– Дрищ… – рыдаю я. – Дрищ! – кричу я. Я раскачиваюсь вперед-назад в тоскливом смятении. – Нет, Дрищ. Нет, Дрищ… Нет, Дрищ!
Только звуки моего бестолкового слезливого бормотания. Моего прерывистого дыхания.
– Прости, что я сказал то, что сказал. Мне жаль, что я это сказал. Прости, что я так сказал…
Рыба-монстр погружается в буро-зеленое море, все глубже и глубже в толщу воды, увидев Вселенную над ней.
Плоскоголов хотел увидеть ее только на секунду. Ему не понравилось то, что он увидел. Ему не понравился дождь.
Мальчик раздвигает море
Наша рождественская елка – комнатное растение по имени Генри Ванна. Генри Ванна – это австралийская плакучая фига. Генри Ванна пяти футов росту, когда сидит в терракотовом горшке, в котором папаша его держит. Папа любит деревья, и ему нравится Генри Ванна, со всеми его беспорядочно спутанными зелеными листьями в форме каноэ и серым фиговым стволом, похожим на застывшую ковровую змею. Он любит персонализировать свои растения, потому что если он не будет их персонализировать – представляя, что они обладают человеческими потребностями и желаниями в некой крошечной и причудливой частичке разума, которую я только начинаю постигать и которая работает с бо́льшим порядком и предсказуемостью, чем местная автобусная линия, – тогда он менее склонен их поливать, и растение, скорее всего, падет под натиском бесчисленных полчищ папашиных затушенных «бычков». Он назвал Генри в честь Генри Миллера и ванны, потому что лежал в ванне и читал «Тропик Рака», когда придумывал имя плакучей фиге.
– Почему Генри – плакучий? С чего ему плакать? – спрашиваю я папашу, когда мы передвигаем дерево к центру гостиной, где круглосуточно стоит гладильная доска с нашим старым ржавым утюгом на квадратной металлической подставке.
– Потому что он никогда не сможет почитать Генри Миллера, – отвечает отец.
Мы толкаем горшок к месту назначения.
– Надо быть осторожней, когда мы его там поставим, – замечает папаша. – Переезд на новое место может шокировать Генри.
– Ты серьезно? – спрашиваю я.
Он кивает.
– Другой тип света над ним, другая температура на новом месте, возможный небольшой сквозняк, изменение влажности – и он подумает, что, наверно, наступил другой сезон. И начнет сбрасывать листья.
– Выходит, он может чувствовать такие вещи?
– Конечно, он может чувствовать, – уверенно кивает отец. – Генри Ванна – очень чувствительный сукин сын. Любит нюни распустить. Вроде тебя.
– В каком смысле – «вроде меня»?
– Ты любишь как следует поплакать, – говорит он.
– Вовсе нет, – возражаю я.
Он пожимает плечами:
– Ты любил плакать в детстве.
Я забыл об этом. Я забыл, что он знал меня раньше, чем я его.
– Удивительно, что ты помнишь, – говорю я.
– Естественно, помню, – говорит он. – Самые счастливые дни в моей жизни.
Он отступает назад и оценивает новое местоположение Генри Ванны.
– Как считаешь, так нормально? – спрашивает папа.
Я киваю. Август держит в руках две нити рождественской мишуры, одна мерцающе-красная, другая мерцающе-зеленая – обе подрастеряли свои волокна с течением времени, так же как Генри Ванна постепенно теряет листья, а отец, возможно, медленно теряет волокна своего разума.
Август аккуратно водружает мишуру поверх Генри Ванны, и мы встаем вокруг плакучей фиги, дивясь на самую унылую рождественскую елку на Ланселот-стрит и, возможно, во всем Южном полушарии.
Папаша обращается к нам:
– Я попозже сегодня получу рождественскую коробку от Святого Винни. Их неплохо снаряжают. Банка ветчины, ананасовый сок, какие-то лакричные конфеты. Я думаю, мы могли бы завтра немного побыть все вместе. Дарить друг другу подарки и прочее дерьмо.
– Что? Ты приготовил нам подарки? – с сомнением спрашиваю я.
Август ободряюще улыбается. Папаша скребет подбородок:
– Ну… нет. Но мне пришла в голову одна идея, – говорит он.
Август кивает. Отлично, папа – пишет он в воздухе, убеждая отца продолжать.
– Мне пришла мысль, что мы можем каждый выбрать для другого книгу из книжной комнаты, красиво завернуть и положить под елку, – говорит папа.
Папаша знает, как часто мы с Августом с удовольствием читаем что-либо из его книжной горы.
– Но не просто любую старую книгу, – поясняет он. – Может быть, что-то, что мы читали, или что-то важное для нас; или то, что, по нашему мнению, может кому-то понравиться.
Август хлопает в ладоши, улыбаясь. Показывает отцу большой палец. Я закатываю глаза так сильно, словно в моих глазницах – свободно вращающиеся круглые мятные леденцы из коробки с рождественским благотворительным подарком от общества Святого Винсента де Поля.
– Ну а потом, знаете, мы можем съесть немного лакричных сладостей и почитать наши книги на Рождество.
– И этот день будет как-то отличаться для тебя от любого другого? – интересуюсь я.
Он кивает:
– Да, ну, мы же все можем читать в гостиной. Мы можем читать в гостиной все вместе.
Август пихает меня в плечо. Не будь таким придурком. Он старается. Дай ему попытаться, Илай.
Я тоже киваю.
– Звучит здорово, – говорю я.
Папаша идет к кухонному столу, рвет валяющийся там проигрышный билет тотализатора на три части и царапает на каждом кусочке имя карандашом, которым обычно обводит имена лошадей. Он скручивает листочки и выставляет их вперед, зажав в кулаке:
– Тяни первым, Август.
Август выдергивает кусок билета и разворачивает его с воодушевленным рождественским блеском в глазах.
Он показывает нам имя. Папа.
– Ну что ж, хорошо, – говорит отец. – Значит, Август выбирает книгу для меня, я для Илая, а Илай для Августа.
Август кивает. Папа кивает. Папа смотрит на меня.
– Ты ведь останешься с нами на Рождество, не так ли, Илай?
Август смотрит на меня. Ты засранец. Настоящий.
– Да, я останусь тут, – отвечаю я.
Я не остаюсь с ними. В четыре часа утра, рождественским утром, я кладу под рождественскую елку книгу «Мотылек» для Августа, завернутую в спортивную страницу «Курьер мейл». Папа завернул свою книгу для меня в страницу объявлений «Курьера». Август завернул свою книгу для папы в передовицу с новостями.
Я направляюсь к железнодорожной станции в соседнем приморском пригороде Сандгейт – знаменитом своими «фиш энд чипс» и домами престарелых, – срезая путь через шоссе, ведущее к Солнечному побережью; что обычно является безумным упражнением уровня голливудского каскадера Ивела Книвела, требующим от детей Брекен-Риджа перепрыгнуть стальное ограждение, увернуться от машин на четырех скоростных полосах, перепрыгнуть другое стальное ограждение и пролезть через дырку размером с обеденную тарелку в муниципальном проволочном заборе, оставаясь незамеченными полицией или, что еще хуже, обеспокоенными родителями, которые давят на местный совет в течение многих лет, чтобы тут построили пешеходный мост. Но сегодняшним утром движения на шоссе нет. Я не торопясь перелезаю через ограждения, насвистывая на ходу «Храни вас Бог, веселые господа». За автострадой проходит дорожка ипподрома Дигон, где этим ранним рождественским утром, в первых лучах неторопливо просыпающегося солнца молодая наездница тренирует норовистого гнедого жеребца. Старик в жокейской шапочке наблюдает за ее выездом, прислонившись к ограде ипподрома. Он немного похож на Дрища, но это не может быть Дрищ, потому что Дрищ в больнице. Гудини Холлидей пытается убежать от судьбы. Гудини Холлидей прячется в кустах, пригибаясь, когда зловещая фигура в капюшоне и с косой шныряет вокруг него.
– Счастливого Рождества! – приветствует меня старик.
– Счастливого Рождества! – отзываюсь я, ускоряя шаг.
Сегодня ходят только четыре поезда, и в 5.45 утра поезд до центра останавливается на станции Биндха, рядом с железными трубами и конвейерными лентами под открытым небом, принадлежащими зловонной консервной фабрике «Золотой круг» – не такой зловонной сегодня, потому что сегодня она не работает. В нашей рождественской благотворительной коробке от общества Святого Винсента де Поля, которую вчера днем доставила женщина с участливым лицом, рыжими волосами и красными ногтями, лежала литровая банка апельсиново-мангового сока «Золотой круг». Еще там была банка консервированных ананасовых кружочков «Золотой круг», закатанных и отправленных добрыми людьми с этой фабрики возле железнодорожной станции Биндха.
Старый красный грузовик ожидает там, где и было сказано в записке Дрища. Он работает на холостом ходу на углу Чапел-стрит и Сент-Винсент-роуд. Его передок весь в ржавчине и грязных потеках масла, словно какой-нибудь Том Джоуд проделал на нем весь путь до Калифорнии[41].
Кузов грузовика – четыре железных стены, образующих прямоугольную коробку с синим матерчатым верхом, размерами с папашину кухню. Я просовываю пальцы под лямки рюкзака, который несу на спине, и подхожу к дверце со стороны водителя. Человек, сидящий за рулем, курит сигарету, выставив правый локоть в окно.
– Джордж? – спрашиваю я.
Возможно, он грек. Или итальянец. Трудно сказать. Примерно ровесник Дрища, с лысой головой и толстыми руками. Он открывает дверцу, вылезает из грузовика и затаптывает сигарету подошвами поношенных кроссовок, которые надеты на толстые серые носки, сбившиеся в «гармошку» на щиколотках. Он низенький и коренастый, но быстрый в своих движениях. Человек-движение.
– Спасибо, что согласились помочь, – говорю я.
Он ничего на это не отвечает. Он открывает кузов грузовика, широко распахивает металлическую заднюю дверцу и пристегивает ее сбоку. Кивает мне – лезь в кузов. Я забираюсь в грузовик, и он забирается вслед за мной.
– Я не скажу ни слова, обещаю, – говорю я.
Джордж молчит.
Грузовик заполнен ящиками с фруктами и овощами. Ящик с тыквами. Ящик с дынями. Ящик с картофелем. Домкрат для поддонов у левой стены. Возле задней дверцы на поддоне стоит большой пустой квадратный ящик. Джордж наклоняется в ящик и вытаскивает фальшивое деревянное дно, отделяющее нижнюю треть внутреннего пространства. Он два раза дергает головой вправо. Я расшифровал достаточно молчаливых кивков Августа, чтобы понять, что Джордж имеет в виду: «Полезай в ящик». Я бросаю в ящик рюкзак, перекидываю ноги через борт и ложусь на дно.