Она, продолжая хихикать и посмеиваться, вышла из комнаты и из домика, и он побрел вслед за нею в лес. «Только не молчи! — умолял он себя. — Говори, неси чушь, не иди молча!» Но шел именно молча, и с каждым мгновением то, что возникло в тесноте шкафа, таяло и улетучивалось. Теперь он шел рядом с ней, поминутно наклонялся, поднимал еловые шишки и швырял их в кусты. И позорно молчал. Какое-то время она шла, соприкасаясь с ним плечом, и коротко взглядывая, а через сотню шагов отдалилась, и он подумал: «Она поняла. Она поняла, что он не умеет. И не сумеет».
Внезапно раздались голоса, среди сосен и кустов возникли фигурки, кто-то окликнул его: это был его отряд, вышедший «на землянику». Он только тут увидел, что все вокруг усыпано алыми ягодами. Подавальщица наклонилась и принялась собирать землянику в горсть, а набрав, высыпала себе в рот, и жевала, и поглядывала на него, усмехаясь, а с ее губ стекала алая жижица. И он, как дурак, начал наклоняться и собирать ягоды, и тоже чавкал липкой перезревшей земляникой, чувствуя, что сейчас его вырвет.
Подавальщица скрылась за кустом. Он распрямился и зашагал обратно в лагерь.
На следующий день он напросился в поход с другим отрядом, и так как этому отряду предстояло волейбольное сражение с командой одного из соседних колхозов, его с удовольствием приняли в свои ряды. А когда вернулись, оставались два последних дня смены, финальные соревнования по волейболу, футболу, бегу, прыжкам, он поучаствовал всюду, кое-где оказался среди победителей, потом был день сплошных прощальных торжеств, концерт, хоровое пение, торжественная линейка, прощальный костер.
Подавальщицу он в последний раз увидел в столовой, на ужине.
— Уезжаете в город? — спросила она.
В вопросе не было сожаления, что они — и он в том числе — уезжают, а ясно было, что она тоже хотела бы вернуться в город.
— А мне еще третью смену работать.
— Могу приехать, — выдавил он.
— Да ну? — Она улыбнулась и вроде бы не насмешливо, а с теплым удивлением. — А что, приезжай.
— Приеду, — сказал он. — Пока!
— Пока! Привет городу.
Вернувшись из лагеря, он застал в опустевшем дворе двух своих давних приятелей, тех самых, с которыми когда-то отважно путешествовал по обширному чердаку, оставляя на стропилах запись мелком «ЗПНД», что означало: «Здесь проходили неизвестные друзья». Они в дальнейшем долго были неразлучной троицей, но после седьмого класса приятели завершили образование и пошли работать. Один устроился по соседству подсобным рабочим в типографию, второй стал учеником токаря на подшипниковом заводе. Видеться они стали много реже, у молодых рабочих появилось снисходительное отношение к школьнику. Они уже зарабатывали деньги, в их речи появились слова «аванс» и «получка», а он продолжал затянувшееся, на их взгляд, детство.
Но сейчас у юных работяг совпал отпуск, и троица снова сблизилась. Ходили купаться на городской пруд, пробовали пить пиво в «американке» на углу — угощали, конечно, пролетарии. Одна тетка наливала им по кружке, а ее сменщица ворчала: «Рано вам еще» и гнала прочь.
Главным увлечением стал велосипед. Почти каждое утро они уезжали из города и выезжали на Сибирский тракт, где был хороший асфальт. Там тренировались спортсмены-велогонщики. Подражая им, они гонялись, низко ложась на руль. Конечно, им было не угнаться на своих тяжелых дорожных машинах за легкими гоночными, но все же иногда им удавалось пристроиться в хвост к стайке гонщиков и продержаться километр-полтора. Хоть Сибирский тракт был хорош и гоняться возле настоящих спортсменов было интересно, постепенно им наскучило мотаться по одному и тому же маршруту.
Однажды, уже выехав за городскую черту, они спешились возле водопроводной колонки попить, и тут выяснилось, что этот тракт всем осточертел. Стали гадать, куда бы податься за свежими впечатлениями. Называли известные им ближние и отдаленные поселки, села, деревни, а он назвал фабричный поселок, возле которого был в лагере. Пошел треп о лагерной жизни. Приятели были наслышаны о волнующих взаимоотношениях «мужских» и «женских» отрядов.
Вот тут черт дернул его за язык, и он намекнул, что в лагере у него была девчонка; что значит — «была», уточнять не полагалось, а подразумевать можно было все что угодно. Приятели с недоверием отнеслись к его словам: за все годы приятельства они ни разу не видели, чтобы он «дружил» с какой-нибудь девочкой в их дворах или в школе. В ответ они насмешливо похмыкали и переглянулись: заливает друг! Тогда он сказал, что она там работает и сейчас и, когда расставались, звала приехать.
— Можно и переночевать, — добавил он и, чтоб не видели, как краснеет, снова нажал рычаг колонки и склонился над хлынувшей струей: сделал вид, что ему жарко, и подставил под воду запылавшие щеки.
Отфыркался и еще более небрежно, сознавая, что ступает на все более зыбкую почву, предложил:
— Может, махнем?.
Он, кстати, был, пожалуй, сильнейшим велосипедистом в троице — не намного, но повыносливей приятелей, и об этом не было спору. Потому он добавил, что, мол, конечно, далековато, не знаю, дотянете ли? Этого оказалось достаточно, чтобы разжечь их самолюбие. Все трое сознавали, что планируют глупую затею. Шел десятый час утра, солнце припекало изрядно, а следовало вернуться в город, пересечь его от края до края, выехать на другой тракт и по нему, а затем по проселочным дорогам проехать еще километров сорок. Каждый был бы рад отступиться, признать, что его страшит такая поездка под палящим солнцем, но слово было сказано, и они стартовали.
Солнце пекло через волосы, прожигало кожу, и казалось: бедная головушка вот-вот закипит, что твой самовар. Пот обильно стекал со лба и заливал глаза. Как назло, когда вышли на нужный тракт, пошли бесконечные тягуны, местность поднималась незаметно, но очень долго, и конца не было этим проклятущим подъемам. После одного из них, дотянув до вершины, они, не сговариваясь, съехали в траву и попадали с седел.
Стало окончательно ясно, в какую авантюру они себя втянули. Еще не поздно было повернуть обратно. Все зависело от него. Сядь он сейчас в седло и поверни руль в обратном направлении, домой — приятели радостно поддержали бы его. Он лежал в куцей тени невзрачного куста, в жиденькой тени, насквозь пронизанной солнцем, покусывая сухую травку. Боевые кони валялись в траве в столь же обессиленных позах, что и их горе-всадники. Спицы и запыленные ободья горели тусклым огнем.
Он представил лагерь и подавальщицу. Он подкатит к заднему крыльцу столовой и лихо затренькает звонком. Она почему-то сразу догадается, что это он, выбежит, ахнет, окинет восхищенным взором его мужественную фигуру, задубевшее от пыли и жары лицо, а позади почтительно, как телохранители, встанут два верных друга. Она засмеется тихим смехом, как тогда, и облизнет губы… раз… другой… А может быть, поцелует его? Конечно, в шутку, потому что рядом, кроме друзей, могут оказаться посторонние, но и не в шутку. А целуя, шепнет на ухо что-то, обещающее близость и нежность.
А потом она устроит их ночевать. Где? А вот где: на сеновале, примыкающем к лагерной конюшне. Приятели без сил рухнут в мягкие пахучие вороха сена, в мгновенье уснут мертвым сном, а он будет ждать. Тихая августовская ночь встанет над сеновалом. Скрипнет дверь, раздастся шорох ее осторожных шагов. И снова, как в пионерской комнате, они найдут друг друга во тьме. Он шепотом окликнет ее, она, тихо посмеиваясь, сдувая с лица колкие былинки, слепо зашарит руками в темноте, пока не наткнется на него, и тогда охнет испуганно и прижмется, и они станут единым целым в душной, теплой, душистой тьме…
— Подъем! — скомандовал он, превозмог боль в икрах, впрыгнул в седло и выехал на тракт. Дальше до самого лагеря они гнали без остановок, молча, яростно, слыша свое и чужое дыхание, тяжелое, хриплое; он знал, что именно доказывает себе этой каторжной ездой, но и они что-то доказывали себе, вертя педали, ставшие пудовыми, и обливаясь потом.
Запах пригорелой каши встретил их и возвестил о финише рекордной гонки. Они въехали в покосившиеся ворота с выгоревшими флагами на столбах, подкатили к столовой. Он вдруг заробел остановиться у заднего крыльца и дать звонок. И едва понял, что не сделает этого, как понял, что не будет и всего остального. Он тормознул, слез, приставил машину к столовской стене. Приятели сделали то же самое. Они стояли, озираясь. Никто не приветствовал участников беспримерного велопробега. Не обращая на них никакого внимания, лагерный народ спешил на полдник, у входа в столовую росла толпа.
Он заглянул в низкое окно столовой и увидел подавальщицу. Она расставляла по столам стаканы с компотом, а затем пошла к дверям и открыла их. Толкаясь и крича, лагерное население врывалось в столовую. Подавальщица протиснулась наружу, чтобы пошире распахнуть дверь. Она спрыгнула с крыльца, подняла кирпич и приперла им распахнутую створку. Разгибаясь, она увидела велосипедистов. Взгляд ее, казалось, и не думал остановиться на них. Она, правда, чуть помедлила, но затем повернулась и скрылась в помещении. Тут же появилась вновь и понесла куда-то пустой поднос. Это вселило в него зыбкую надежду. Идти с подносом было, пожалуй, некуда. Разве что, вспомнил он, бывают больные, которые остаются в палатах, и им носят туда еду. Возможно, она идет к захворавшему пацану, чтобы забрать посуду. Но в мгновенье он сочинил другой сюжет: она вооружилась подносом, чтобы подойти якобы случайно, чтобы не показать его приятелям… или кому-то еще? — что идет именно к нему.
От столовского крыльца веером разбегались дорожки, выложенные битым кирпичом. Она выбрала ту, что вела вдоль стены, и вскоре поравнялась с героями велопробега. Тут она наконец соизволила узнать его. Более того, изобразила сильное удивление и произнесла: «Привет!», что по интонации означало не столько привет, сколько: «Откуда ты взялся?!»
Он не знал, что ответить. Ему пришло в голову спастись от позора и скрыть от приятелей, что это и есть она, отвести ее в сторону, будто бы навести справку и будто бы узнать от нее, что «его» девчонки по какой-то причине сегодня в лагере нет. Он безразличным тоном ответил: «Привет», показывая ребятам, что это, разумеется, не та, что звала в гости и предлагала переночевать. Но само это старательное безразличие, актерски исполненное бездарно, деревянным голосом, выдало приятелям его ухищрения. Он почувствовал: они поняли, и больше скрывать не имело смысла.