Мальчик из трамвая. О силе надежды в страшные времена — страница 8 из 17

Намек на короля и Бадольо, сбежавших в Апулию[25], ясен даже мне, хоть я и не разбираюсь в политике.

— Потому-то, — добавляет он, — этот народ правит миром. — Он поправляет очки и говорит, что евреев после облавы доставили в Военный колледж на Виа делла Лунгара, чтобы «прочесать».

Другой мужчина разражается смехом. Во рту у него два золотых зуба. Я смотрю на него с ненавистью. Я зажмуриваюсь, сжимаю зубы, я так его ненавижу, что готов разбить ему лицо кулаком.

Кондуктор касается моей руки.

Я открываю глаза и замечаю, что фашист смотрит на меня с подозрением.

— Что ты тут все время делаешь? — спрашивает он меня. — Я тебя и вчера видел. У тебя что, дома нет?

— Это мой внук! — отвечает кондуктор. Потом, постукивая машинкой для пробивания билетов о железный поручень, добавляет: — Проходите, не занимайте место!

Фашист продолжает смотреть на меня, он все еще сомневается. Я медленно дышу и не опускаю глаз. Не хочу казаться напуганным, не хочу походить на человека в ловушке.

— Да пройдете же вы, наконец? — повторяет кондуктор. — Давайте, давайте!

В конце концов фашисты подчинились.

«Их отвезли в Военный колледж, чтобы “прочесать”». Что это значит?

Тип с золотыми зубами оборачивается и смотрит на меня. Он тоже хочет запомнить мое лицо. Он одет богато, но сам явно из простых. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, откуда он берет деньги. Если он расскажет обо мне немцам, то заработает полторы тысячи лир, и это только потому, что я ребенок. За взрослого мужчину дают пять тысяч, за женщину — три. Вот во сколько оценили нас немцы. Многие разбогатели, докладывая им о евреях. Ради денег люди предавали целые семьи, своих друзей. Про кого-то мы знаем и сторонимся их. О других мы и не догадываемся, все откроется только после войны. Они станут отрицать, клясться на чем свет стоит, что никогда не шпионили, и будут звать Бога в свидетели. Даже Челесте, девушка с Виа делла Реджинелла, такая красивая, что ее называли «Звездой»[26], была доносчицей. Когда мне скажут об этом, я не поверю.

Фашист продолжает бросать на меня косые взгляды, и кондуктору приходит в голову идея. Он открывает сумку и протягивает мне кусок своей чириолы.

— Ешь, а не то твоя мать мне задаст.

Это убедит кого угодно, потому что в голодные времена хлебом делятся только со своей плотью и кровью.

Военный колледж на Виа делла Лунгара… да, я знаю, где он. Там на территории большой двор, где упражняются солдаты.

Слова человека в очках крутятся у меня в голове. «Прочесать»… Наверное, это значит, что их выгрузили во дворе, чтобы проверить, не прячут ли они деньги или украшения? Без сомнения. Пятидесяти килограммов золота им не хватило, они думают, что мы владеем несметными богатствами. Чтобы разузнать побольше, я прислушиваюсь к разговорам пассажиров, но никто не упоминает Виа делла Лунгара. Меня распирает от вопросов, но приходится молчать, чтобы никто ничего не заподозрил.

Капает мелкий дождик. Фонари горят, хотя вечер еще не наступил. Колокола продолжают звать на мессу, и люди следуют их зову. Я вспоминаю девушку, которая спросила фашиста, правда ли тот знает, что значит «возлюби ближнего своего как самого себя». Я будто снова вижу, как она смело осаживает того, кто пытался заткнуть ей рот.

— …да, на Виа делла Лунгара, — говорит кто-то.

И добавляет, что ночью родственники и друзья заключенных отправились узнавать новости, принесли передачи; что немцы держат людей в помещениях с решетками на окнах, чтобы те не сбежали, и что они отделяют евреев от неевреев и людей смешанной крови на основе документов.

Вот что значит «прочесать» — проверить документы.

Что мама будет делать?

«Мамы там нет!» — кричит сердитый голос в моей голове.

— Но куда их везут?

— В Германию, — отвечает кто-то.

Не может быть!

Глава 9


Мы недалеко от площади Венеции. Я хорошо помню, как тут яблоку было негде упасть из-за людей, сходящих с ума по дуче[27], каждый раз, когда тот показывался на балконе. Флаги, шапки в воздухе, аплодисменты, дети, сидящие на плечах взрослых, чтобы ничего не упустить. Муссолини стоял — грудь вперед, руки на широком поясе, подбородок вздернут. Когда он начинал говорить, все замолкали, но как только он делал паузу, толпа взрывалась аплодисментами и криками.

Вначале меня тоже впечатлял этот спектакль: беснующаяся толпа, Муссолини с балкона говорит с итальянским народом. Он обращался и ко мне тоже, ведь я итальянец, как все остальные. Как и другие дети, я был одет в форму «Балиллы»[28]. Но уже тогда его речи мне не нравились, потому что мне не нравилась война, от нее невинные люди голодают, беднеют и умирают — так говорила бабушка, вспоминая войну 1915–1918 годов. Потом он начал выступать против евреев, и я больше не ходил его слушать. Меня злили его речи, я понимал, что он ценит только таких, как он сам, — чистокровных арийцев, злых солдат. А мы, евреи, были совсем на них непохожи. Когда он объявил войну англичанам и американцам 10 июня 1940 года, Аттилио оттащил меня под балкон и сказал: «Эти речи разрушат Италию». Мне было девять лет, что я мог понять? Площадь взорвалась радостными криками, словно кто-то заявил о втором пришествии. Аттилио взял меня за руку и потащил в гетто. Пока мы шли, он изображал дуче: «Пришло время принять окончательное решение… Реакционная и плутократическая демократия Запада…»

— Что это значит?

— Потом объясню, — обещал он, но встретил своих друзей из Куадраро[29] и ушел с ними.

Я отлично помню тот день. Помню Муссолини, который говорил, что объявление войны уже получено послами Великобритании и Франции, что мы не дадим себя шантажировать… И все хлопали, кричали «Браво!», свистели и размахивали флагами.

А сейчас тишина. Муссолини на севере, король — в Апулии, американцы бомбят Италию, немцы — хозяева положения, фашисты, чтобы спастись и не провоцировать оккупантов, доносят на нас, евреев, а мы должны расплачиваться за всех, ведь мы предатели вдвойне. И может быть, мама сейчас на Виа делла Лунгара и думает о моем больном брате: отвели ли мы его в больницу, чтобы ему дали лекарство? Или о том, удалось ли мне сбежать. А может, у нее даже нет времени подумать, потому что сейчас ее обыскивают немцы, ищут золото.

Остаток дня совсем как вчера: трамвай едет по кольцу, останавливается, трогается, люди заходят, кто-то болтает, другие пытаются перевести дух, третьи не хотят открывать рот. Я два раза выходил по нужде, потом возвращался на свое место рядом с кондуктором. На сиденье лежит все то же одеяло, лицо прикрыто синим шарфом. Рассматривая себя в оконное стекло, я думаю, что, если тот тип с золотыми зубами решит сдать меня немцам, ему достаточно будет сказать: «Это парень в синем шарфе, который уже два дня катается по кольцевой линии трамвая». И меня схватят. Тогда из предосторожности я снимаю шарф, кладу его в складки одеяла и сажусь сверху.

— Бадольо объявил войну Германии, — кричит мальчик с газетой в руках.

— Это уже не новость, — говорит кондуктор.

Я такого не помню.

— Неправда, — возражает мужчина, фуражка почти закрывает ему глаза. — Муссолини еще не побежден.

— А как же Республика Сало[30]?

— Это марионеточное правительство, его заказал Гитлер, и он им управляет. Муссолини больше ничего не стоит, он пустое место!

— Да, но союзные войска сейчас в Салерно… По-вашему, чем все закончится?

Никто не отвечает.

«Будет плохо», — думаю я. Все закончится гражданской войной, как сказал дядя Чезаре, когда пришел к нам с курицей, выменянной на две пачки сигарет.

Трамвай пустеет, я достаю из-за пазухи последний кусок чириолы и принимаюсь за него. Контролер тоже ест. Водитель часто прикладывает к губам флягу с водой.


Когда мы останавливаемся на светофоре недалеко от базилики Санта-Мария-Маджоре, я поднимаю глаза и вижу освещенные окна. Мужчины в форме и женщины в элегантных нарядах чокаются бокалами. Кажется, в их жизни нет никакой войны. Они смеются, их рты широко раскрыты, в руках — бокалы и сигареты.

Я продолжаю смотреть на дом, пока он не скрывается за поворотом. Перед глазами у меня стоят сверкающие люстры. Мы на Виа делла Реджинелла экономим свет: в каждой комнате у нас по лампочке, и если ты зажигаешь одну, то не зажигаешь другие. Богатство позволяет жить в красоте и роскоши, дарит тепло, украшения, хрусталь, картины на стенах, тебе прислуживают за столом, убирают дома, ты всегда сыт. А бедные мерзнут, голодают, и в их жизни нет красоты.


Вечереет, трамвай пустеет, люди запирают двери, бездомные прячутся под мостами, у церквей или в подъездах. Я смотрю вверх и вижу черное-черное небо. Ни одной звезды.

Слово «звезда» напоминает мне о католическом Рождестве. Я с католиками дружу. Говорят, что они нас ненавидят, потому что мы распяли Иисуса Христа и обречены на вечный позор, но так думают не все. И к тому же, когда идешь по улице, никто не знает, что ты еврей, это же на лбу у тебя не написано, и документы не просят, когда продаешь подтяжки, кошельки и всякую мелочь. В Италии, к счастью, евреев не обязали носить на рукаве желтую звезду[31].

На Рождество я хожу на Торре-Арджентина, встаю рядом с театром, раскрываю зонтик, раскладываю под ним открытки с вертепом, ангелами, звездой, заснеженными горами и кричу: «Пять открыток за лиру! Покупайте открытки!» И люди покупают. Иногда я продаю открыток на целых двадцать лир и возвращаюсь домой счастливый: я и заработал, и развлекся — провел несколько часов среди красивых людей. Гетто навевает на меня тоску, поэтому при первой же возможно