Мальчик из трамвая. О силе надежды в страшные времена — страница 5 из 17

— Папа… — разговор продолжается.

— Старый?

— Нет, новый. Старый-то помер, а мертвые живым не подмога.

Слово «папа» заставляет меня вспомнить одну историю, которую рассказала Лиа, соседка сверху, она вечерами приходит погреться у нашей печурки. Однажды священник зашел в лавку к еврейке, а та дала ему зонтик укрыться от дождя. Священник сказал, что он здесь проездом и не знает, когда сможет его вернуть. «Вернете, когда станете папой», — ответила та, имея в виду, что дарит ему зонтик. Священник ушел, и хозяйка лавки о нем позабыла. Много лет спустя она получила письмо из Ватикана. «Какое дело Ватикану до меня?» — недоумевала еврейка. Когда ей все объяснили, та не поверила своим ушам. Оказывается, священник и правда стал папой и теперь хотел вернуть ей зонтик. «Как звали того папу?» — спросил я у Лии однажды. «Папа Сикст», — ответила она. Так я понял, что это просто история и Лиа все выдумала. Последний папа Сикст жил в Риме четыреста лет назад.


Спорщики вышли, и в трамвае снова все стихло.

Сердце у меня разрывается. Если облавы идут по всему Риму, значит, солдаты заходят в каждый дом, вытаскивают людей из кроватей, шкафов, чуланов, даже из баков для воды, где тоже иногда прячутся. «Они всех увозят», — сказал тот тип. Всех… Как будто мы преступники и убийцы, каждого из которых непременно надо посадить, иначе они устроят невесть что. Я не могу сдержаться и всхлипываю, пытаясь выдать это за кашель.

Кондуктор смотрит на меня. Я качаю головой, мол, все в порядке.

К нам вот солдаты не приходили. Никто не выбивал двери, никто не пожаловал за нами. А может, и приходили. Вдруг это случилось после того, как я убежал? Вдруг это происходит сейчас? Что, если Нандо, Бетта, Джоэле, Бениамино и Джемма в кузове грузовика, а в нашей квартире разгром? Или они все еще там, дома, в безопасности?

Сердитый женский голос прерывает молчание:

— Гонения уж точно начались не сегодня. У евреев отобрали права еще в тридцать восьмом, когда ввели закон о защите расы[18]. Как по-вашему, человек, у которого нет прав, остается человеком?

Все молчат.

— Так я вам скажу, — продолжает тот же голос, — с человеком без прав каждый может сделать все что угодно.

Я оборачиваюсь: это красивая девушка с темными глазами и волосами. Вид у нее воинственный. Мужчина рядом уговаривает ее помолчать, такие речи слишком опасны. Но ей наплевать. Она продолжает говорить. Люди смотрят на нее с изумлением. Совсем с ума сошла, раз ей нравится так рисковать.

— Надо называть вещи своими именами, — не останавливается она. — Евреев отправляют не в рабочие лагеря, а…

Я затыкаю уши, не хочу слушать дальше! Это неправда! Мама дома, никакой облавы не было, я еду на Виа Трионфале, там живут люди побогаче, они дадут мне хорошие вещи, которые я потом перепродам на Кампо-деи-Фьори. Они уже меня узнают, и когда я подхожу к их окнам и начинаю кричать: «Сеньоры, старьевщик, готовьте старые вещи, сеньоры», мне всегда что-нибудь перепадает.

Девушка продолжает говорить о правах и несправедливых законах.

Высокий мужчина в меховой шапке на плешивой голове перебивает ее:

— На вашем месте я бы прислушивался к дружеским советам и не говорил, о чем не следует.

— Какое счастье, что вы не на моем месте!

Другой мужчина с неприятной гримасой добавляет:

— Вы, женщины, все время лезете не в свое дело. Оставьте политику мужчинам, а сами займитесь штопкой чулок и уборкой!

Девушка смеется:

— Готова поспорить, что вы в политике разбираетесь лучше, чем Гитлер и Муссолини, вместе взятые.

— Готов поспорить, что вы еврейка.

— Может быть, — отвечает она, не опуская глаз, — а вы наверняка католик.

— От кончиков волос до кончиков ногтей! — подтверждает тот, надуваясь от гордости.

— Вот и славно! — говорит девушка и тут же, не давая мужчине вставить слово, добавляет: — Тогда вы должны знать, что значит «возлюби ближнего своего, как самого себя».

Мужчина собирается ответить, но вдруг замолкает и смотрит на нее так, словно она заманила его в ловушку.

— И кто ваши ближние? — продолжает она.

Плешивый молча смотрит на нее.

— Все, кроме евреев? Кроме цыган? Негров?

В трамвае стоит полная тишина. Все думают, что она безумная. А мне кажется, что она безумно смелая.

Девушка выходит на следующий остановке.

Трамвай едет дальше. Все молчат.

Глава 5


Мы приезжаем на Пьяццале Фламинио. Смертельно хочется есть. Я вспоминаю восемь дней Песаха[19], когда нельзя брать в рот даже крошки дрожжевого хлеба. Это настоящее мучение, особенно сейчас, в голодные времена, когда хлеб раздобыть легче всего. Но зато потом, на Песах, мы празднуем от души! С булкой или чириолой[20] в руке все дети бегут по гетто и кричат: «Люди, вот хлеб! У нас снова есть хлеб!»

Я чувствую запах хлеба словно наяву. И не только хлеба! Я будто вернулся в прошлое, еще до войны, когда мама делала омлет из двадцати яиц — такой и мертвого подымет. Я закрываю глаза и вижу ее на кухне: масло греется на сковородке, мама выливает туда все яйца, взбитые с сыром, чесноком и петрушкой. Запах такой сильный, что рот наполняется слюной.

— Эй, парень, — кондуктор трясет меня за плечо. — Ты меня слышишь?

Я поворачиваюсь и вижу: он вынул из промасленного пакета чириолу, которая так набита начинкой, что увеличилась почти вдвое.

— Ты спишь, что ли? Есть не хочешь? Тебе не нравится яичница с картошкой? — Не дожидаясь моего ответа, он делит чириолу и протягивает мне половину. — Вот держи.

Половина чириолы с начинкой из яичницы с картошкой? Это точно сон. Я не шевелюсь, боюсь, что лепешка исчезнет.

— Ну бери же, — повторяет он. — Она вкусная, честное слово. — И кондуктор откусывает от своей половины.

Меня не надо уговаривать. Я протягиваю руку, благодарю его и вгрызаюсь в хлеб с яичницей. И правда вкусно!

Я ем медленно, стараюсь растянуть свой кусок чириолы на подольше. А вот кондуктор съедает свой в четыре укуса и уже снова отрывает билетики. Через некоторое время он протягивает мне флягу с водой:

— На, попей.

Вот я и ем, и пью, а что, если мама тоже голодна и ее мучает жажда? От этой мысли хлеб у меня во рту горчит.

А как там папа? Удалось ли ему укрыться от немцев?

А мои братья и сестры? За них я беспокоюсь не так сильно. Они в руках Бетты, она умная и найдет решение в любой ситуации.

Трамвай снова трогается. Люди заходят и выходят, толкаются, наступают друг другу на ноги, ворчат и ссорятся — все как обычно. В гетто — горе, а в других районах Рима продолжается нормальная жизнь: женщины стараются раздобыть продукты, дети играют на улице, старики сидят под окнами и смотрят на прохожих, над головами летают самолеты, словно обещая: мы скоро отвоюем Италию и освободим вас.


Тем временем дождь закончился, вышло солнце, и на его фоне ветки деревьев выглядят еще темнее.

На Пьяцца Фьюме трамвай останавливается надолго.

— Когда поедем? — спрашивает один из пассажиров.

— Через десять минут, — отвечает кондуктор и поворачивается ко мне. — Пошли-ка дойдем до кустов. Небось хочешь?

И правда, я уже давно терплю.

Мы выходим из трамвая. Поворачиваем в узкую улочку и добираемся до садика.

— Иди вон за тот куст, — говорит кондуктор.

Сам он пристраивается под другим.

Этот кондуктор — ангел, которого мне послал Бог. Я надеюсь, что мама тоже встретит такого, ей ангел нужнее.

Когда мы возвращаемся в трамвай, кондуктор поправляет на мне шарф, усаживает на то же место и спрашивает у водителя:

— Когда поедем?

— Через пару минут.

Тогда кондуктор высовывается из двери и кричит людям на площади:

— Две минуты!

Когда мы снова останавливаемся у Пьяцца ди Монте-Савелло, немцы все еще грузят людей в грузовики. Уже за полдень, а они до сих пор не закончили. Со стороны моста Кваттро-Капи движется еще одна колонна пленников, окруженная солдатами. Там Самуэле! Сердце рвется у меня из груди. Я хорошо его знаю, иногда хожу к нему в лавку поболтать. Самуэле — прекрасный сапожник, может за секунду сделать тебе новые подметки или каблуки. Мост Кваттро-Капи соединяет гетто с островом Тиберина, а Самуэле живет недалеко от нас, на Виа деи Фунари. Что он делал по ту сторону Тибра? Ему удалось сбежать, но его поймали? Или кто-то сдал его?

Замерев, я слежу за тем, как мой друг идет, подволакивая ногу, будто раненый, пересекает улицу, направляется вместе с остальными к портику Октавии и исчезает. Может, я больше его никогда не увижу. Если немцы отправят его на принудительные работы, он не выдержит. Самуэле не привык к тяжелому труду, он делает изящные вещи с помощью клея, гвоздей, молотка и ножниц. Он никогда не держал в руках ни плуга, ни ружья, ни бомбы, его не могут послать на фронт сражаться с русскими. Он, как и я, ничего не желает знать про войну. Нам только хочется, чтобы нас оставили в покое, позволили жить с тем немногим, что у нас есть, и никого не трогать.

По моей щеке вновь ползет предательская слеза. Я сердито вытираю ее. Нельзя думать о плохом! Я обязательно еще приду к Самуэле в мастерскую, а он скажет: «Подай-ка мне “семечек”», и я передам ему маленькие гвоздики. «А теперь “семечкодер”» — и я протяну ему что-то вроде отвертки с отверстием на конце. «Возьми резак, помоги мне прогладить этот кусочек кожи»…

Кондуктор кладет мне руку на плечо и шепчет:

— Не двигайся.

В чем дело?

Он глазами указывает на группу эсэсовцев, собравшихся вокруг офицера. Тот смотрит в нашу сторону, что-то говорит, и двое солдат направляются к нам.

Мой первый порыв — вскочить, мамино «Беги!» стучит в голове. Но кондуктор не дает мне встать.

— Не двигайся! — повторяет он, потом закутывает меня в шарф, пряча половину лица.

Немцы быстро приближаются. Один в очках, у другого к поясу приторочена сумка. Они идут за мной, кто-то меня узнал, сказал им мое имя, теперь я тоже окажусь в грузовике, и мамина жертва будет напрасной.