ется, никогда не закончится, – пока птица не выравнивает полет и не устремляется на стену в воздушном потоке, усиливающем ее слепую скорость.
Кэйтлин Спайс тревожится о ней, конечно же, потому что ее сердце способно вместить небо и все, что летает в нем.
– Прекрати, птичка, – шепчет она. – Прекрати это.
Но птица не может остановиться. Сейчас она приближается еще быстрее, чем раньше. Бах! И от такого ужасного удара в этот раз она не парит, оглушенная. Она просто падает на землю. Валится с мягким шлепком на гравий за стеклянной дверью читального зала Титуса Броза.
Я встаю с кресла, и Титус Броз удивленно смотрит, как я прохожу мимо его стола и открываю стеклянную дверь на огромный газон. Запах луга. Запах цветов. Желтый гравий и галька хрустят под подошвами моих кроссовок, когда я осторожно приседаю на корточки рядом с упавшей птицей.
Я бережно подхватываю ее четырьмя пальцами правой руки и чувствую эти косточки-веточки под идеальной синевой, которую держу в обеих ладонях. Она теплая и мягкая, и размером с мышку, когда ее крылья сложены вот так. Кэйтлин тоже вышла вслед за мной.
– Она мертва? – спрашивает Кэйтлин, стоя рядом.
– Думаю, да, – говорю я.
Синева на ее головке. Больше сверкающих синевой перьев над ее маленькими ушами и еще больше на крыльях, словно она пролетела через какое-то волшебное облако синей пыли. Я рассматриваю птицу в своих руках. Этот безжизненный летун мгновенно заворожил меня своей красотой.
– Что это за порода? – спрашивает Кэйтлин.
Синяя птица. «Ты слушаешь, Илай?»
– Эх, как же они называются… – размышляет Кэйтлин. – К моей бабушке прилетают такие на задний двор. Это ее любимые птицы. Они такие красивые.
Кэйтлин приседает рядом со мной, наклоняется над мертвой птицей и проводит мизинцем по ее открытому животу.
– Что ты собираешься с ней делать? – спрашивает она тихо.
– Не знаю, – отвечаю я.
Титус Броз теперь стоит в проеме стеклянной двери.
– Она мертва? – спрашивает он.
– Да, она мертва, – произношу я.
– Глупая птица, похоже, решила покончить с собой, – говорит он.
Кэйтлин хлопает в ладоши.
– Крапивник! – восклицает она. – Я вспомнила! Это крапивник[67].
И с этими ее словами мертвый синий крапивник оживает. Как будто он просто ждал – когда же Кэйтлин Спайс узнает его, потому что, как и у всех живых существ – как у меня, у меня, у меня! – его жизнь и смерть зависят от ее дыхания и внимания. Он вернулся. Сперва открываются его глаза, похожие на зернышки перца, а затем я чувствую, как его лапки мягко скребут по коже моих ладоней. Его голова шевелится коротким движением. Вялым и оглушенным. Птичьи глаза смотрят на меня, и в какое-то мгновение между нами передается нечто, находящееся за пределами моего понимания, за пределами этой Вселенной, что-то нежное, но затем это исчезает и на смену ему приходит осознание птицы, что она покоится в человеческой руке; и некий электромиографический сигнал внутри этой совершенной конструкции приказывает ее ослабленным крыльям хлопать. Хлопать. Хлопать. И лететь прочь. И мы трое – Илай Белл, девушка его мечты и человек из его кошмаров – смотрим, как синяя птица закладывает левый вираж, затем правый, а затем собирается с силами и снова делает «мертвую петлю», потому что ей нравится быть живой. Но она не улетает далеко. Она просто порхает над дальней правой стороной этой великолепно ухоженной лужайки, о которой заботится садовник, нанятый на наркоденьги. Она летает над зеленым деревянным сараем – вероятно, каким-то подсобным помещением для садового инструмента. Сарай открыт, и в нем стоит маленький зеленый трактор «Джон Дир». Затем птица летит дальше к бетонному сооружению, которого я пока не замечал. Я упустил его из виду. Это своего рода квадратный бетонный бункер, спрятанный среди вязов и покрытый жасминовым вьюнком и другими дикорастущими растениями в правой дальней части лужайки у забора. Бетонная коробка с единственной белой дверью спереди, жасминовые лозы спускаются с ее крыши до лужайки, так что сооружение выглядит выросшим из земли. Синяя птица садится на лозу, свисающую прямо над дверью этой коробки. И остается сидеть там, вертя маленькой синей головкой влево и вправо, как будто она чем-то озадачена все последние пять минут своего странного существования.
Все страннее и страннее. Странная бетонная конструкция. Я смотрю на нее странно, и Титус смотрит на нее странно, а затем он понимает, что я смотрю на нее странно.
Я совсем забыл про свою правую руку с четырьмя пальцами, которая свисает сейчас вдоль тела, явно бросаясь в глаза. Старые и подслеповатые глаза Титуса таращатся на эту руку.
Я быстро поворачиваюсь, засовывая руки в карманы.
– Ну, я думаю, что узнал достаточно, мистер Броз, – говорю я. – Мне лучше поскорей вернуться и подготовить статью для завтрашней газеты.
У него недоуменное выражение лица. Словно он на другой планете. Или словно он на этой планете пять лет назад, когда приказывал своему польскому напарнику-психопату Ивану отрезать мой по-настоящему живой указательный палец с моей по-настоящему живой руки.
Титус подозрительно пучит на меня свои буркалы.
– Да, – тяжело произносит он. – Да. Очень хорошо.
Кэйтлин поднимает камеру.
– Не возражаете, если я вас быстренько щелкну, мистер Броз? – спрашивает она.
– Где вы хотите меня снять? – откликается он.
– Просто за столом внутри будет отлично, – отвечает она.
Титус снова садится за свой стол.
– Улыбочку! – говорит Кэйтлин, наводя объектив.
Кэйтлин нажимает на спуск, и камера щелкает с ослепительной вспышкой, которая бьет по нашим глазам. Слишком яркой. Ошеломляющей нас всех в этой комнате.
– Боже милосердный! – вскрикивает Титус, потирая глаза. – Выключите эту вспышку!
– Простите, мистер Броз, – говорит Кэйтлин. – Эта камера, должно быть, неисправна. Как вернусь, кину ее в ремонтный шкаф.
Он снова наводит объектив.
– Еще разок! – произносит Кэйтлин таким тоном, будто разговаривает с трехлетним.
Титус заставляет себя улыбнуться. Фальшивая улыбка. Искусственная улыбка. На силиконовой основе.
В «Форде» Кэйтлин бросает камеру мне под ноги перед пассажирским сиденьем.
– Ну, все это было очень странно, – замечает она.
Она включает зажигание и слишком быстро выезжает с подъездной дорожки Титуса Броза.
Я молчу. Она разговаривает сама с собой.
– Ладно, сначала первые впечатления изнутри, – говорит она, объясняя это скорее себе, чем своему младшему репортеру. – Я думаю – и поправь меня, если я ошибаюсь, – что в штате Квинсленд творится какая-то гниль, – продолжает она, сильнее нажимая на акселератор, когда машина вырывается с проселка Беллбоури на черную асфальтовую дорогу, ведущую обратно в Боуэн-Хиллз. – Писать иль не писать, вот в чем вопрос? Ты когда-нибудь видел кого-то настолько жуткого? Он похож в этом костюме на старый мешок с гремящими костями. Он постоянно облизывал свои губы, как будто собирался заклеивать конверт.
Кэйтлин беспорядочно перечисляет все ключевые моменты, быстро и громко. Иногда она отрывает глаза от дороги, чтобы увидеть мое лицо.
– Я имею в виду – что не так с ним и его дочерью? А что скажешь про все это безумное барахло в его доме? Ладно, с чего ты хочешь начать?
Я смотрю в окно. Я думаю о Лайле в переднем дворе дома в Дарре. Я вижу его, стоящего в своей рабочей одежде под радужными брызгами из моего шланга.
– Давай начнем с конца, а потом двинемся вперед к началу, – предлагает она.
Вперед к началу. Мне это нравится. Это все, что я когда-либо делал. Двигался вперед к началу.
– Не знаю, как насчет тебя, но мой счетчик безумия просто зашкалило, – говорит она. – Со всем этим что-то не так, Илай. Есть что-то очень, очень неправильное во всем этом.
Кэйтлин что-то нервно бормочет. Заполняет тишину. Она посматривает на меня. Я поворачиваю голову к дороге впереди, к прерывистой белой линии на асфальте, убегающей под машину.
Я понимаю, что мне нужно сделать.
– Я должен вернуться, – говорю я. Я произношу это громче, чем намеревался. Я говорю это с чувством.
– Вернуться? – повторяет Кэйтлин. – Зачем ты хочешь вернуться?
– Я не могу сказать, – отвечаю я. – Я должен молчать насчет этого. Есть вещи, которые люди не могут сказать. Теперь я это знаю. Есть вещи, слишком невозможные, чтобы сказать их вслух, поэтому их лучше не говорить.
Кэйтлин резко бьет по тормозам и сворачивает на грязную обочину. Передние колеса на мгновение теряют сцепление с дорогой, и она крутит рулем, чтобы удержать автомобиль от удара о каменистый склон с моей стороны. Она останавливается с заносом. Выключает зажигание.
– Скажи мне, почему мы должны вернуться, Илай.
– Не могу, ты подумаешь, что я чокнутый.
– Насчет этого не волнуйся, потому что я так думаю с того момента, как впервые встретила тебя.
– Правда? – говорю я.
– Ага, – отвечает она. – Ты псих, но в хорошем смысле слова. Вроде как Боуи, или Игги Поп, или Ван Гог – они тоже психи.
– Или как Астрид, – говорю я.
– А это кто?
– Она была подругой моей мамы, когда я был маленьким, – поясняю я. – Я думал, что она чокнутая. Но по-хорошему чокнутая. Милый такой псих. Она рассказывала нам, что слышит голоса, и мы все думали, что она сумасшедшая. Она сказала, что слышала голос, сообщивший ей, что мой брат Август – особенный.
– Судя по тому, что ты мне о нем рассказывал, – он действительно особенный, – замечает Кэйтлин.
Я вздыхаю.
– Мне нужно вернуться.
– Зачем? – спрашивает она.
Я вздыхаю. Вперед к началу. Обратно к концу.
– Эта птица, – говорю я.
– А что с этой птицей?
– Мертвый синий крапивник.
– Да, и при чем тут он?
– Однажды, когда я был мальчишкой… – И на этом заканчивается мой обет молчания. Он длился ошеломляющие сорок три секунды. – …Я сидел в машине Дрища, и он учил меня водить, а я был рассеян, как всегда, и смотрел в окно, и наблюдал за Гусом, который сидел на заборе и писал одну и ту же фразу пальцем в воздухе, потому что это была его манера говорить. И я мог сказать, что он там пишет, потому что знал, как читать его невидимые слова в воздухе.