«Мальчик, который рисовал кошек» и другие истории о вещах странных и примечательных — страница 73 из 80

хампо существует в вороне». «Хампо» означает буквально «вернуть кормление». Говорят, что молодая ворона вознаграждает своих родителей за заботу тем, что кормит их, когда входит в силу. Еще один пример почтительности к родителям дает голубь. «Хато ни санси но рэй ари», что значит «голубь сидит на три ветки ниже родителей» или более дословно: «должен соблюдать этикет трех веток».

Крик дикого голубя (ямабато), который я слышу из леса почти ежедневно, – это самый сладостно-печальный звук, который когда-либо доходил до моих ушей. Крестьяне Идзумо говорят, что птица произносит слова, приведенные ниже, что, по-видимому, так и есть, если прислушаться к ним, после того как узнаешь предписываемое им звучание:

Тэтэ

поппо,

Кака

поппо,

Тэтэ

поппо,

Кака

поппо,

Тэтэ…

(внезапная пауза).

Тэтэ – это детское слово, которое означает «папа», а кака означает «мама»; а поппо в речи младенцев означает «грудь»[139].

Дикие певчие камышовки (угуису) также часто услаждают мои летние дни своим пением, а иногда оказываются очень близко от дома, привлеченные, очевидно, трелями моего домашнего певца в клетке. Угуису очень распространены в этой провинции. Они обитают во всех лесах и священных рощах в окрестностях города, и не было случая, чтобы в своих поездках по Идзумо в теплое время года я не услышал бы их пения, доносящегося из какого-нибудь тенистого уголка. Но угуису сильно разнятся между собой. Есть угуису, которых можно приобрести за пару иен, однако великолепно обученный, выращенный в клетке певец может обойтись не менее чем в сто.

Одно любопытное поверье об этом изящном создании я впервые услышал не где-нибудь, а в маленьком деревенском храме. В Японии гроб, в котором усопшего несут к месту погребения, совершенно не такой, как западный гроб. Это удивительно маленький кубовидный ящик, в который покойника помещают в сидячем положении. Как тело любого взрослого человека может быть помещено в такой маленький объем, остается загадкой для иностранцев. В случаях сильного трупного окоченения работа по помещению тела в гроб трудна даже для профессиональных досин-бодзу. Но верные последователи Нитирэн заявляют, что после смерти их тела останутся идеально гибкими; и тельце мертвой угуису, утверждают они, также никогда не коченеет, ибо эта птичка-невеличка привержена их вере и проводит всю свою жизнь, распевая хвалы сутре Лотоса Благого закона.

XIV

Мне как-то очень уж полюбилась моя тихая обитель. Ежедневно, вернувшись домой после завершения своих педагогических трудов и сменив учительскую форму на бесконечно более удобные японские одежды, я нахожу более чем достаточное вознаграждение за тяготы пяти учебных часов в простом удовольствии посидеть, поджав под себя ноги, на тенистой веранде, с которой открывается вид на сады. Эти старинные стены сада, покрытые мхом под самый свес черепицы, местами обрушившийся, как мне кажется, не пропускают даже шума городской жизни. Здесь не слышится никаких звуков, кроме птичьих трелей, стрекота сэми, или, через долгие ленивые промежутки, одинокого всплеска нырнувшей лягушки. Нет, эти стены укрывают меня не только от городских улиц, но и от чего-то значительно большего. За ними гул преобразованной Японии – страны телеграфов, заводов, газет, пароходов; внутри их царит полное умиротворение природы и грезы шестнадцатого столетия. Очарование необычности присутствует в самом воздухе – неуловимое ощущение чего-то незримого и сладостного, что окружает вас со всех сторон; возможно, это магически-призрачное присутствие давно почивших дам, которые выглядели подобно дамам в старинных книжках с картинками и которые жили, когда все здесь было еще совсем юным. Даже в летнем свете, играющем на причудливых посерелых каменных формах, дрожащем на листве долго и любовно взращиваемых деревьев, присутствует нежность призрачной ласки. Это сады прошлого. Будущему они будут известны только как грезы, творения забытого искусства, очарование которых не будет способен воспроизвести ни один гений.

Жильцов рода человеческого здесь, похоже, не боится ни одно живое существо. Маленькие лягушки, отдыхающие на листьях лотоса, почти никак не реагируют на мое прикосновение; ящерицы загорают на солнце, на расстоянии не более вытянутой руки от меня; водяные змеи бесстрашно скользят через мою тень; целая филармония сэми настраивает свой оглушающий оркестр на ветке сливы над самой моей головой, а богомол бесцеремонно устроился прямо у меня на колене. Ласточки и воробьи не только строят свои гнезда на моей крыше, но залетают в мои комнаты без всякой опаски – одна ласточка даже слепила свое гнездо под потолком ванной комнаты, а ласка таскает рыбу прямо у меня на глазах, без какого-либо зазрения совести. Дикая угуису сидит на ветке кедра возле окна и в порыве вольного вдохновения вызывает моего солиста в клетке на певческое состязание; и всегда сквозь золотистый воздух из зеленого полусумрака горных сосен, подобно журчанию ручья, доносится до меня печальный, ласковый и очаровательный покрик ямабато.

Тэтэ поппо,

Кака поппо,

Тэтэ поппо,

Кака поппо,

Тэтэ…

Ни у одного европейского голубя нет такого покрика. Тот, кто способен впервые услышать голос ямабато, не испытав сердечного трепета, ранее ему неизвестного, едва ли заслуживает возможности проживать в этом счастливом мире.


Однако же все это – и старинный каттю-ясики, и его сады, – несомненно, исчезнет навсегда, прежде чем минует не так уж много лет. Сейчас уже многие сады, площадью и красотой превосходящие мой, были превращены в рисовые поля или бамбуковые рощи; и притягательный своей старомодностью город Идзумо, когда до него наконец дотянется давно задуманная железнодорожная ветка – быть может, даже до конца текущего десятилетия, – разрастется, изменится, станет обычным промышленным городом и востребует эти земли для строительства своих заводов и фабрик. И не только отсюда, но и из всей страны в целом старинная умиротворенность и старинное очарование, похоже, обречены уйти навсегда. Ибо непостоянство – суть природы вещей, и особенно в Японии; и перемены и их поборники также претерпят изменения, пока для них совершенно не останется места, – и сожалеть о чем-либо тщетно. Умершее искусство, создавшее красоту этого места, было также искусством той веры, в которой родился всеутешительный текст: «Воистину даже растения и деревья, скалы и камни – все достигнут нирваны».

Живой бог

Из сборника «Gleanings in Buddha-Fields», 1897

I

Независимо от своих размеров все храмы или святилища чистого Синто построены в едином архаическом стиле. Типичный храм – это продолговатая постройка из некрашеного строевого леса, без окон, с очень крутой нависающей крышей; фасадом служит торцевая стена со щипцом, а верхняя часть постоянно закрытых дверей представляет собой деревянную решетку – обычно из плотно прилегающих планок, пересекающихся под прямыми углами. Как правило, эта постройка слегка приподнята над землей и стоит на деревянных столбах-опорах, а необычно заостренный фасад, с его забраловидными проемами и фантастически выдающимися концами балок над его выступающими щипцами, может напомнить европейскому путешественнику некоторые старые готические формы слухового окна. Искусственные тона совершенно отсутствуют. Некрашеное дерево[140] под действием дождя и солнца вскоре приобретает естественный серый цвет, меняющийся в зависимости от открытости внешним стихиям, от серебристых оттенков березовой коры до мрачно-серого цвета базальта. Облеченный в такую форму и окрашенный в такую палитру одиноко стоящий сельский ясиро может казаться не столько творением столярного дела, сколько элементом природного ландшафта – сельской формой, столь же близкой природе, как деревья и камни, – чем-то возникшим лишь волей Ооцути-но-Ками, бога земли, первобытного божества этой страны.

Почему некоторые архитектурные формы вызывают у наблюдателя чувство некой таинственности – это вопрос, который мне хотелось бы однажды рассмотреть теоретически: но сейчас я осмелюсь лишь утверждать, что святилища Синто пробуждают именно такое чувство. И чем больше с ними знакомишься, тем более оно возрастает, вместо того чтобы ослабевать; а знание народных верований способно еще более его усилить. У нас нет английских слов, сколько-либо пригодных для описания этих замысловатых форм, тем более какого-либо языка, способного передать то необычное впечатление, какое они производят. Те синтоистские понятия, которые мы условно передаем словами «храм» и «святилище», на самом деле непереводимы – я имею в виду, что японские представления, к ним относящиеся, не могут быть переданы переводом. Так называемый досточтимый дом Ками – это не столько храм, в классическом значении этого слова, сколько чертог привидений, обитель духов, дом призраков, ибо многие из меньших божеств воистину и есть призраки – призраки великих воителей, и героев, и правителей, и учителей, которые жили, и любили, и умерли сотни и тысячи лет тому назад. Мне представляется, что для западного ума слова «дом призраков» могут передать лучше, чем такие слова, как «святилище» и «храм», некое смутное представление о необычном характере синтоистского мия или ясиро, таящего в своем постоянном сумраке не более вещественного, чем символы или знаки, последние, скорее всего, из бумаги. Однако эта пустота за опущенным забралом фасада наводит на размышления более, чем могло бы что-либо материальное; и когда вы вспоминаете, что миллионы людей на протяжении тысячелетий поклонялись своим великим усопшим перед такими вот ясиро – что вся нация по-прежнему верит, что такие строения населяют незримые, наделенные сознанием деятели, – вы вполне можете задаться вопросом о том, насколько сложно было бы доказать, что эта вера абсурдна. Нет! Вопреки западным сомнениям – вопреки чему бы то ни было, чт