Сам не веря тому, что делает, он спрыгнул. На освободившееся место сразу прилепились двое новеньких. Никто не спросил его, почему он покидает заветное местечко, и это укрепило его в подозрении, что они — видели.
Он стоял и тупо смотрел в трамвайный борт, в надпись, желтую на красном: «СЕВЕРНОЕ ДЕПО № 312». Борт вздрогнул и пополз. Проплыла мимо родная подножка, за ней еще две, мальчишки на них шумели, как воробьи, на каждой был свой свистун, свой клоун, свои певцы и плевальщики.
Они ехали на футбол, а он убил человека. «Глупости, никого ты не убил. Со следующих подножек видели бы, если бы он разбился. Ну и что? Об этом они сейчас и шумят. По-твоему, им надо показывать на тебя? Но ведь они не знают, что это сделал ты. Да ничего ты не сделал. Сделал…»
Он побрел обратно, к повороту. Прохожие, ему казалось, странно поглядывали на него. Они знали, куда и зачем он шел. Он брел по мостовой, вдоль рельсов, словно то, за чем он шел, лишало его права идти по тротуару: не мог же он прикидываться обычным прохожим. По залитой солнцем, довольно пустынной улице убийца шел к месту преступления, и синеватый блик в раскатанном до блеска рельсе сопровождал его на этом скорбном пути. После трясучей подножки мостовая поражала твердостью и неподвижностью, булыжники так и выпирали из нее. После грохота поездки тишина обволакивала, как мутная вода городского пруда, когда нырнешь поглубже. Он не помнил, чтобы еще когда-нибудь шел так медленно и при этом хотел дойти так быстро. Там, за углом, там, за поворотом…
Он смотрел под ноги и считал шаги. На сотом поднял голову. Вот это место. Возле рельс не было никого и ничего. Никто не толпился вокруг лежащего, никто и не лежал. И, уже сознавая, что это глупо, он наклонился и стал разглядывать мостовую. Он увидел сетку трещин на камнях, крошки засохшего навоза в щелях между камнями; у конца шпалы, из-под приотставшей щепки, выползали черные глянцевые муравьи. Не было крови. Никаких вообще признаков того, что здесь кто-то рухнул навзничь с подножки на полном ходу.
«Говорил же тебе: ничего с ним не могло случиться. Где теперь твой трамвай? Уже за вокзалом. Где твой поручень? Ехал бы сейчас и ехал…»
Но он вспомнил, какая была скорость, и как нелепо растопырились его пальцы, и как коротко он вскрикнул. «Он не разбился насмерть, но ему перешибло ноги, и он не стал тут лежать, он пополз… куда? Вон в те, ближайшие ворота, в тот двор. Он сейчас там ползает, воет от боли, зовет на помощь, а во дворе почему-то никого нет, и он заползает за поленницу и будет там долго ерзать, дергаться, сучить ногами, как подыхающая, раздавленная на дороге собака…»
С сильно бьющимся сердцем он вбежал в двор. Молодая женщина развешивала белье. Веревка с тяжелыми простынями была подперта кольями. На табурете стоял таз. Из него свешивался рукав нижней рубахи. По фартуком у женщины торчал большой живот.
— Чего тебе тут? — неприветливо спросила она.
Он вернулся на улицу. По бесконечной лестнице, ведущей к вершине горы, к музейным куполам, там и сям продвигались фигурки прохожих. В одной из них, подымавшейся на самом верху, он, кажется, узнал вора. Фигурка прихрамывала. Но расстояние было велико. Он прищурился и разглядел, что на прохожем надета кепка. У вора кепки не было. Фигурка достигла вершины и перевалила через нее.
Из-за поворота донесся протяжный вой перегруженного трамвая. Он побежал к остановке. Еще можно было не опоздать на матч.
Одну из комнат темного коридора занимала высокая худая женщина, вспыльчивая и истеричная, вечно заряженная на скандал. Скандалила она часто и, во всяком случае, каждый раз, как наступала ее очередь мыть общие полы или убирать общую кухню. Она решительно отказывалась делать эти работы, ибо свое пребывание в доме находила несправедливым, и, даже когда топила собственную печь, швыряла поленья с таким оскорбленным видом, словно и печь виновата в том, что женщину засунули сюда, в тесноту и бедность, к людям чуждого ей круга. Высшей точки ее перебранка с другими жильцами (чаще — жиличками) достигала, когда женщина начинала выкрикивать какую-то фамилию и напоминать, что она родственница человека, занимавшего до войны очень высокий пост, — мальчик не знал, в их городе или где-то еще, что ее проживание здесь — отчасти недоразумение, а главное — происки врагов того человека, им же самим по добросердечию и пригретых возле его высокого поста. Она кричала, что знавала иные времена и жила в иных местах, в ином доме, в прекрасной квартире, какая здесь никому и не снилась; что родственник ее был не просто большим начальником, а принадлежал к тем немногочисленным и недосягаемым людям, которые работают в зданиях с охраняемым входом, в огромных кабинетах, за столом с десятком телефонов, один из которых соединен напрямую с…
Тут она умолкала, словно от перехваченного дыхания, и несколько раз пронзала воздух указательным пальцем, обращая его к потолку… О, кричала она, вы только на портретах видите этих людей, что носят кожаные пальто и ездят в больших легковых машинах, и, когда едут, все должны убираться с дороги, все и убираются; а она езживала в этих машинах; и, если бы ее не выкинули из той прекрасной квартиры буквально с узлом, дав на сборы сорок минут, вы бы увидели, какие вещи у нее были, что она надевала и среди какой мебели жила; но все это еще вернется, вернется, да-да! Рано или поздно правда восторжествует, и она снова получит отдельную квартиру, чистую, светлую, с ванной, с балконом, с телефоном, как того и заслуживает родственница великого человека; а вы оставайтесь здесь со своими керогазами, печками, вонючими ведрами, со своей общей кухней, в своем пропахшем керосином и помоями доме, и, как бы вы ни чистили его, он не перестанет быть сараем, скотным двором, свинарником, и если не заслужили иного, то и живите здесь, а меня оставьте в покое!
Взрослые — мальчик видел — не верили ни одному слову и обрушивали на нее град насмешек: «Дворянка нашлась!», «Фон-баронша выискалась!». Затем наступала очередь прямых однозначных ругательств, и кончалось тем, что женщина с истерическими рыданиями хлопала дверью, запиралась изнутри. С хрустом проворачивала ключ в замке, и слышно было, как там, у себя в комнате, она продолжает рыдать и выкрикивать неизвестно кому адресованные угрозы и обещания отомстить.
Мальчик же отчего-то полностью верил ей и был убежден, что она действительно родственница великого человека и жертва таинственных и печальных обстоятельств. Соседка виделась ему в той огромной роскошной квартире, устланной коврами, с красивой мебелью, вроде их буфета и зеркала; и какие-то молчаливые, строгие люди возникали на пороге квартиры и пристально смотрели на женщину с укоризной, предоставляя ей самой возможность понять, что времена ее проживания здесь закончились, ей следует удалиться и немедля, один из них сдвигал толстый рукав шинели и, выставив перед собой запястье с часами, показывал на циферблат: «Сорок минут на сборы, гражданка», — произносил он скучным вежливым голосом. Под их укоризненными взглядами она торопливо увязывала в узел первые попавшиеся вещи, выходила из квартиры, оглядывалась в последний раз на свое великолепное жилище, спускалась по широкой лестнице с узорчатыми перилами, выходила в чистый пустынный двор, меж тем как молчаливые люди шли позади в небольшом отдалении. Здесь она останавливалась, предполагая увидеть знакомую черную машину с шофером в хромовой куртке, с мягкими кожаными подушками на заднем сиденье; но тот, что показывал на часы, качал головой, показывая, что машины не будет; и тогда она выходила со двора и шла по улицам, по-прежнему сопровождаемая молчаливыми людьми.
Вот она миновала красивые высокие здания, в которых жили великие люди и их родственники, и, не получив сигнала остановиться, двинулась дальше, вступив в улицы скромного, незнакомого ей облика, в кварталы, где жили обычные люди, она шла и озиралась, видя особняки с крылечками, бараки с завалинками, низкие флигели с множеством подслеповатых окошек, с грязной ватой между рамами, усыпанной лоскутками цветной бумаги, с геранями на подоконниках; со страхом всматривалась она в скромные жилища, густо населенные обычными людьми, среди которых отныне предстоит жить и ей, и жить такой же, как у них, унылой, заполненной докучливыми заботами жизнью.
Наконец она входила в один из этих домов, шла в полутемном коридоре, ее шатало от запахов керосина, печного угара, кухонных испарений, а один из строгих молчаливых людей шел теперь перед ней, и вот он любезно открыл дверь небольшой комнаты, приглашая войти и остаться навсегда. Она входит, и он осторожно и плотно прикрывает за ней тяжелую створку двери.
Из единственного окна ей открылся вид на два круто взметенных сугроба и кривую тропинку меж ними, на стену соседнего дома с лопнувшей штукатуркой, а в комнате не было ничего, кроме венского стула, круглого стола под скатертью с бахромой и железной кровати; один угол занимала плохо побеленная печь в разводах сажи, а с потолка струилась мохнатенькая паутина; и здесь ей отныне предстояло жить.
Вообразив все это, мальчик очень жалел соседку и от души желал ей волшебного преображения жизни.
И однажды оно состоялось. Во двор, нетерпеливо гудя, вполз грузовик, взволнованная соседка жестикулировала в кабине, показывая шоферу, куда надо подъехать. Вдвоем они быстро погрузили все ее нехитрое имущество; она дважды с хрустом повернула ключ в замке и пошла во двор через кухню. Свидетели отъезда молча провожали ее взглядами, и она ничего не говорила; выйдя же на крыльцо, она обернулась — ее видно было из кухонного окна — и плюнула на ступени.
Очевидно, как она и верила, правда восторжествовала, и великий человек вновь облачился в кожаное пальто, сел в длинную черную машину с певучим повелительным клаксоном, разгоняющим с дороги все и всех, и начал ездить на свою важную работу; а в свободную минуту вспомнил о свергнутой в нужду родственнице и соответственно распорядился.
Через несколько дней в ее комнате поселились новые люди, ленинградцы: инженер Голицын с женой и дочерью. Впрочем, будучи ленинградцами, сюда они приехали из Ташкента, куда жена и дочь были эвакуированы в начале войны и где им пришлось остаться и после войны, так как их ленинградская квартира погибла.