Мальчик — страница 26 из 38

— Совсем неграмотная! — радостно согласилась она и крутанула вокруг ног свое черно-красное пальто.

— А я-то думаю, отчего она на записки не отвечает! — произнес он итоговую фразу всей этой длинной, с ходу затеянной и довольно тяжеловесной шутки; и тут смелость, несшая его на упругих крыльях через солнечный день над дымящимся тротуаром рядом с рыжеволосой красавицей, дала ощутимый сбой, и он словно рухнул в воздушную яму — ах! Оказывается, он еще не полностью освободился, еще, оказывается, надеется на чудо; да кто же, в конце концов, не надеется на чудеса: а вдруг она сейчас, переменившись в лице, порозовев, отвернется и скажет тихим голосом, скажет…

— На записки? — переспросила она озадаченно.

Встала посреди тротуара, глянула на мальчика коротко, отрывисто — «зыркнула», как они тогда говорили, и выпятила губки. А потом рассмеялась и пошла дальше. А он дальше не пошел. Он взялся за ручку бидона обеими руками и, легонько покачивая его, смотрел ей вслед. Он сразу поверил, что она не притворилась только что — нет: действительно забыла о его записке и, кроме того, наверное, в своей жизни достаточно получила таких записок и попросту не придавала им значения.

Она поднималась в гору, туда, где асфальт прерывался гранитными плитами, и он видел, как она зашагала сбивчивыми шагами, стараясь, по общей привычке, не наступать на края плит. И когда фигурка в черно-красном пальто скрылась за углом, он повернулся и пошел домой. Он шел, пружиня с носка на пятку и ощущая себя выше ростом. Он думал о себе с уважением и спокойной, не печалящей горечью. Я некрасив, думал он, и никогда не буду нравиться таким красивым, как рыжая, а может, и никаким, а они мне будут нравиться; это со мной навсегда, к этому надо привыкнуть, потому что пройдут годы, все станут взрослыми, собьются в пары, а я останусь один.

Вечером этого дня за дровяниками отыскали просохшее местечко и устроили первую в сезоне чику, играли до темноты и в темноте. Кто-то принес фонарик, в середине освещенного круга мерцал столбик монет высотой с палец. Мальчик играл исключительно удачно, был ловок и завершил игру прямым попаданием — биток врезался в подножие столбика, и монеты веером брызнули по земле. «Чика без крика!» Так следовало успеть выкрикнуть, иначе, по заведенной традиции, монеты становились всеобщей добычей. Весь этот вечер он много разговаривал, шутил, держался на равных с участвовавшими в игре почти взрослыми парнями и выглядел бывалым, кое-что испытавшим в жизни человеком.

Этот его облик, правда, несколько подпортила бабушка, разыскав его и потребовав, чтобы отправлялся спать; кроме того, что своим появлением она обозначила его маленьким, тут была еще одна тонкость: после крупного выигрыша сразу из игры выходить не полагалось. Однако он почувствовал, что никто не собирается возражать против его ухода, все видели, что сегодня ему везет, и, пожалуй, даже рады были избавиться от столь удачливого соперника; он ушел, провожаемый вполне дружелюбными насмешками.

В городском саду через улицу танцы были в разгаре, оттуда во двор прилетали мощные вздохи духового оркестра и удары барабана. Мальчик вторил барабану: «Пум-па-па!.. Пум-па-па!» с большим воодушевлением, меж тем как бабушка, едва поспевая за ним, что-то говорила, но он не понимал что. И только в коридоре, перед дверью, до него дошла ее просьба: войти в квартиру тихо, потому что маме опять стало плохо, она лежит и, может быть, уснула. Да-да, вспомнил он, у мамы какая-то болезнь, бедная мамочка, конечно, он не станет беспокоить маму. И тут же забыл: «Пум-па-па!.. Пум-па-па…»

Какой замечательный день!

Едва коснулся подушки, славно слиплись глаза, замелькали серебряные монетки, качнулись веточки вербы, фигурка в черно-красном пальто поднялась в гору и исчезла за углом, остался пустынный тротуар с разбитым в лужах на тысячи сверкающих точек солнцем, с бурливым ручьем, в котором волчком вертелся и не давался в руки белый, в голубых опоясках, мяч.

До этого лета он дважды ездил в пионерские лагеря, после третьего и четвертого классов, а после пятого так решительно заявил, что больше не поедет, так надул свои важные губы, так насупился, что его оставили в покое на два лета подряд. Ничего хорошего, хоть оно тоже было, не вспоминалось ему о тех ранних лагерях. Пацаны там, ему казалось, были, как на подбор, жестокими, обожали дикие розыгрыши вроде «велосипеда», когда спящему всовывали меж пальцев ног вату и поджигали ее. Каждый день состоял из столкновений, противоборств по любому поводу и без повода. Вожатые тоже были резкими, сердитыми, любили приказывать и заставляли беспрекословно подчиняться… В тех лагерях он часто плакал, распускал нюни… Было, было и хорошее, вечернее сидение у костра, искры в черном небе, а вспоминались все-таки больше обиды.

И потому, когда в конце июня отец неожиданно объявил, что достал ему путевку в лагерь, он снова и решительно отказался. Но на этот раз отец и бабушка были настойчивы, они главным обоснованием к его отъезду в лагерь выставляли срочную необходимость ремонта в квартире; уговоры продолжались несколько дней. Он вспоминал те, первые лагеря, и сначала снова прихлынули полузабытые обиды, острые, как битое стекло под босой пяткой, — и вдруг он обнаружил, что ему достает юмора, чтобы вспоминать их без прежних переживаний; да полно, не так уж все было плохо, и ему начали вспоминаться приятные моменты лагерной жизни, и особенно — эстафета, когда его поставили на финишный этап и он прибежал первым…

Вспомнил — и согласился ехать. В эти дни уговоров он выказывал иногда присущую ему туповатость и потом, когда ему открылись действительные помыслы его родных, он никак не мог понять, отчего даже не задался очевидными вопросами: во-первых, почему он помешает ремонту, а сестра остается, во-вторых, куда они собираются деть маму, почти не покидавшую в это время квартиры, ходившую с трудом, больше лежащую на неразобранной постели с книгой, когда ей лучше, но лучше бывало уже нечасто. Единственное объяснение, которое он находил: ему вдруг и вправду захотелось уехать в лагерь и он поверил в галиматью насчет ремонта, просто не стал вдумываться в нее.

В день отъезда он проснулся раньше обычного, все еще спали, кроме бабушки, уже возившейся у кухонного стола. Возбуждение, связанное с сегодняшним отъездом, сразу охватило его, и, не дожидаясь завтрака, он схватил кусок хлеба и, дожевывая его на ходу, выбежал из дому попрощаться со своей маленькой родиной, со своими любимыми местами перед целым месяцем разлуки.

Он сначала хотел побродить по дворам, затем спуститься к набережной и дойти до стадиона, но едва вышел во двор, как передумал: ему захотелось пойти в пионерский парк.

Он пересек фонтанный сквер на вершине горки. По случаю раннего часа фонтан еще не работал. Позже из глотки чугунной рыбы, сжимаемой в объятиях чугунным мальчиком, взметнется высокая струя, и маленькие струйки полетят из пасти чугунных лягушек, рассевшихся по бортам бассейна. Отовсюду набежит детвора барахтаться в мелкой воде, стоять под струями. Славное местечко. Проходя мимо, он по привычке погладил свою любимую лягушку, ту, что глядела мордой на бывшую церковь, ставшую музеем.

Ворота парка были еще заперты на висячий замок, он перемахнул через забор и побрел в густой траве, сверкавшей каплями росы. В пустынных аллеях перекликались птицы. Солнце лучилось сквозь кроны деревьев, предвещая жаркий день, но снизу, от небольшого озерца, из зарослей бузины и ивняка, набегали волны сырости и прохлады, и мальчик поеживался от приятной свежести. Парк дремал, как большое, ленивое, добродушное существо. Пожалуй, никогда не был он так прекрасен, как сейчас, в середине лета.

Зелень набрала сильный темный оттенок, цвел шиповник, роняя темно-алые лепестки, у воды и под заборами разрослись лопухи и вымахала крапива. В высоких, шатром накрывающих лужайки кронах старых тополей таинственно каркали вороны, в траве качались солнечные пятна, бродили тени, золотились скорлупки лютиков, облепленные крохотными черными мухами, пчелы ползали по белым и розовым шишечкам клевера. Все звало углубиться в зеленые, просвеченные солнцем недра, как в неведомую страну, полную чудес.

Подумав, он выбрал путь вдоль забора с восточной стороны, пролегавший от заброшенной белоколонной ротонды, через заросли бузины, сирени, боярышника, к озерцу, к тому его берегу, с которого на маленький островок был переброшен мост на цепях. Этот путь был хорош тем, что мост всегда обнаруживался неожиданно, после того, как усыпанная особенно крупными, круглыми листьями полунадломленная ветка липы, приподнятая с усилием над головой, переставала застилать взгляд. Подойдя к ней, можно было воображать, что впереди еще долго бежать тропинке, петляя в зарослях, но вот ветка с покорным шумом кренилась вверх и вбок, и в пяти шагах блестела вода. И над ней — мост.

Он обошел озерцо, с заходом на островок, увенчанный колоннадой с осыпающейся с нее штукатуркой и утопавшей почти на треть в цветущем шиповнике, полюбовался на пару лебедей, на то, как они без видимых усилий пересекали водную гладь; затем аллея привела его к входу во Дворец пионеров, к красивым тройным, сплошь застекленным дверям, по обе стороны которых стояли гипсовые пионеры с горнами, крашенные серебряной краской. Чуть ближе, развернутый вдоль аллеи, стоял помещенный на высоких столбах огромный фанерный щит с перечислением спортивных секций и кружков художественной самодеятельности.

Однажды в похожее летнее утро он уже стоял перед этим щитом. Ему было десять лет, его научили играть в шахматы, и в нем ненадолго вспыхнуло увлечение этой игрой, и он отправился записываться в шахматный кружок. Среди сведений об этом кружке тогда, как и сейчас, значилось: «По предъявлению удостоверения БГТО». Нормы этого БГТО — «Будь готов к труду и обороне» — он сдал, как и все в классе, но удостоверения у него не было. Запись в кружки производилась здесь же, возле щита, веселой молодой женщиной, сидевшей за легким столиком, возле которого толпились желающие записаться.