские роскошества от подмосковных, – это заборы. Заборы были не выше, чем в человеческий рост, а чаще всего и того ниже – метр или метр двадцать. Наверно, там недалеко была какая-то заборная фабрика, на которой изготовлялись стандартные металлические заборные пролеты, две жерди снизу и сверху и редкие – такие, что кошка свободно пролезет, и йоркширский терьер тоже, но вот Лабрадор уже вряд ли, – редкие металлические палки с шариками наверху, а также серые бетонные столбики, невысокие, стройные, со скромным тисненым узором в виде очень упрощенного орнамента в стиле модерн. Например, две или три линии с меандрическим загибом. И сквозь эти заборы было видно абсолютно всё: стриженые газоны, гравийные или мощенные плиткой дорожки, кресло-качели под навесом, брошенный мячик, стоящий посреди газона горшок с летним цветком, который на зиму, очевидно, забирали и ставили на веранду.
А еще раньше эти заборы были деревянные и тоже редкие. Открывавшие весь двор, и дом, и окна, в которых по старинной северной привычке то ли вовсе не было занавесок, то ли занавески почти никогда не задергивались.
Говорят, что эта манера – не задергивать занавески – появилась чуть ли не во времена испанского владычества в Голландии. Якобы герцог Альба, опасаясь мятежей и заговоров, запретил голландцам иметь занавески, чтобы патруль, проходящий по улицам, всегда мог лично убедиться, что во всех домах всё благополучно, никто не точит ножи и не чистит шомполом ружья с целью свержения испанской короны. Параноик, конечно, был этот Альба, но приказ приходилось выполнять. А дальше как обычно: всякая гадость и неудобство, укоренившись, становится частью национального быта и даже своего рода ценностью и гордостью.