Сергей схватил с лавки лохматый березовый веник и кинулся к товарищу, но Саня успел схватить шайку холодной воды и окатил Сергея с головы до ног.
— Ну уж теперь не жди пощады!
Саня не на шутку перепугался. Он съежился на лавке и выставил перед собой в виде щита пустую шайку. Мыльная пена разъедала ему глаза, а воды под рукой не было. От этого он строил такие рожи, что Сергею стало смешно.
Он сел на скамейку напротив и, протянув Саньке руку, сказал:
— Ну, ладно, так и быть! Мировая!
Саня поставил пустую шайку на пол и промыл глаза из Сережиной шайки.
После перемирия оба приятеля полезли на полок и принялись тереть друг другу спины.
Но долго они еще не могли угомониться.
Ночью бабка вышла во двор, чтобы посмотреть, не забыли ли ребята погасить в бане лампу.
Огонь в окошке еще мерцал.
Бабка подошла к бане и вдруг услышала оттуда:
Люди гибнут за металл!
Люди гибнут за металл!
Сатана там правит бал…
Сильный, звонкий, раскатистый голос Сергея бабка сразу узнала. Это пел он. А приятель его подпевал глуховатым басом:
Правит бал, правит бал, правит бал…
Бабка заглянула в окошко и даже руками развела.
Товарищи сидели на полке и дружно распевали, постукивая по дну шаек кулаками:
Сатана там правит бал…
— Какие песни к ночи поют, да еще в бане. Тьфу! — плюнула бабка и постучала в окошко.
— Идите спать, полуночники!
Через несколько минут огонь в бане погас. Две тени быстро пробежали по двору, и дверь амбара захлопнулась.
В эту ночь Сергей и Саня спали как убитые.
Всё лето стояла жара, и даже в середине августа солнце еще припекало во-всю. Только-только начали поспевать яблоки, а Сергею пора уже было собираться в Казань. Пятнадцатого августа в промышленном начинались занятия.
Накануне отъезда, уже поздно вечером, Сергей пошел к ссыльным прощаться. Идя по Полстоваловской, он еще издали увидел, что в окнах маленького домика темно.
«Может, они все на дворе сидят?» — подумал Сергеи и подошел поближе.
На низеньком покосившемся крыльце кто-то сидел и курил. Папироса освещала кусок светлой рубашки и острую маленькую бородку. Это был Христофор Спруде.
— А наши рыбу ловят… Садитесь! — сказал он и подвинулся.
Сергей присел на крылечко.
— Завтра еду — проститься зашел.
— Ну так подождите, наши, верно, скоро вернутся. Хотите курить?
Оба закурили.
Было так тихо, что каждое слово, сказанное вполголоса, отдавалось по всей улице.
На другом конце Полстоваловской, у ворот дома старовера Проньки, кто-то сидел на лавочке и негромко пел. Песня была грустная, и мотив как будто церковный.
Поздно-поздно вечерами,
Как утихнет весь народ,
И осыплется звездами
Темносиний небосвод…
Песня вскоре смолкла.
Огни в домах гасли один за другим, стало еще тише и темнее. Сергею начало казаться, что он сидит где-то посреди поля рядом с каким-то дорожным товарищем. Соседние домишки в темноте были похожи на стога сена.
— Тихий городок, — сказал Спруде, — третий год, как нас сюда выслали.
— А где вы раньше жили?
— Россия велика. Где только я не бывал… Жил и в Петербурге, и в Москве, и на Дону, и на Урале, и в Казани…
— Хороший город Казань, верно? — спросил Сергей.
— Город не плох, да и люди там есть хорошие. У меня там и сейчас один товарищ живет, студент. Может, забежите к нему? У него много народа собирается — студенты, семинары, рабочие…
— Я бы с удовольствием!.. — сказал Сергей поспешно. — Да вот, как они…
— Что они! Скажите им только, что Христофор прислал, они вас, как старого приятеля, примут.
Спруде наклонился к самому уху Сергея:
— Раз уж вы на гектографе печатали и листовки ночью разбрасывали, значит, вас рекомендовать можно… Да смотрите — не забывайте одного: в нашем деле нужно… нужно… Как бы это покороче сказать? Нужно, чтобы сердце было горячее, а голова холодная!
Глава XXXVIIПОСЛЕДНИЙ ГОД В КАЗАНИ
В 1903 году Сергей начал работу практикантом у Крестовниковых, на том самом заводе, на котором он побывал в первый год своего учения в Казани.
Теперь уже не со слов Акимыча и не мимоходом познакомился он с тягучей и унылой жизнью в цехах, пропахших щелоком и несвежим бараньим салом.
По одиннадцати часов подряд не отходили рабочие от чанов с кислотами и от бурлящих котлов, в которых варилось знаменитое казанское мыло.
У Крестовниковых работало много татар. Сергей видел, как, обливаясь потоками пота, татары таскали огромные бадьи с гудронным салом. Многопудовая бадья покачивалась на палке, врезавшейся в плечи переносчиков. За день они иной раз перетаскивали на своей спине по триста-четыреста пудов.
Этих парней подбирали всегда по росту — молодых и сильных. На опасной работе, на переливке кислот из бутылей в чаны, тоже стояли татары. Руки и ноги у всех у них были в язвах и ожогах. За эту страшную и опасную работу им платили от восьми до восемнадцати рублей в месяц, а работали они весь день или всю ночь подряд.
Когда Сергей, усталый, в замасленной блузе, возвращался с завода домой и, переодевшись, садился к столу за училищные чертежи, в ушах у него долго еще оставался гул котельного отделения, грохот лебедок, ругань мастеров и унылые выкрики грузчиков-татар.
Сергей работал до поздней ночи, покрывая белый лист контурами усовершенствованных машин, котлов и двигателей. Он чертил и думал о душных, грязных цехах Крестовниковского завода, где таких котлов и двигателей и в помине не было, где работали по старинке, так же, как и полсотни лет назад, в год основания завода.
Наглядевшись на каторжную жизнь рабочих, Сергей в тот год написал в Уржум такое письмо:
«…Например, здесь есть завод Крестовникова (знаете, есть свечи Крестовникова), здесь рабочие работают день и ночь и круглый год без всяких праздников, а спросите вы их, зачем вы и в праздники работаете, они вам ответят: «Если мы не поработаем хоть один день, то у нас стеарин и сало застынут, и нужно будет снова разогревать, на что понадобится рублей пятьдесят, а то и сто». Но скажите, что стоит фабриканту или заводчику лишиться ста рублей? Ведь ровно ничего не стоит. Да, как это подумаешь, так и скажешь: зачем это один блаженствует, ни черта не делает, а другой никакого отдыха не знает и живет в страшной нужде? Почему это, как вы думаете?..»
В то время, когда Сергей писал это письмо, ему было семнадцать лет. Он смотрел вокруг широко открытыми глазами и многое видел. А глядеть было на что.
Вся страна напоминала пороховой склад, опутанный целой сетью тлеющих фитилей. Дело шло к девятьсот пятому году. То там, то здесь вспыхивали забастовки и стачки.
Шли глухие слухи о том, что не всё спокойно и в армии. У солдат и матросов находили революционные листовки. Видно, нижним чинам надоело терпеть зуботычины и муштру.
Камеры в тюрьмах не пустовали. В одиночках сидело по-двое. «Крамольников» с каждым годом становилось всё больше. Они были повсюду — и на заводах, и в армии, и среди студенческой молодежи.
В листовках и прокламациях, на тайных сходках и в открытых выступлениях на улице звучали призывы к борьбе с самодержавием.
Так было по всей царской России, так было и в Казани. 21 января 1903 года по городу были расклеены и разбросаны прокламации.
Попали листовки и на Алафузовский, и на Крестовниковский, и на Свешниковский, и на пороховой, и на пивоваренный заводы, залетели они в мастерские и в типографии.
И даже на суконной фабрике Губайдулина, что в пятнадцати верстах от города, очутились крамольные листовки. Прокламации были напечатаны и на русском и на татарском языках. Говорилось в них так:
«…Нам надо соединиться — вступить в общую семью рабочих-борцов, которая у нас называется «Российская Социал-демократическая Партия».
«Мы, сознательные казанские рабочие, уже вступили в эту партию и призываем всех наших товарищей примкнуть к нам. Так подумайте же крепко об этом, товарищи, и, организовавшись в кассы, в кружки, союзы, подавайте нам свою мозолистую братскую руку и смело вперед, в борьбу, вместе со всеми униженными и обиженными, на наших угнетателей и грабителей».
Такие листовки были наклеены на столбы, на дома, на заборы.
Часам к двенадцати дня полиция рассыпалась по всему городу и принялась уничтожать листовки, но они были приклеены «на совесть» и отдирать их было трудновато.
Орудуя шашками, словно ножами, соскабливали городовые крамолу со стен. А под ногами у них то и дело вертелись мальчишки-татарчата, которые раздавали публике точно такие же листовки, словно это были самые обычные ежедневные газеты. Городовые не знали, что им делать сначала: ловить ли чертенят-мальчишек или соскабливать листовки со стен.
Чуть ли не каждый месяц то в одном районе города, то в другом полиция разгоняла демонстрации.
26 октября в Казани умер арестованный студент, социал-демократ Симонов. Два месяца провел он в тюрьме и четыре месяца — в окружной психиатрической больнице. Больница оказалась хуже тюрьмы. Студента нарочно поместили в отделение, где содержались самые нечистоплотные из душевнобольных. Его лишили прогулок и не выпускали даже на больничный двор. Четыре месяца дышал он спертым воздухом, а у него была чахотка.
Он лежал в больнице, но никто его не лечил. Врач к нему даже и не заглядывал, но зато каждый день его палату неизменно посещали жандармы и следователи. Они старались выпытать у полумертвого Симонова имена тех людей, которые участвовали вместе с ним в революционной организации.
И вот Симонов умер.
Огромная демонстрация студентов и рабочих была ответом на это убийство. Симонова провожали на кладбище с красными венками и с революционными песнями. А через несколько дней, 5 ноября, в годовщину Казанского университета, в память Симонова была устроена вторая демонстрация, какой в Казани еще не видели. Полиция разогнала студентов и рабочих нагайками. Тридцать пять студентов было арестовано.