Мальчик из трамвая. О силе надежды в страшные времена — страница 14 из 17

Дело в том, что Руфь наконец-то мне улыбнулась и сказала: «Я не знала, что у тебя такие красивые глаза».

Я смутился, наверное, покраснел как помидор, потому что она снова мне улыбнулась и спросила, правда ли, что я провел три дня в трамвае. Тогда я ответил, что, если у нее есть время, я бы все ей рассказал.

Она подняла глаза, увидела свою мать, которая смотрела на нас, и произнесла: «Сегодня нет, но завтра, если хочешь, встретимся у Арджентины, и ты мне расскажешь».


И вот я жду Руфь у Арджентины. Утром я не пошел к Термини продавать сувениры, вместо этого я направился к фонтану на Пьяцца Бокка-делла-Верита, залез в него и помылся так тщательно, как никогда. Я взял с собой кусочек мыла и тер колени и локти, как советовала мама, потому что именно там образуются корки, если не моешься как следует. Я обильно намылил волосы и лицо, глаза защипало, но мне было все равно. На тележку я положил полотенце — такое заштопанное, что никто не захотел его покупать, — чистые носки и рубашку. Я плескался в фонтане, пока все спали. Вдруг я увидел группу немцев. Они приближались. Тогда я спрятался под водой и оставался там, пока у меня не начало жечь в легких. Потом высунул нос, вдохнул полную грудь воздуха и снова нырнул. Я не мог допустить, чтобы меня забрали в тюрьму за купание в фонтане, такие случаи уже были. Наконец-то они ушли, и я сумел вылезти. Я вытерся и переоделся, вернулся домой, оставил тележку, взял из копилки горсть монет и направился на Торре-Арджентина.

И вот я жду. Руфь очень мне нравится, но я не знаю, нравлюсь ли я ей. Десять уже наступило, ее все нет, я волнуюсь: неужто она надо мной посмеялась. Уже почти раскаиваюсь в том, что так нарядился, как вдруг вижу девушку, которая немного похожа на Руфь. Но такого не может быть, она в белом платье, словно только что из магазина, а семья Руфь явно не купается в деньгах и…

Это она!

От счастья сердце рвется у меня из груди.

В своем платье Руфь кажется дочкой богачей. Она подходит ко мне, вся благоухая, улыбается и удивленно на меня смотрит:

— Ты прямо красивый, — говорит она, как будто не может в это поверить.

— Горячий шоколад будешь? — спрашиваю я.

Она кивает. Мы идем в кафе. У меня в кармане двадцать лир, которые я отложил на всякий случай. И вот такой случай наступил, потому что Руфь мне очень дорога, и если она примет мою дружбу, то жизнь станет гораздо легче и проще, любовь может сотворить такое чудо.

Мы садимся за дальний столик. Официант подмигивает мне. Он меня знает, я прихожу сюда продавать посуду, покупать старую одежду и вещи. Руфь говорит, что хотела бы горячего шоколада.

— Может быть, лучше мороженого? — спрашивает официант.

Руфь удивлена. Сейчас война, нет ни молока, ни сахара, ни хлеба, ни мяса, откуда взяться мороженому? Она смотрит на меня, словно спрашивая, не смеется ли официант над нами, но я успокаиваю ее. Здесь правда подают шоколадное мороженое, уж не знаю, что они туда кладут, не пробовал.

— Два мороженых, пожалуйста, — говорю я официанту, гордый, что могу ее угостить.

Руфь смотрит на меня с восхищением.

Я знаю, что мороженое обойдется в целое состояние, но иногда надо хватать свое счастье, сколько бы оно ни стоило — двадцать лир или даже пятьдесят. А счастье в том, чтобы сидеть с ней вдвоем за этим столиком в красивом месте, где тихо играет музыка. Я чувствую себя одним из господ, которые в Рождество выходят из театра хорошо одетые и смеются, словно и нет никакой войны. Мне кажется, я будто родился в другом, счастливом мире. Она потихоньку ест мороженое, маленькими кусочками, и я хочу сказать, что, если она не поторопится, мороженое растает, но не хочу показаться каким-то начальником, который ее упрекает. Да и я сам почти не ем свое, так сильно меня захватили чувства.

Наконец она прерывает молчание:

— Ты правда три дня катался по трамвайному кольцу?

— Два с половиной.

— И никуда не выходил?

— Только по нужде.

— А потом?

Я рассказываю ей о кондукторах, водителях, пассажирах, депо, чириолах с яичницей. Не знаю, сколько прошло времени, я только смотрю на нее в этом белом платье, с белыми лентами в косах. Она совсем худая, как и все сейчас, у нее маленький рот, красивый нос, глаза цвета каштанов. Я боялся, что она будет спрашивать о маме, немцах, грузовике и о том, как мне удалось спрыгнуть, но она обходит это стороной, зная, что воспоминания вызовут боль. Нет, Руфь хочет знать про приключения, и я все ей рассказываю, и мне кажется, что трамвай превращается в сказочное место, что проведенные там дни — отрывок из фильма, похожего на те, что мы ходили смотреть с мамой, еще когда она была с нами.

Мое мороженое все растаяло, а она свое доела.

— Хочешь еще? — спрашиваю я ее.

— А ты?

— Я не хочу.

Я передаю ей стаканчик, она погружает ложку в темный крем и подносит мне ко рту. Вот так, ложку — мне, ложку — ей, мы доедаем мороженое.

— Мы еще увидимся? — спрашиваю я ее.

— Конечно, — отвечает она, — но можно и без мороженого. Просто на улице или на рынке…

Сердце танцует у меня в груди.

— Ты хочешь еще узнать про трамвай? — спрашиваю я с беспокойством, потому что сколько еще можно про него рассказывать? А я хочу говорить с ней сто лет.

— Да. Но не только. Рассказывай о чем хочешь.

Мертвый кот исчез из моей груди. Теперь внутри у меня море надежды. Война закончится, мама вернется, я продолжу работать и заработаю много денег. Будущее усыпано розами без шипов.

Глава 18


В Риме становится все опаснее, фашисты и немцы свирепеют, партизаны продолжают устраивать покушения, союзники бомбят город, среди бедноты вспыхивают драки за картофелину или кусок хлеба, свистят кулаки, приезжает полиция, свистят пули, нет ни одной безопасной улицы.

Все это я знаю от Аттилио. Он зовет меня к себе домой на чердак и рассказывает все новости.

Я немного витаю в облаках, думаю о Руфи и радуюсь. Мы видимся почти каждый день, и от этого у меня внутри такое счастье, что можно все пережить и даже забыть о войне. Я терплю голод, экономлю каждый чентезимо, чтобы накопить денег и опять отвести ее в то кафе. Вчера она мне сказала, что чувствует себя виноватой за мороженое, которое мы съели. А я ей ответил, что мы должны жить каждый день так, словно он последний: «Представь, что завтра на нас сбросят бомбу и мы все взлетим на воздух… или что будет еще одна облава и нас отвезут в Германию. Или что союзники проиграют, и немцы опять станут полными хозяевами Рима». Она замотала головой: нет, только не это.

— Ничего такого не случится, — сказала она. — Ведь в Риме есть папа.

— Ну и что? Он ради евреев и пальцем не пошевелит.

Мы помолчали, и она попросила:

— Давай сменим тему.

— Хорошо, ты только не грусти из-за мороженого.

Она опустила взгляд, я не до конца ее убедил.

— В следующий раз принесем немного шоколада твоим и моим братьям и сестрам.

Она посмотрела на меня так, словно я сказал какую-то несусветную глупость.

— Сейчас у нас дома я главный, — говорю я. Пусть это уже не так, но хотелось ее впечатлить. — Я приношу домой деньги. И если остается немного лир, я откладываю их на самое необходимое.

— Но шоколад не самое необходимое.

— Это просто что-то хорошее посреди ужаса. Что-то вроде таблетки… для души. Если душа довольна, — начал я быстро объяснять, — то тело тоже в порядке. Ты знаешь поговорку про здоровье?

— Нет.

— Кто здоров, тот богат, хоть и не знает об этом. Моя мама так все время говорила.


Аттилио хватает меня за руку, прервав мои воспоминания, и встряхивает:

— Ты понял, что я сейчас сказал?

— Нет, — признаюсь я.

Я возвращаюсь к нашему разговору.

— Два дня назад случилось ужасное, — тихо произносит он, — готов поспорить, ты ничего не знаешь.

Я ничего не знаю и не хочу, чтобы он рассказывал, не хочу, чтобы у меня в груди опять поселился мертвый кот. Но Аттилио не остановишь. Он говорит, что 7 апреля группа женщин напала на пекарню рядом с Железным мостом. Там были в основном матери семейств с маленькими детьми, были и мужчины, но женщин больше, и они были по-настоящему злы. Они знали, что в этой пекарне хранили лучшую белую муку — из такой получаются совсем не те серые лепешки, к которым мы привыкли. Там, в пекарне «Тезеи», пекли хлеб для немецких военных, расквартированных в Риме, — Аттилио рассказывает как по писаному, словно читает газету.

Я не хочу ничего знать.

— Владелец пекарни, как увидел всю эту толпу, посочувствовал им и начал раздавать хлеб и муку. Но кто-то сразу решил предупредить СС, ну и как ты думаешь, могли они не прибежать? Конечно, они тут же примчались, блокировали мост с обеих сторон и набросились на людей. Кому-то удалось спастись, были крики, дети плакали, и в этой мясорубке солдаты схватили десятерых женщин, выстроили их вдоль моста, лицом к реке — и расстреляли, не медля ни секунды, — Аттилио говорит быстро-быстро, словно знает, что, если прервется, не найдет в себе силы продолжить.

У меня отнялся язык. Я представляю себе сцену: женщины требуют хлеба, солдаты хотят его отобрать, люди разбегаются во все стороны, женщин хватают, пулеметная очередь заставляет их рухнуть на землю…

— Это были матери, которые больше не могли выносить, что их дети плачут от голода, — продолжает Аттилио.

Я ощущаю во рту горький привкус шоколада. Руфь права, что чувствует себя виноватой за мороженое. Люди умирают за кусок хлеба, за горсть муки, а мы позволили себе лишнее.

— Я знал одну из них, — говорит Аттилио, — я ходил к Железному мосту, тела лежали еще там, посреди буханок хлеба, в муке с кровью… там был священник, он их благословлял. — Аттилио лежит на земле, руки на затылке, глаза смотрят в потолок.

Я стою, опершись о стену, и разглядываю его. Его худоба и черные круги вокруг глаз меня пугают. Нос заострился, во взгляде столько ненависти, что ясно: он может наделать глупостей. Я хочу посоветовать ему быть осторожнее, не искать неприятностей, от одной мысли о том, что он окажетс