Полковник ответил: “Рот в рот, что это? Не извращение?”
Редакцию разогнали. Не надо было мне нарушать канон: из огня пожарник должен вытаскивать пионера, а не пионер пожарника.
Когда я уехал учиться в Москву, во ВГИК, тетрадь, в которую записывал всякие истории, происходившие во время моих командировок по пожарным депо Кахетии, Имеретии, Гурии, Менгрелии, Раче, оказалась очень ценной, я находил там сюжеты для студенческих короткометражек. В дальнейшем сценарии фильмов “Лунный папа”, “Городок Анара”, “Влюбленный кулинар” взросли из семян, разбросанных на страницах той “пожарной тетрадки”.
И сегодня я ее храню – затрепанную, изгрызенную крысами, жившими в монтажном цехе киностудии “Грузия-фильм” (обычно, когда я монтировал, месяцами ночевал в монтажной на раскладушке). Я плакал (поверьте) и проклинал крыс, набивших желудки моими записями. Но кое-что сохранилось. Вчера перечел короткий рассказ “Человек-письмо”, он не про пожар и совсем не смешной. Хотя нет, он тоже про пожар, который разжигается в человеческих душах, когда вокруг полыхают войны…
Лиойский почтальон Шалва Татишвили перестал разносить письма. Вторую неделю он сидел в своей комнате, не ел, не пил, молчал. Его жена Кеке, женщина сильная и телом, и духом, мужественно встретила удар судьбы – похоронку на их единственного сына. Мальчика звали Давид. Четыре года он аккуратно слал письма. Сейчас, в самом конце войны, в разгар весны, когда в Лио белым цветом цвела курага, всё кончилось.
Ночью почтальон исчез. Кеке обнаружила его исчезновение утром. Она вышла во двор, заглянула в сарай, подошла к старому тутовнику – в тени его Шалва любил сидеть в жаркие часы и пить чай. Было раннее утро, солнце еще не взошло, и нигде – ни в сарае, ни под тутовником – Шалвы не было.
Кеке пошла по деревенской улице, не обращая внимания на звон колокольчиков, висящих на шеях коров, – их собирал в стадо пастух, – она не спросила, видел ли он Шалву, – она знала, где он должен быть.
Грузная женщина направилась вверх в гору. Двадцать шесть пчелиных ульев – это их улья. Вот деревянная времянка – полудом-полусарай. Больше всего на свете почтальон любил пчел.
– Шалва! – позвала она.
Никто не ответил.
Кеке заглянула в щель. Дверь была заперта. Сквозь щель она разглядела мужа. Он сидел на стуле и чесался. Обеими руками расчесывал шею, лицо, уши.
– Шалва!
Почтальон не посмотрел в ее сторону. Он раздирал себя до крови, до царапин. Кеке могла бы выбить дверь, она даже толкнула ее – дверь поддалась, – но вторую попытку не сделала.
Кеке опустилась на корточки и застыла в раздумье. Взошел красный солнечный диск. Теплый ветер гнал вихри белых лепестков.
Кеке услышала глухие удары о стены сарайчика, еще раз посмотрела в щель. Муж гонял пчел, влетевших в сарай, убивал их. Женщина отошла от сарайчика, пошла вниз по тропе к деревне. У дома фельдшера Сосо Месхи она остановилась и позвала:
– Сосо!
Старый фельдшер, босой, растрепанный, с заспанными глазами, вышел на порог. Фельдшер был другом почтальона.
– Заходи, Кеке!
В комнате пахло травами, пучки которых были развешаны на веревках, на стенах, под потолком.
Фельдшер незаметно от Кеке достал из стакана вставную челюсть, вставил ее в рот.
– Не ест, не пьет с того дня… – сказала Кеке.
– Не пьет?
– Как налила чай, так и стоит в пиале пятый день…
– Не может быть.
– Вот так… а сейчас пчел убивает.
Фельдшер сузил глаза, цокнул языком.
– Убивает?
– Да.
– Пошли к нему.
Фельдшер сделал круг по комнате, растер в ступе какие-то сухие ягоды, все его движения были механические, без особого смысла…
– Пошли, пошли, – повторил он.
Две фигуры: женская – большая, грузная, и мужская – коротконогая, – темнели на тропе, ведущей к пасеке. Сосо крикнул:
– Шалва!
Молчание.
Фельдшер и Кеке посмотрели в щель.
– Шалва, это я, Сосо, открой дверь!
Шалва сидел на стуле и смотрел так, словно позировал фотографу. Спокойно и безучастно.
Взломав засов, Сосо и Кеке ввалились в узкое, душное помещение.
– Мне не нравятся твои глаза, – сказал фельдшер. – Шалва, это же война, она убивает детей, ты это знаешь как никто другой. Сколько похоронок раздал ты?
– Двадцать шесть, – сказала Кеке.
Почтальон отрицательно покачал головой. Жена посмотрела на него.
– Двадцать семь! – поправилась она.
– Мне не нравятся его глаза! – повторил фельдшер. – Ну-ка, закрой дверь!
Кеке закрыла дверь и занавесила покрывалом окно, фельдшер взял со стола свечу и поднес к глазам почтальона.
– Странно…
Шалва сидел всё такой же спокойный и безучастный.
– Странно!..
Фельдшер удалял и приближал пламя свечи к лицу почтальона.
– Зрачки не сужаются от света и не расширяются в темноте – они неподвижны.
Он отошел от Шалвы, скинул с окна покрывало.
– Когда зрачки неподвижны, это значит, человек мертв.
С громким жужжанием в дверь влетела пчела.
– Пошли отсюда, Шалва, – сказал фельдшер.
О том, что у почтальона зрачки неподвижны, как бывает только у мертвых, Сосо рассказал председателю Георгию Патиашвили. Тот разбирался в медицине, когда-то сам учился в ветеринарном техникуме и поэтому не поверил фельдшеру.
Георгий был однорук, носил гимнастерку с пришпиленным к плечу пустым рукавом. Таким он вернулся с фронта год назад.
– Горе у него, врагу не пожелаешь… но живой человек мертвым быть не может… Пойдем к нему.
Вечером в доме Шалвы в темной комнате при свете керосиновой лампы председатель глядел в глаза почтальона. Он так близко подносил лампу к лицу Шалвы, что, казалось, вот-вот опалит ему ресницы. Черные чашечки зрачков не реагировали на свет.
– Значит, так! – с привычной для себя решительной интонацией начал Георгий. – Ты живой человек, ты должен жить ради памяти Давида…
Георгий осекся, сделал паузу, не зная, как продолжить ободряющую речь.
– Завтра, а может, уже сегодня, мы добьем этого шакала, эту фашистскую свинью. Ты – почтальон. Газеты, письма должны приносить теперь только радость… слышишь, Шалва… собери силы… поешь… Верблюд может без воды… но ты же не верблюд, неделю не ешь… Кеке, подай чай… я напою его…
Георгий поднял пиалу, хлебнул, попробовал, не горячо ли, потом поднес пиалу к губам Шалвы. Тот после краткой паузы, оглядев Георгия, Сосо и Кеке, стал пить.
Утром Кеке сказали, что на пасеке ночью гулял медведь.
Она зашла к мужу, тот спал, тихо посапывая. Кеке обрадовалась: “Спит, слава Богу!” Неделю она не видела мужа спящим. Она пошла вверх в гору, к пасеке. Улья были разворошены, сорваны крыши, смяты соты, один улей свалился, лился мед, и гудели зло пчелы. В сарайчике медведь наделал большую кучу, видимо, влез в окно, разбив его, – на острых стеклах остались пучки бурой шерсти.
Кеке села на стул и заплакала. В изгаженном медвежьим разбоем сарайчике нахлынули на нее сдерживаемые при людях слезы.
– Медведь узнал, что тебя нет, мальчик мой…
Она выдергивала волоски с осколков окна, тихо полуплакала, полушептала:
– Как ты его пугнул в то лето, когда это было… Как мы смеялись, когда ты рассказывал…
Надо было наводить порядок на пасеке, и Кеке, прервав плач, стала обходить улья.
И вдруг она услышала выстрелы. Они раздавались снизу, из деревни. Когда Кеке лопатой поддела медвежью кучу, подняла и понесла, она ясно услышала вопивший голос “Победа!!!”
Кеке отбросила лопату, побежала вниз, словно и не было ей шестидесяти лет и не весила она два раза по шестьдесят.
Она споткнулась, упала в траву, и ей расхотелось бежать в деревню. Она сидела в траве, большая, грузная, слушала выстрелы. Потом поднялась, вернулась к пасеке, взяла лопату с медвежьим дерьмом, стряхнула, несколько раз вонзила лопату в землю, очистила ее, потом протерла травой и приставила к стене сарайчика.
Наведя порядок на пасеке, Кеке спустилась в деревню. Вошла в свой дом. Ничто никогда так не удивляло ее, как вид мужа. Перед ней стоял бритоголовый – бритоголовым он был всегда, – но на этот раз вся его голова, лоб, щеки, подбородок и даже затылок были оклеены почтовыми марками.
Марки разные: большие, маленькие, цветные, со штемпелями, без штемпелей.
– Ты что? – спросила Кеке.
Муж не ответил.
– Что это такое?
Он доклеил на голову последние марки, лежавшие на столе. Пораженная, она села напротив мужа.
Тот не видел ее или делал вид, что не видит. Потом встал и вышел из комнаты.
Шалва шел по улице, Кеке попыталась остановить его, но он отстранил жену и пошел дальше. Около дома Самсонии он крикнул:
– Письмо пришло!
Хозяин дома Элиоз выглянул из окна.
– Письмо пришло! – повторил Шалва.
Он зашел во двор, огляделся, заметил жену Элиоза, девочек, которые в изумлении смотрели на почтальона.
– Здравствуйте, дорогие мама и папа! Шлет привет вам ваш сын Лука, – начал почтальон.
Кеке подошла к мужу.
– Шалва, что ты говоришь, замолчи…
Шалва не замолчал, он говорил, словно бы озвучивая чье-то письмо:
– Рана моя зажила. Хоть мучила она меня долго и мучила моих врачей, пулю с трудом достали из живота, закрутила она все кишки, но зашили их, все, все дырочки, теперь я здоров, вы посмотрите на меня и не догадаетесь, где я был продырявлен пулей. Вот так-то! Спасибо врачам! Не плачьте обо мне, как я уже сказал, я здоров. Скоро выпишут меня из больницы, и поеду я добивать фашистских гадов. А после победы приеду к вам. Так хочется обнять вас. Как там мои сестренки? Выросли уже? Невестами ходят?! Без меня не выдавайте замуж…
Элиоз взял Шалву за плечи:
– Замолчи.
– Из окна моей палаты я вижу провода, на них сидят птицы, они, как мои сестрички, – смешные, красивые… Вот птицы улетели, и я кончаю письмо. Целую вас всех. Ваш Лука.
Шалва освободился от рук Элиоза, повернулся и вышел со двора.
– Он что, сошел с ума? – спросил Элиоз.