Мальчик из трамвая. О силе надежды в страшные времена — страница 15 из 17

я в тюрьме на Виа Тассо под пытками, у меня мурашки по коже. Но он уже взял себя в руки и говорит, что в Риме все дело не только в нехватке хлеба, но и в отчаянии, ненависти, страхе, атмосфера нагнетается и рано или поздно котел взорвется.

— И все эти аресты… — продолжает он. — Людей арестовывают без всякой видимой причины, даже не потому, что ты еврей или коммунист. А знаешь, в чем дело? — Он поворачивается ко мне. — Им нужна рабочая сила.

— В Германии?

— Да даже здесь, в Риме. Нужны рабочие руки разбирать завалы от бомб, чинить железнодорожные и трамвайные пути, укреплять рушащиеся здания… Кто, по-твоему, это будет делать? Немцы? Да как же! — Он смеется, откусывает заусенец, и на пальце у него появляется кровь. Я вспоминаю, как мама укололась иглой, и думаю, что больше не могу видеть кровь.

— И кто все это делает? — спрашиваю я, но только чтобы он не злился.

— Заключенные.

Мы смотрим друг на друга. Я хочу, чтобы он остановился.

Но он продолжает, не делая скидку на мои двенадцать лет, на то, что я хочу хоть немного спокойствия посреди ужаса.

— Немцы наполняют тюрьмы людьми, словно склады рабочей силы. Потом они распределяют мужчин куда нужно: ты туда, ты сюда. А если надорвешься, какая разница? Все равно рано или поздно умирать! — Он снова зло смеется, и мне не нравится его смех. — Жены знают об этом, потому все время ходят под окна тюрьмы проведать заключенных, ждут, пока те покажутся в окне, разговаривают с ними, уверяют, что у них все в порядке, что у детей все хорошо, хоть это и ложь. Но когда муж в тюрьме, ложь нужна всем. Можно кинуть мужу кусок хлеба, потому что там вам не «Гранд-отель», их же там даже не кормят! Они кидают хлеб с улицы в окна. Как Тереза.

— Какая Тереза?

Аттилио смотрит на меня большими глазами.

— Гуллаче! — он почти кричит. — Только не говори мне, что не знаешь.

— Калабрийка, убитая под окнами «Реджина Чели»?

— Да, она.

— Я не знал, что ее звали Тереза, — тихо говорю я.

До тех пор пока у мертвых нет лиц, нет имен, нет истории, они часть моря мертвых, и ты почти не замечаешь их гибели. Но если тебе сообщают имя, кто они, что сделали и почему погибли, тогда в сердце открывается еще одна рана.

— Тереза была беременна, — продолжает Аттилио. — Она пришла к тюрьме вместе со своим старшим сыном и бросала сверток с хлебом в окно. Муж велел ей прекратить, возвращаться домой, но она не слушала, тогда появился немец, тоже приказал ей уходить, но она попробовала бросить хлеб в последний раз… и он ее застрелил… дома ее ждали остальные шесть детей.

— Хватит, — бормочу я.

Аттилио смотрит на меня разъяренно.

— Хватит?! Ты что, дурак? Надо знать такие вещи! Они должны остаться в памяти, чтобы никогда не повториться, понимаешь? Ужасные вещи, перед которыми мы не можем закрыть глаза и заткнуть уши! Вырасти, Мануэ, стань настоящим мужчиной! Это и есть жизнь, какая бы отвратительная она ни была!

У меня кружится голова, свистит в ушах, мне кажется, я вот-вот упаду.

Он продолжает рассказывать, что множество людей побывали на месте, где умерла Тереза, и оставляли там цветы.

— Она станет символом Сопротивления. Немцам недолго осталось. Надеюсь, тут случится, как в Неаполе, где люди решили: с них хватит, и устроили такой конец света, что немцам пришлось бежать.

— Это случится и здесь? — спрашиваю я, стараясь забыть о Терезе Гуллаче, которую застрелили на глазах собственного сына.

— Должно, — в голосе Аттилио нет уверенности.

Я знаю, о чем он думает. В Риме есть папа, и гнев людей затухает перед обещаниями рая.

Даже хорошо, что маму увезли в Германию, она там в большей безопасности.

Глава 19


А потом приходит радость! Рано утром она ловит меня еще во сне, врывается в дом с криком: «Союзники здесь! Они приехали!»

Я бегу к окну. Это Челесте сообщает всем великую новость, ее голос наполнен счастьем, она кричит, что союзники прибыли, что война закончилась, наконец-то закончилась.

Открываются балконы и окна, на Виа делла Реджинелла поднимается суматоха, в это почти никак нельзя не поверить:

— Что, правда? Разве возможно?

Распахиваются двери, люди выходят на улицу.

— Да, они приехали, это все правда, — продолжает кричать Челесте. Она такая счастливая, что кажется еще красивее. Вот только жаль, что из некоторых окон в нее летят оскорбления, брань. Ее называют шпионкой, кричат, что она продалась, говорят ей жестокие, страшные вещи…

Она растерянно оглядывается.

Все, что люди держали внутри, пока немцы и фашисты были хозяевами, сейчас выплескивается на нее с такой злостью, что она вынуждена закрыть окно и спрятаться дома.

Но кому какое дело до Челесте, до оскорблений и ругательств?

— Они здесь! Наконец-то они здесь! — я иду по дому и кричу.

Дяди и тети просыпаются и сначала не понимают.

— Союзники, — говорю я. — Они здесь, в Риме!

Я мигом сбегаю по ступенькам, люди кажутся пьяными, выходят из домов, как узники из тюрьмы, ослепленные солнцем, они словно не понимают, где находятся. Я вижу лица, которых не видел месяцами, мужчин, про которых думал, что их поглотили идущие в Германию поезда, тюрьма или Тибр, вижу людей, которые будто пережили под землей длиннейшую зиму.

От портика Октавии я бегу к театру Марцелла, а оттуда — к площади Венеции.

По улицам едут джипы, грузовики, гусеничные тракторы, фургоны, нагруженные всем на свете (даже пивом, как мне потом скажут), солдаты смеются, бросают сигареты и плитки шоколада, а с улицы со всех сторон раздаются аплодисменты. Это такое счастье, эйфория, которую не описать.

Наконец-то свободны! Свободны! И в безопасности! Никаких самолетов-бомбардировщиков, тюрем, допросов, пыток, покушений, взрывающихся мостов, женщин, убитых за кусок хлеба, сирот и вдов, трупов в раскопках, трупах по сторонам улиц, больше в жизни не будет ничего страшного, и нас ждет только хорошее!

Люди обнимаются, взрослые и дети, у стариков дрожат руки, а глаза полны слез.

— Почему ты плачешь? — спрашиваю я одного.

Он не отвечает, просто не может, он только крестится и сжимает руку девочки, которая называет его дедушкой.

Я ищу Аттилио, но не вижу его, тут слишком много людей, слишком большая толпа, слишком громкие гудки, свист и аплодисменты. Какой-то музыкант высунулся из окна с трубой и дудит что есть мочи. Толпа напоминает густое, плотное море, словно то, чьи воды разошлись перед Моисеем и его народом, бежавшим из Египта, только тут посреди моря людей проходит не Моисей с евреями, а наши освободители. Да здравствуют освободители!

— Это Пятая армия, — говорит человек, который стоит рядом. — Американцы успели до англичан, была гонка, кто первый войдет в Рим.

Американцы, англичане… Какая разница? Я бросаюсь в море людей и позволяю ему отнести меня прямо под балкон, откуда дуче, выпятив грудь, руки в боки, со своей отвратительной физиономией и скрежещущим голосом говорил о том, что евреи — «смер-р-ртельные» враги фашизма, запрещал нам учиться, выходить замуж за арийцев, работать; откуда он объявлял войну «плу-то-кратическим и р-р-реакционным демократиям Запада…» Мне кажется, что его злой голос и рев обезумевшей толпы после каждой его фразы до сих пор стоят у меня в ушах.

Балкон пуст, площадь заполнена безумной толпой, но не ради Муссолини — его дни сочтены. Теперь толпа приветствует освободителей, веселых молодцов, которые наполняют воздух песнями, дарят карамельки, жвачки, сигареты и поцелуи, их аплодисменты сливаются с овацией улицы, и может, они еще больше обычных людей пьяны от счастья.

Я снова поворачиваюсь к балкону, и в животе у меня рождается нечто, оно надувается, наливается под сердцем и бьется, снова и снова — горькая, запертая в клетке правда, перемешанная с болью, обидой, злостью. Все это вырывается на волю хриплым криком:

— Я еврей… я еврее-е-ей! — кричу я все громче, голос мой очищается и становится звонким. — Я еврее-е-е-е-е-ей! — кричу я балкону и бью кулаком по воздуху. Я и смеюсь и плачу одновременно, как и многие вокруг меня, на лицах людей — счастье родившихся заново.

«Видишь, Джинотта! — говорю я про себя маме. — Видишь, освобождение пришло! Ты скоро вернешься домой».

Мы не должны больше прятаться, не должны жить под землей, как мертвецы, или в пещерах, или в подвалах, ходить по улице с фальшивыми документами, которые спасут нас до поры до времени, или вообще без документов, в страхе, что нас схватят и увезут. Вот она — свобода, Джинотта! Вот она!

Я кладу в рот два пальца и резко свищу.

Светловолосый солдат поворачивается ко мне, поднимает руки, складывает пальцы в знак «виктория», потом наклоняется к мешку, обеими руками берет большую, с горкой, горсть карамелек и кидает в воздух.

Карамельки, как разноцветные конфетти, падают на землю, и мальчишки вокруг меня торопятся их подбирать.

А я стою под этой радугой и наслаждаюсь: кошмар, от которого я уже и не надеялся проснуться, закончился.

Глава 20


И все-таки последняя часть кошмара ворвалась в нашу реальность и навсегда изменила мою жизнь.


Мы приготовили для мамы прекрасный праздник. Мы подумали обо всем… о том, каких родственников пригласим, что будем есть, о музыке и песнях, потому что на праздник возвращения нельзя не петь, даже в Библии сказано: «Когда возвратил Господь плен Сиона, мы сделались, как утешенные. Тогда исполнились радости уста наши, и язык наш — веселия»[36]. Я все ждал, когда же она приедет, — бросился бы к ней навстречу и обнял бы ее, рассказал, как было без нее сложно и грустно, как жизнь наполнилась тяжким трудом, которого я не замечал раньше, хоть и трудился всю жизнь. Она бы только отмахнулась, что я, как всегда, преувеличиваю, что жизнь, да, трудна, но не трагична.

Из тысячи двадцати трех евреев, увезенных немцами 16 октября, вернулось шестнадцать: пятнадцать мужчин и Сеттимия Спиццикино.