Мальчик из Уржума — страница 30 из 34

Сергей схватил с лавки лохматый березовый веник и кинулся к товарищу, но Саня успел схватить шайку холодной воды и окатил Сергея с головы до ног.

— Ну уж теперь не жди пощады!

Саня не на шутку перепугался. Он съежился на лавке и выставил перед собой в виде щита пустую шайку. Мыльная пена разъедала ему глаза, а воды под рукой не было. От этого он строил такие рожи, что Сергею стало смешно.

Он сел на скамейку напротив и, протянув Саньке руку, сказал:

— Ну, ладно, так и быть! Мировая!

Саня поставил пустую шайку на пол и промыл глаза из Сережиной шайки.

После перемирия оба приятеля полезли на полок и принялись тереть друг другу спины.

Но долго они еще не могли угомониться.

Ночью бабка вышла во двор, чтобы посмотреть, не забыли ли ребята погасить в бане лампу.

Огонь в окошке еще мерцал.

Бабка подошла к бане и вдруг услышала оттуда:

Люди гибнут за металл!

Люди гибнут за металл!

Сатана там правит бал…

Сильный, звонкий, раскатистый голос Сергея бабка сразу узнала. Это пел он. А приятель его подпевал глуховатым басом:

Правит бал, правит бал, правит бал…

Бабка заглянула в окошко и даже руками развела.

Товарищи сидели на полке и дружно распевали, постукивая по дну шаек кулаками:

Сатана там правит бал…

— Какие песни к ночи поют, да еще в бане. Тьфу! — плюнула бабка и постучала в окошко.

— Идите спать, полуночники!

Через несколько минут огонь в бане погас. Две тени быстро пробежали по двору, и дверь амбара захлопнулась.

В эту ночь Сергей и Саня спали как убитые.


* * *

Всё лето стояла жара, и даже в середине августа солнце еще припекало во-всю. Только-только начали поспевать яблоки, а Сергею пора уже было собираться в Казань. Пятнадцатого августа в промышленном начинались занятия.

Накануне отъезда, уже поздно вечером, Сергей пошел к ссыльным прощаться. Идя по Полстоваловской, он еще издали увидел, что в окнах маленького домика темно.

«Может, они все на дворе сидят?» — подумал Сергеи и подошел поближе.

На низеньком покосившемся крыльце кто-то сидел и курил. Папироса освещала кусок светлой рубашки и острую маленькую бородку. Это был Христофор Спруде.

— А наши рыбу ловят… Садитесь! — сказал он и подвинулся.

Сергей присел на крылечко.

— Завтра еду — проститься зашел.

— Ну так подождите, наши, верно, скоро вернутся. Хотите курить?

Оба закурили.

Было так тихо, что каждое слово, сказанное вполголоса, отдавалось по всей улице.

На другом конце Полстоваловской, у ворот дома старовера Проньки, кто-то сидел на лавочке и негромко пел. Песня была грустная, и мотив как будто церковный.

Поздно-поздно вечерами,

Как утихнет весь народ,

И осыплется звездами

Темносиний небосвод…

Песня вскоре смолкла.

Огни в домах гасли один за другим, стало еще тише и темнее. Сергею начало казаться, что он сидит где-то посреди поля рядом с каким-то дорожным товарищем. Соседние домишки в темноте были похожи на стога сена.

— Тихий городок, — сказал Спруде, — третий год, как нас сюда выслали.

— А где вы раньше жили?

— Россия велика. Где только я не бывал… Жил и в Петербурге, и в Москве, и на Дону, и на Урале, и в Казани…

— Хороший город Казань, верно? — спросил Сергей.

— Город не плох, да и люди там есть хорошие. У меня там и сейчас один товарищ живет, студент. Может, забежите к нему? У него много народа собирается — студенты, семинары, рабочие…

— Я бы с удовольствием!.. — сказал Сергей поспешно. — Да вот, как они…

— Что они! Скажите им только, что Христофор прислал, они вас, как старого приятеля, примут.

Спруде наклонился к самому уху Сергея:

— Раз уж вы на гектографе печатали и листовки ночью разбрасывали, значит, вас рекомендовать можно… Да смотрите — не забывайте одного: в нашем деле нужно… нужно… Как бы это покороче сказать? Нужно, чтобы сердце было горячее, а голова холодная!

Глава XXXVIIПОСЛЕДНИЙ ГОД В КАЗАНИ

В 1903 году Сергей начал работу практикантом у Крестовниковых, на том самом заводе, на котором он побывал в первый год своего учения в Казани.

Теперь уже не со слов Акимыча и не мимоходом познакомился он с тягучей и унылой жизнью в цехах, пропахших щелоком и несвежим бараньим салом.

По одиннадцати часов подряд не отходили рабочие от чанов с кислотами и от бурлящих котлов, в которых варилось знаменитое казанское мыло.

У Крестовниковых работало много татар. Сергей видел, как, обливаясь потоками пота, татары таскали огромные бадьи с гудронным салом. Многопудовая бадья покачивалась на палке, врезавшейся в плечи переносчиков. За день они иной раз перетаскивали на своей спине по триста-четыреста пудов.

Этих парней подбирали всегда по росту — молодых и сильных. На опасной работе, на переливке кислот из бутылей в чаны, тоже стояли татары. Руки и ноги у всех у них были в язвах и ожогах. За эту страшную и опасную работу им платили от восьми до восемнадцати рублей в месяц, а работали они весь день или всю ночь подряд.

Когда Сергей, усталый, в замасленной блузе, возвращался с завода домой и, переодевшись, садился к столу за училищные чертежи, в ушах у него долго еще оставался гул котельного отделения, грохот лебедок, ругань мастеров и унылые выкрики грузчиков-татар.

Сергей работал до поздней ночи, покрывая белый лист контурами усовершенствованных машин, котлов и двигателей. Он чертил и думал о душных, грязных цехах Крестовниковского завода, где таких котлов и двигателей и в помине не было, где работали по старинке, так же, как и полсотни лет назад, в год основания завода.

Наглядевшись на каторжную жизнь рабочих, Сергей в тот год написал в Уржум такое письмо:

«…Например, здесь есть завод Крестовникова (знаете, есть свечи Крестовникова), здесь рабочие работают день и ночь и круглый год без всяких праздников, а спросите вы их, зачем вы и в праздники работаете, они вам ответят: «Если мы не поработаем хоть один день, то у нас стеарин и сало застынут, и нужно будет снова разогревать, на что понадобится рублей пятьдесят, а то и сто». Но скажите, что стоит фабриканту или заводчику лишиться ста рублей? Ведь ровно ничего не стоит. Да, как это подумаешь, так и скажешь: зачем это один блаженствует, ни черта не делает, а другой никакого отдыха не знает и живет в страшной нужде? Почему это, как вы думаете?..»

В то время, когда Сергей писал это письмо, ему было семнадцать лет. Он смотрел вокруг широко открытыми глазами и многое видел. А глядеть было на что.

Вся страна напоминала пороховой склад, опутанный целой сетью тлеющих фитилей. Дело шло к девятьсот пятому году. То там, то здесь вспыхивали забастовки и стачки.

Шли глухие слухи о том, что не всё спокойно и в армии. У солдат и матросов находили революционные листовки. Видно, нижним чинам надоело терпеть зуботычины и муштру.

Камеры в тюрьмах не пустовали. В одиночках сидело по-двое. «Крамольников» с каждым годом становилось всё больше. Они были повсюду — и на заводах, и в армии, и среди студенческой молодежи.

В листовках и прокламациях, на тайных сходках и в открытых выступлениях на улице звучали призывы к борьбе с самодержавием.

Так было по всей царской России, так было и в Казани. 21 января 1903 года по городу были расклеены и разбросаны прокламации.

Попали листовки и на Алафузовский, и на Крестовниковский, и на Свешниковский, и на пороховой, и на пивоваренный заводы, залетели они в мастерские и в типографии.

И даже на суконной фабрике Губайдулина, что в пятнадцати верстах от города, очутились крамольные листовки. Прокламации были напечатаны и на русском и на татарском языках. Говорилось в них так:

«…Нам надо соединиться — вступить в общую семью рабочих-борцов, которая у нас называется «Российская Социал-демократическая Партия».

«Мы, сознательные казанские рабочие, уже вступили в эту партию и призываем всех наших товарищей примкнуть к нам. Так подумайте же крепко об этом, товарищи, и, организовавшись в кассы, в кружки, союзы, подавайте нам свою мозолистую братскую руку и смело вперед, в борьбу, вместе со всеми униженными и обиженными, на наших угнетателей и грабителей».

Такие листовки были наклеены на столбы, на дома, на заборы.

Часам к двенадцати дня полиция рассыпалась по всему городу и принялась уничтожать листовки, но они были приклеены «на совесть» и отдирать их было трудновато.

Орудуя шашками, словно ножами, соскабливали городовые крамолу со стен. А под ногами у них то и дело вертелись мальчишки-татарчата, которые раздавали публике точно такие же листовки, словно это были самые обычные ежедневные газеты. Городовые не знали, что им делать сначала: ловить ли чертенят-мальчишек или соскабливать листовки со стен.

Чуть ли не каждый месяц то в одном районе города, то в другом полиция разгоняла демонстрации.

26 октября в Казани умер арестованный студент, социал-демократ Симонов. Два месяца провел он в тюрьме и четыре месяца — в окружной психиатрической больнице. Больница оказалась хуже тюрьмы. Студента нарочно поместили в отделение, где содержались самые нечистоплотные из душевнобольных. Его лишили прогулок и не выпускали даже на больничный двор. Четыре месяца дышал он спертым воздухом, а у него была чахотка.

Он лежал в больнице, но никто его не лечил. Врач к нему даже и не заглядывал, но зато каждый день его палату неизменно посещали жандармы и следователи. Они старались выпытать у полумертвого Симонова имена тех людей, которые участвовали вместе с ним в революционной организации.

И вот Симонов умер.

Огромная демонстрация студентов и рабочих была ответом на это убийство. Симонова провожали на кладбище с красными венками и с революционными песнями. А через несколько дней, 5 ноября, в годовщину Казанского университета, в память Симонова была устроена вторая демонстрация, какой в Казани еще не видели. Полиция разогнала студентов и рабочих нагайками. Тридцать пять студентов было арестовано.