оуэн-Хиллз. Потому что ее мама не для того умерла, чтобы дочь жила вполсилы. Так что Спайс копала глубоко. Всегда. На спортивных состязаниях в школе. В социальных играх, в которых она слишком конкурентоспособна и судья всегда рявкает «Контакт!», когда она чересчур ретиво оттирает локтем соперника, зашедшего с фланга. Спайс Копает Глубоко. И она говорит себе это, когда работает над своими историями, когда обзванивает информаторов. Она говорит, что эти три слова для нее теперь как дурацкая мантра из книжек по саморазвитию. Спайс Копает Глубоко. Спайс Копает Глубоко. И она уже столько раз это говорила, что это стало ее благословением и ее проклятием. Она копает слишком глубоко в отношениях с людьми. Выискивает их недостатки вместо их достоинств. У нее никогда не было действительно подходящего парня в университете или в любой другой период, и она не видит для себя возможности найти кого-то по-настоящему подходящего в будущем, ведь Спайс Копает Глубоко.
– Ох блин, видишь, – говорит она. – Я и сейчас зашла слишком глубоко.
– Все в порядке, – отзываюсь я. – Как вы считаете – ради чего на самом деле вы копаете?
Кэйтлин думает об этом какое-то мгновение, играя манжетой на своем пальто.
– Это милый маленький промежуточный вопрос, Илай, – улыбается она. – Даже не знаю. Вероятно, просто спрашиваю себя – «Зачем?». Зачем я здесь, а она нет? Почему ее здесь нет, когда все эти насильники и убийцы, воры и мошенники, о которых я пишу каждый день, продолжают жить и дышать в добром здравии?
Она трясет головой, стремясь прогнать свои мысли.
– Давай, – говорит она, – придумывай три слова для истории жизни Илая Белла!
Мальчик Видит Будущее. Мальчик Видит Ее. Мальчик Копает Глубоко.
– Ничего на ум не идет, – произношу я.
Ее глаза прищуриваются, прощупывая меня.
– Почему я не верю тебе, Илай Белл? – спрашивает она. – Я бы совсем не удивилась, если на самом деле твоя самая большая проблема в том, что ты думаешь слишком много.
Поезд тормозит. Кэйтлин смотрит в окно. Там никого нет. На всей Земле ни души. Только ночь.
– Следующая остановка моя, – говорит она.
Я киваю. Она изучает мое лицо.
– Это был не твой поезд, верно? – спрашивает она.
Я качаю головой.
– Нет, не мой.
– Так почему же ты в него сел? – спрашивает она.
– Я хотел продолжать разговаривать с вами.
– Ну, надеюсь, беседа для тебя стоила предстоящей долгой поездки домой?
– Стоила, – киваю я. – Хотите знать правду?
– Всегда.
– Я бы прыгнул и на поезд в Перт[56], просто чтобы слышать, как вы говорите тридцать минут.
Кэйтлин улыбается и опускает глаза, покачивая головой.
– Ты ветчина[57], Илай Белл, – говорит она.
– А? Ветчина? Что это означает?
– Ты перешел все границы.
– А это имеет отношение к ветчине?
– Я не уверена, – отвечает она. – Не волнуйся, ты сладкая ветчина.
– Медовая ветчина?
– Да. Что-то вроде того. – Кэйтлин пристально смотрит мне в глаза. Я теряюсь в ее огне. – Откуда ты такой взялся, Илай Белл? – произносит она загадочно, о чем-то размышляя.
– Из Брекен-Риджа.
– Ммммммм… – продолжает она размышлять.
Поезд тормозит.
– Ты хочешь спрыгнуть здесь вместе со мной?
Я качаю головой. Это место прекрасно прямо сейчас. Весь мир прекрасен прямо сейчас.
– Нет, я просто посижу здесь немного.
Кэйтлин кивает, улыбаясь.
– Слушай, я собираюсь еще раз присмотреться к Титусу Брозу.
– Спайс копает глубоко, – замечаю я.
Она поднимает брови и вздыхает.
– Да, Спайс копает глубоко.
Кэйтлин идет к дверям вагона, пока поезд подъезжает к остановке.
– И, кстати, Илай, если ты хочешь писать для газеты – просто начни писать для газеты, – говорит она. – Напиши Брайану рассказ так хорошо, чтобы он сошел с ума, если не получит его!
Я киваю.
– Спасибо.
Я буду вспоминать это посвящение через комок в своей груди. Я буду вспоминать любовь через ломтик дыни. Комок в моей груди как мотор, который заставляет меня двигаться. Кэйтлин выходит из поезда, и мое сердце стучит на первой, второй, третьей, четвертой передаче.
Вперед! Я бросаюсь к дверям вагона и окликаю ее.
– Я знаю свои три слова! – говорю я.
Она останавливается и оборачивается.
– Вот как?
Я киваю. И произношу эти три слова вслух:
– Кэйтлин и Илай.
Двери вагона закрываются, и поезд трогается со станции, но я все еще вижу лицо Кэйтлин через дверные стекла. Она покачивает головой. Она улыбается. Затем перестает улыбаться. Она просто смотрит на меня. Впивается в меня взглядом.
Спайс копает глубоко.
Мальчик учится летать
Ибис потерял левую ногу. Он стоит на правой, а черная левая заканчивается на том месте сустава, где когда-то была когтистая лапа, помогающая ему подпрыгивать перед взлетом. Леска отсекла ее, пройдя через ногу. Птица, должно быть, мучилась несколько месяцев, пока леска нарушала кровообращение в ноге. Но теперь она свободна. Хромает, но свободна. Ибис просто отпустил ногу. Он просто носил боль, а затем отпустил ее. Я смотрю из окна гостиной, как он скачет сейчас по переднему двору. Он подпрыгивает в воздух и хлопает своими сильными крыльями, чтобы совершить короткий полет на четыре метра к нашему почтовому ящику, куда ветром принесло пустой пакет из-под чипсов. Птица сует свой длинный черный клюв в пакет и ничего не находит, и мне жаль ее, и я бросаю ей кусок бутерброда с говядиной и маринованными огурцами.
– Не прикармливай птиц, Илай, – говорит папаша, сидя с сигаретой перед кофейным столиком, задрав на него ноги и наблюдая за относительно новой брисбенской командой регби «Брисбен Бронкос», играющей с почти непобедимыми «Канберрскими Рейдерами», которых тренирует Мэл Менинга. Отец все больше проводит времени в гостиной, смотря телевизор вместе с Августом и мной. Он пьет меньше, но я не знаю, почему. Наверно, просто устал. Наверно, надоело убирать лужи блевотины и мочи. Я думаю, наше с Августом пребывание здесь пошло ему на пользу, и иногда размышляю – продолжала ли бы его жизнь неуправляемо катиться под откос, если бы нас тут не было. Иногда он шутит, и мы все смеемся, и я чувствую в этом сердечность, которую, думал, испытывают только семьи из американских телевизионных ситкомов: мои любимые Китоны из «Семейных уз» и Косби из «Дома Косби»; и действительно несколько странные Сиверы из «Проблем роста», суетливые, как бобры. Отцы в этих шоу проводят основную часть времени, разговаривая со своими детьми в гостиных. Стивен Китон – отец моей мечты – кажется, не умеет делать больше ничего, кроме как сидеть на диване или за кухонным столом, разговаривая со своими детьми об их бесчисленных подростковых бедах. Он слушает, и слушает, и слушает своих детей, и наливает в стаканы апельсиновый сок, и вручает его своим детям, и слушает еще немного. Он говорит своим детям, что любит их, рассказывая своим детям, что любит их.
Мой папаша показывает, что любит меня, складывая из большого и указательного пальца пистолет и стреляя в меня в тот момент, когда пукает. Я чуть не расплакался в первый раз, когда он так сделал. Он показывает, что любит нас, демонстрируя нам татуировку, о которой мы никогда не знали, на внутренней стороне его нижней губы: «Пошел ты!» Иногда, когда он пьет – он плачет, и просит меня подойти поближе и обнять его; и мне кажется странным прижимать его к себе, но это тоже хорошее чувство, когда его щетина трется о мои нежные щеки, как наждачная бумага; а также возникает странное и грустное чувство печали, потому что я понимаю, что он, скорее всего, действительно не прикасался физически к другому человеку, кроме как случайно, уже долгие годы.
«Прости, – хнычет он во время этих объятий. – Прости».
И я только предполагаю, что он имеет в виду «прости, что завез тебя на ту дамбу в ту безумную ночь столько лет назад, потому что я такой помешанный псих, но я стараюсь, Илай, я стараюсь очень-очень сильно»; и я обнимаю его крепче, потому что во мне есть слабость прощения; и я ненавижу эту слабость, поскольку она означает, что я, вероятно, прощу человека, который вырежет мне сердце тупым ножом, если он скажет, что ему оно нужно больше, чем мне; или скажет, что в его жизни сложный период кровавого вырезания сердец. В общем, к моему удивлению, обнимая отца, я чувствую, что делаю нечто хорошее, и я надеюсь, что вырасту хорошим человеком, потому что делаю это.
Хорошим человеком, как Август.
Август за кофейным столиком в гостиной считает деньги.
Эта благодарная удивленная улыбка Шелли Хаффман из того полуденного репортажа запала в душу моего брата Августа, такого сентиментального молчуна. Это зажгло что-то внутри него. Делая доброе дело, он пришел к пониманию, что, возможно, подобные вещи упускались в жизни братьев Беллов, Августа и Илая. Быть может, это то, для чего меня вернули обратно, безмолвно сказал он не так давно.
«Тебя не возвращали, Август, – сказал я. – Потому что ты никуда, глядь, не уходил».
Но он не слушал. Он был слишком вдохновлен. Добрые дела, осознал он, – это то, чего не хватает в жизни большинства семейств, вольно или невольно потворствующих мелким преступлениям в австралийских пригородах. Преступление, рассуждал он, – по своей природе эгоистичное занятие; все грабят и толкаются, и мошенничают, и воруют, и торгуют, и берут, и ничего не дают. Итак, последние три недели Август стучался в двери с ведерком для пожертвований от имени «Ассоциации поддержки больных мышечной дистрофией Юго-Восточного Квинсленда», обходя улицы Брекен-Риджа и близлежащих пригородов – Брайтона, Сандгейта и Бундалла. У него строгий режим и навязчивая идея. Он составляет карты и расписания своих маршрутов и встреч. Он проводил исследования в библиотеке Брекен-Риджа, используя демографию и статистику, чтобы найти в Брисбене обеспеченных людей, к которым можно постучаться; а на этой неделе ездил на поезде в другие районы – Асколд, Клейфилд, гнездо старых толстосумов Нью-Фарм и за реку, в сонную Булимбу; где, как однажды сказал нам Дрищ, вдовствующие бабушки держат толстые рулоны наличных в своих ночных горшках под кроватью, поскольку знают, что ни один уважающий себя грабитель или некто похуже, вроде члена семьи с липкими пальцами, никогда не будет тщательно изучать горшок с мочой старой леди. Я думал, что своеобразная манера общения Августа может помешать ему в сборе средств, но это, наоборот, оказалось его секретным оружием. Он просто держит свое денежное ведро с наклейкой «Ассоциация поддержки больных мышечной дистрофией Юго-Восточного Квинсленда» и делает жест, предполагающий, что он не может говорить, и большинство добросердечных людей (а когда вы постучите в дверь достаточного количества домов, то начнете понимать, что на самом деле состояние человеческого сердца по умолчанию – это доброта) принимают этот жест как означающий, что он глухонемой; и почему-то думают, что сам он – этот молодой человек с добрым лицом и ведром – живет с мышечной дистрофией. Возможно, мы все были бы гораздо более эффективными специалистами по общению, если бы побольше молчали.