Мама шагает спокойно, не медленно и не быстро. К счастью, немцы ее не замечают. Когда она добирается до улицы, которая ведет к площади Торре-Арджентина, я вновь могу дышать.
— Надо одеться, — говорит Бетта, и мы подчиняемся.
В темноте она одевает и малышку Джемму. Та тоже почувствовала опасность и ведет себя тихо как мышь. Я надеваю кофту, брюки, носки. Иногда зимой ноги у меня становятся фиолетовыми от холода, но мне наплевать.
— Куда вы нас везете? — кричит женщина на улице.
Я бегу к окну. Она молода, на руках у нее ребенок. Уже слишком темно, и я не узнаю ее, она упирается и не хочет идти. Солдат сильно толкает ее, женщина падает, младенец плачет, солдат берет его за шею и грозит ударить о стену. Она вскакивает на ноги и хватает ребенка:
— Не бойся, — бормочет она, — ну же, моя радость, ш-ш-ш…
Остальные закидывают немцев вопросами, те не понимают по-итальянски и злятся, что их никто не слушается. Один мужчина, все еще в пижаме, берется переводить:
— Они говорят, что отвезут мужчин в рабочие лагеря, а женщин — прислуживать у них дома. Старики и больные тоже должны ехать, потому что в лагере есть медпункт и их вылечат… — Он замолкает на мгновение, слушает слова офицера. — Говорят, это временно, пока они не выиграют войну, потом мы сможем вернуться к прежней жизни.
Ложь от начала до конца, но все стараются поверить в нее хотя бы на мгновение.
Нашу дверь никто не вышибает, никто не приказывает нам собирать вещи и выходить.
— Может, нас нет в списке, — шепчу я.
Бетта подходит ко мне и тоже смотрит на улицу.
— Может быть, — отвечает она тихо. — Все равно дождемся маму и сбежим отсюда.
Остальные снова улеглись в кровати, Бетта рядом с Джеммой. А я все стою, прячусь за ставнями, мысленно следую за мамой: от Черепашьей площади, по Виа Паганика, она уже наверняка дошла до Торре-Арджентина и села на автобус до вокзала.
— Запомни, автобус называется «М — Б», — сказала мама, когда впервые отправила меня на вокзал Термини одного. — Наверху на нем должно быть написано «М — Б», это значит «Макао — Борго»[6].
Я сразу усвоил, что «М — Б» значит «Макао — Борго» и что автобус с такой надписью отходит от Термини и идет к Ватикану.
Минуты текут, мамы все нет. Наверное, она пройдет не через Черепашью площадь, где полным-полно немцев, а со стороны портика Октавии. Я встаю на цыпочки, чтобы увидеть улицу как можно дальше, но там только эсэсовцы и группы шагающих людей.
Часы на комоде показывают 5:25. Снаружи еще темно, дождь все идет, каски блестят от воды, дети плачут и зовут матерей, а солдаты злятся и кричат все громче.
Я словно внутри ночного кошмара. Вчера еще казалось, что мы в безопасности, мы верили слову немцев, думали, что они уважают договоренности, а на самом деле… кругом один обман.
Хорошо, что папа отправился работать несмотря на субботу.
Для нас, евреев, суббота — день отдыха. Поэтому-то немцы и застали всех дома. Папа говорит, что следует чтить субботу, ведь так велел Бог, но, когда семья нуждается, Бог не оскорбится, если ты заработаешь несколько чентезимо[7] на хлеб с маслом для своих родных.
Мой папа — уличный торговец. Он продает всякую всячину: открытки, расчески, кошельки, брелоки, — немцам, прибывающим с воинскими эшелонами, и солдатам, которые возвращаются с фронта. Они приезжают в основном ночью, поэтому и работает папа по ночам. Домой он приходит к полудню, мама ждет его у окна. Если он, видя ее, еще с улицы подает знак, что сегодня не заработал ни лиры, она одалживает денег у соседки, чтобы поставить на стол хоть что-нибудь.
Здесь все так делают, по крайней мере на обед. А вечером мы часто ложимся спать на голодный желудок, съев только одну картошку или кусок хлеба. В доме у нас три семьи, и хуже всего, когда у одних есть еда, а у других — нет. Ты ешь, а остальные смотрят тебе в рот, и кусок не лезет в горло. Вот что делают с людьми война и бедность.
Папа встал, как обычно, около трех. Его ремень упал на пол, пряжка задребезжала, как монетка, и я проснулся.
— Пап…
— Спи, Эмануэле, — отозвался он, — еще рано.
Наши ставни пропускают свет, поэтому я видел, как он надевает брюки и рубашку. Потом он ополоснул лицо водой из тазика, взял шляпу и сказал маме: «Джинотта, я пошел». Он говорил тихо, чтобы не разбудить остальных, особенно малышку: если она начинает плакать, это надолго. Мою маму зовут Вирджиния, Вирджиния Пьяцца, но в семье все называют ее Джиноттой.
После его ухода я заснул не сразу, но не из-за шума. В три часа немцы еще не начали стрелять, и на Виа делла Реджинелла стояла тишина, какая бывает, когда все спят. Казалось, эта ночь такая же, как обычно. Я вспоминал фильм и мечтал об Эстер. Она мне очень нравится, но лучше бы мне выкинуть ее из головы, потому что она богатая, а я бедный, а мама говорит, что у богатых с бедными ничего не получится. Но мечтать-то можно о чем угодно. Я представлял, как беру ее за руку и мы уходим подальше от чужих глаз.
Глава 2
Я все смотрю в щель между ставнями. Теперь на улице полно людей. Хорошо, что мама ушла, когда еще почти никого не было. Небо по-прежнему темное, идет сильный дождь, земля покрыта лужами. Вода и грязь с немецких сапог летят в несчастных, которых только что стащили с кровати. Они стараются закрываться от брызг как могут.
— Хочу к маме, — хнычет Джемма.
Бетта обнимает ее.
— Она скоро придет.
— Когда?
— Вот предупредит папу и придет.
— Когда?
— Подожди чуть-чуть.
Джемма наматывает на палец локон и снова плачет. Бетта протягивает ей корку хлеба:
— Вот, поешь.
В комнате снова тихо, а внизу не смолкает шум. Я еще раз смотрю на площадь.
— Не высовывайся! Тебя увидят, — предупреждает Бетта.
— За ставнями не увидят, — успокаиваю я сестру. Когда уже придет мама? Скорее бы она была тут, в безопасности, вместе с нами.
Немецкий солдат громко зачитывает имена. Как будто на уроке перекличка. Но от этой переклички стынет кровь.
Раньше по гетто ходили слухи о списках евреев, которых собирались депортировать. Но я в них не верил. Мне казалось, это глупость, так говорят, чтобы нас запугать. Но нет, вот они, списки! Я не поверил, потому что знаю много немцев, и не все они плохие. Как папа на станции, я продаю им расчески, кошельки, подтяжки — зарабатываю деньги, чтобы помогать семье свести концы с концами. Иногда немцы дают мне немного хлеба и мясные консервы. А один всегда улыбается и покупает подтяжки, даже если они ему не нужны. Конечно, после восьмого сентября, когда Италия подписала мирный договор с союзниками[8], все изменилось. Итальянцы стали врагами, а мы, евреи, — врагами вдвойне. Была бы жива бабушка, она бы сказала, что такова судьба нашего народа. Я против подобных мыслей. Не хочу, чтобы ко мне относились иначе, чем к другим итальянцам, только потому, что, по нашей вере, Иисус Христос не был сыном Бога.
Да почему мамы так долго нет? Она наверняка вся промокла, зонтик она не взяла, выбежала, словно даже не заметила дождя… А ведь так можно и пневмонию получить.
Пойти ее искать?
Нет. Она велела никуда не уходить и ждать ее. И потом сейчас дома я глава семьи. Папы нет, Нандо не в счет, а мне уже двенадцать, и последние четыре года я помогаю зарабатывать на хлеб.
Немцы собрали на площади людей с чемоданами и заталкивают их в грузовик. Не только мужчин, женщин и детей, но и стариков. Старики-то зачем им в рабочем лагере? Некоторые и палку уже не поднимут, не говоря о мотыге! Немцам было бы гораздо выгоднее их не трогать.
— Они всех увозят, — удивленно шепчет мне на ухо Бетта.
Малышка, которую она оставила одну в кровати, снова заплакала.
— Иди к ней, — говорю я.
Сердце громко стучит у меня в груди, заглушая остальные звуки. Мамы все нет. Может, она решила не возвращаться, а может, папа уговорил ее отправиться вместе в Тестаччо[9]. Они знают: мы продержимся, в соседних комнатах дяди и тети, а в настоящей опасности как раз они, люди на улице. И правда, лучше бы мама с папой шли к родственникам в Тестаччо.
— Уйдем отсюда? — спрашивает Бетта.
— Нет, мама велела никуда не уходить и ждать ее.
Дождь усиливается. Блестят скользкие сан-пьетрини. Однажды я так чуть не убился. Шел такой же дождь. Я направлялся к фонтану набрать воды, но упал, разбил бутылку и сильно порезался — рана тянулась от подмышки почти до локтя. Меня сразу же повезли накладывать швы. Больница показалась мне шикарным отелем. Чистое белье, тепло, еда, питье. Через два дня, когда меня выписали, я был не шибко рад. Мама тогда тоже волновалась и ухаживала за мной с той же самоотверженностью, с которой теперь смотрела за Нандо. Только вот за ним ей придется ухаживать всю жизнь, потому что его болезнь никуда не денется. А мы вечно будем чувствовать вину за свои здоровые тела.
Из других комнат не доносится ни звука. В доме нас двадцать человек, но ничего не слышно. Страх затыкает рот. Или же люди говорят так тихо, что словам не хватает сил долететь до нас.
Ужасно вот так ждать у окна. Время вообще не движется. Помню, как однажды опоздал домой и получил от мамы страшный нагоняй. Она ругалась, но я не понимал почему, я же не до ночи гулял! «Я тебя уже два часа жду!» — она была в ярости. Не так уж и много, думал я… А вот теперь, когда каждая минута тянется сто лет, я ее понимаю.
Там, внизу, солдаты обозлились. Может, приехали начальники, и солдатам надо не ударить в грязь лицом перед ними, поэтому они кричат еще громче и толкают людей прикладами. На земле разбросаны обрывки бумаги, черепки, лежит игрушка — кажется, кукла, мне сверху плохо видно — и сломанный зонтик. Дождь наполняет лужи. Я думаю о маме, у нее нет зонтика. Если она не придет немедленно и не согреется, то подхватит воспаление легких.