ты, как они ездили к Ивану Кролю на ферму в Дайборо пять отдельных раз – в пяти долбаных случаях – за последние двадцать лет по делам о пропавших без вести людях, знакомых с Иваном или как-то связанных с ним. И все пять раз ни одной зацепки. Ну а дальше, прошлым вечером, я возвращаю папку Тиму Коттону и покупаю ему пиццу с фрикадельками в заведении «Лакки», там, в Вэлли, чтобы отблагодарить его за помощь, и он на мгновение делает паузу между попытками залезть мне в трусы, и знаешь, что он говорит?
– Что?
Кэйтлин встряхивает головой.
– Он сказал: «Может, тебе стоит оставить этот мяч профессиональным ловцам, Кэйтлин?»
Она сильно хлопает ладонью по рулю.
– Я имею в виду – что, такое дерьмо действительно говорит долбаный полицейский офицер, Илай? Пропал восьмилетний ребенок, а он говорит: «Оставь этот мяч профессиональным ловцам». И это когда любая помощь важна! Вот именно поэтому я ненавижу гребаный крикет!
Наш автомобиль останавливается возле внушительных белых железных ворот, встроенных в высокую бетонную стену глиняного цвета. Кэйтлин опускает свое окно и протягивает руку к красной кнопке интеркома.
– Слушаю, – говорит нежный голос.
– Здравствуйте, это «Курьер мейл» для интервью с мистером Брозом, – говорит Кэйтлин.
– Добро пожаловать! – отвечает нежный голос.
Ворота с лязгом разъезжаются.
Дом Титуса Броза белый, как и его костюмы, и его волосы, и его руки. Это широко раскинувшийся белый бетонный особняк с колоннами, балконами в духе Джульетты и белой деревянной двойной входной дверью, настолько большой, что через нее могла бы пройти белая яхта с поднятой белой мачтой. Это скорее особняк плантатора из Нового Орлеана, чем укромный уголок скромного миллионера из Беллбоури.
Солнечный свет мерцает сквозь листья пышных вязов вдоль длинной извилистой подъездной дорожки, бегущей через огромный ухоженный газон и в конце концов упирающейся в широкие ступени белого мрамора.
Кэйтлин ставит машину слева от мраморных ступеней на парковочной площадке для посетителей, усыпанной желтым гравием, выскальзывает наружу и щелкает багажником. В кронах вязов щебечут птицы, легкий ветерок колышит листья. Больше ничего.
– Как я объясню, кто ты такая? – шепчу я.
Кэйтлин лезет в багажник и вытаскивает старую черную камеру «Кэнон» с длинным сложным серым объективом, наподобие тех камер, что используют наши спортивные фотографы на стадионе «Ланг-Парк» в дни игр.
– Я – «рыбий глаз»! – улыбается она, закрывая один глаз, чтобы посмотреть через объектив.
– Ты же не фотограф.
– Фигня, – хихикает она. – Наведи и нажми.
– Где ты взяла эту камеру?
– Стащила из ремонтного шкафа.
Кэйтлин направляется к высокой входной двери.
– Пошли! – оборачивается она. – Ты опаздываешь на интервью.
Звонок в дверь. Дверной звонок раздается в трех местах внутри раскинувшегося в стороны дома, одна трель перекликается с другой, как маленькое музыкальное произведение. Сердце полно надежды. Сердце почти выпрыгивает из моего горла. Кэйтлин сжимает свою камеру, как будто это боевой молот и она ведет за собой в бой группу пьяных шотландцев. Вокруг больше никаких звуков, кроме птиц в кронах вязов.
Это место так далеко от всего. Так далеко от жизни и мира. Теперь я понимаю, насколько дом не соответствует обстановке. Эти белые возвышающиеся колонны не вписываются в естественный пейзаж, окружающий нас. Здесь что-то не так, в этом есть нечто неправильное.
Одна половина широкой двустворчатой двери открывается. И когда она распахивается, я не забываю засунуть правую руку в глубокий карман пиджака, спрятав ее подальше от чужих глаз.
Невысокая женщина в строгом сером рабочем платье – униформе горничной, я полагаю. Возможно, филиппинка. С радушной улыбкой. Она открывает дверь шире, и я вижу хрупкую худую женщину в белом платье. Ее лицо такое худое, что кажется, будто щеки нарисованы масляными красками поверх выделяющихся скул. Теплая улыбка. Знакомое лицо.
– Добрый день, – говорит она, изящно и коротко кланяясь. – Вы ребята из газеты?
Теперь ее волосы седые. Раньше они были просто светлыми. Они все такие же прямые и длинные, покрывающие плечи.
– Я Ханна Броз, – произносит она, кладя правую руку себе на грудь. Однако рука – это вовсе не рука. Это пластиковая имитация, но не похожая на те, что я когда-либо раньше видел. Она похожа на одну из маминых рук и выглядит так, словно загорела и обветрилась на солнце. Она торчит из белого рукава кардигана, накинутого поверх платья Ханны. Я смотрю на ее левую руку, висящую вдоль бока, и та такая же. На ней есть веснушки. Она негнущаяся, но выглядит настоящей, сделанной из какой-то силиконовой лепнины. Все для вида, а не для функциональности.
– Я Илай, – говорю я. Не произносить свою фамилию. – А это мой фотограф, Кэйтлин.
– Не возражаете, если я сделаю пару быстрых снимков? – спрашивает Кэйтлин.
Ханна кивает:
– Это будет замечательно. – Она отступает в дверях. – Проходите. Отец в читальном зале, с задней стороны дома.
Возможно, Ханне Броз сейчас пятьдесят. Или сорок, и у нее измученный вид. Или шестьдесят, и она прекрасно выглядит. Что она делала за прошедшие шесть или около того лет с тех пор, как я видел ее в последний раз? Она не узнает меня, но я узнаю ее. Это было на вечеринке в честь восьмидесятилетия ее отца. В ресторане «Мама Пхэм» в Дарре. Другое время. Другой Илай Белл.
Дом напоминает музей коллекцией антиквариата и безвкусными масляными картинами размером с пол в моей спальне. Доспехи средневекового рыцаря с булавой в руках. Маска какого-то африканского племени, висящая на стене. Чисто выметенные полированные деревянные полы. В углу – набор копий туземных воинов Папуа – Новой Гвинеи. Картина с изображением льва, разрывающего антилопу. Вытянутая гостиная с камином и телевизором, который в ширину больше, чем моя кровать в длину.
Кэйтлин задирает голову к бронзовой люстре, похожей на металлического паука-охотника, плетущего паутину из лампочек.
– Милое местечко, – произносит она.
– Спасибо, – говорит Ханна. – Мы не всегда так жили. Мой отец приехал в Австралию ни с чем. Его первый дом в Квинсленде был комнатой, которую он делил с шестью другими мужчинами в Вакольском иммиграционном лагере.
Ханна замирает на месте. Она пристально смотрит мне в лицо.
– Вы его знаете?
– Кого?
– Вакольский восточный иждивенческий лагерь для содержания перемещенных лиц.
Я отрицательно качаю головой.
– А вы выросли не в западных пригородах? – спрашивает она. – У меня такое чувство, что я вас знаю.
Улыбайся. Качай головой.
– Не, я с северной стороны, – отвечаю я простодушно. – Рос в Брекен-Ридже.
Она кивает. Внимательно смотрит мне в глаза. Ханна Броз копает глубоко. Она поворачивается и устремляется дальше по коридору.
Бюст Наполеона. Бюст капитана Кука рядом с масштабной копией корабля «Индевор»[65]. Картина с изображением льва, разрывающего на части современного взрослого человека. Лев уже оторвал три конечности, две ноги и рука валяются у него под ногами, а теперь впивается зубами в оставшуюся руку.
– Возможно, вам придется быть терпеливыми с папой, – говорит Ханна, шагая через длинную столовую к задней части особняка. – Он не такой… как бы это сказать… крепкий, каким был когда-то. Возможно, вам придется повторять свои вопросы пару раз, и не забывайте говорить громко и лаконично. Он может задремать, и иногда кажется, будто он где-то на другой планете. Он неважно себя чувствует в последнее время, но воодушевлен этим награждением сегодня вечером. На самом деле, он приготовил сюрприз для всех гостей и хочет предварительно рассказать о нем вам.
Ханна открывает двойные двери красного дерева в огромный читальный зал. Он похож на читальный зал королевской семьи. Две стены от пола до потолка занимают книжные полки, слева и справа. Сотни книг в твердых старинных переплетах с золотыми буквами. Бордовый ковер. Ковер цвета крови. В комнате пахнет книгами и застарелым сигарным дымом. Темно-зеленый бархатный диван и два темно-зеленых бархатных кресла. В конце комнаты – большой письменный стол красного дерева, и вот за ним-то и сидит Титус Броз, опустив глаза в толстую книгу с твердым переплетом. Позади него огромная стеклянная стена, настолько чистая и прозрачная, что если прищуриться – то покажется, что там вовсе нет никакой стены. Единственное, что выдает дверь, встроенную в середину стеклянной стены, – две блестящих серебристых петли, которые позволяют открыть эту дверь на волшебную и художественно-беспорядочную лужайку, с виду простирающуюся вдаль на километр или около того; с бетонными фонтанами, идеально подстриженными живыми изгородями и клумбами, над которыми вьются пчелы, и все это залито солнечным светом и выглядит как небольшой виноградник, но это, должно быть, просто обман зрения, потому что таких участков не может быть в лантановых зарослях в окрестностях Беллбоури, Брисбен.
На столе Титуса стоит прямоугольный ящик, сантиметров двадцать пять высотой и двадцать шириной, задрапированный красной шелковой тканью.
– Папа! – произносит Ханна.
Он не отрывается от чтения. Белый костюм. Белые волосы. Белые кости в моем позвоночнике содрогаются, говоря мне – беги! Беги прочь немедленно, Илай. Отступай. Это ловушка.
– Извини, папа! – говорит Ханна громче.
Титус поднимает голову от книги.
– Люди из газеты пришли поговорить с тобой, – продолжает Ханна.
– Кто? – бурчит он.
– Вот это Илай, а это его фотограф, Кэйтлин, – отвечает Ханна. – Они пришли поговорить с тобой о награде, которую ты будешь получать сегодня вечером.
Что-то просыпается в его сознании.
– Да! – говорит Титус, снимая очки для чтения. Он взволнованно барабанит пальцами по ящику, накрытому красным шелком. – Проходите! Садитесь, садитесь.
Мы медленно подходим поближе и садимся в два элегантных черных кресла для посетителей возле его стола. Он сильно постарел. Повелитель Конечностей больше не кажется таким страшным, каким представлялся тринадцатилетнему мальчишке. Время все меняет, Дрищ. Меняет лица. Меняет истории. Меняет точки зрения.