«Мальчик, который рисовал кошек» и другие истории о вещах странных и примечательных — страница 75 из 80

Личное поведение слабого пола определялось некоторыми примечательными правилами, каких не было ни в одном письменном своде законов. Крестьянская девушка до замужества пользовалась гораздо большей свободой, чем допускалось городским девушкам. Она могла иметь возлюбленного, не скрывая этого; и если только ее родители решительно не возражали, это никогда не ставилось ей в упрек: это считалось священнейшим союзом – честным, во всяком случае, в отношении намерений. Но, сделав однажды свой выбор, девушка считалась обязанной держаться этого выбора. И если становилось известно, что она втайне встречается с другим поклонником, селяне раздевали ее донага, дозволяя ей только пальмовый лист сюроха вместо передника, и с насмешками проводили ее по каждой улице и аллее своего села. Во время такого публичного посрамления их дочери родители девушки даже не смели показываться никому на глаза; считалось, что они разделяют ее позор, и они должны были оставаться в своем доме, со всеми ставнями, плотно закрытыми. После этого девушка приговаривалась к пятилетнему изгнанию. Но по истечении этого срока она считалась искупившей свою вину и могла вернуться домой в полной уверенности, что не будет подвергаться дальнейшим порицаниям.

Обязанность взаимопомощи во время бедствия или возникшей опасности была наиважнейшей из всех общинных обязанностей. При пожаре – особенно; от каждого требовалось незамедлительно, не жалея никаких сил, прийти на помощь. Даже дети не освобождались от этой повинности. В больших и малых городах, разумеется, дело обстояло иным образом; но в любой деревушке в далекой глубинке всеобщий долг был предельно ясен и прост, и пренебрежение им посчиталось бы непростительным.

Любопытно и то обстоятельство, что эта обязанность взаимопомощи распространялась также и на вопросы религии: от каждого ожидалось, что он будет призывать богов на помощь хворому или несчастливцу, когда бы от него это ни потребовалось. К примеру, деревня могла получить распоряжение совершить сэндо-майри[141] ради кого-то, пораженного тяжелым недугом. В подобных случаях куми-тё (каждый куми-тё отвечал за поведение пяти и более семейств) бежал от дома к дому, выкрикивая: «Такой-то и такой-то очень болен: будьте добры все поспешить совершить сэндо-майри!» После чего, как бы кто ни был занят в это время, ожидалось, что каждая живая душа поселения сразу же поспешит в храм, внимательно глядя себе под ноги, дабы не оступиться и не упасть по дороге, ибо стоило хоть кому-то хотя бы раз оступиться во время совершения сэндо-майри, по общему убеждению, это значило несчастный исход для больного…

III

А сейчас поведем речь о Хамагути.

С незапамятных времен на побережье Японии накатывались, через неравные промежутки времени, измеряемые столетиями, огромные приливные волны – приливные волны, вызванные землетрясениями или подводной вулканической деятельностью. Эти ужасные внезапные воздымания моря называются у японцев цунами. Последнее такое случилось вечером 17 июня 1896 года, когда волна протяженностью примерно в двести миль обрушилась на северо-восточные провинции Мияги, Иватэ и Аомори, обращая в руины десятки городов и деревень, опустошая целые районы и унеся около тридцати тысяч человеческих жизней. Рассказ о Хамагути Гохэе – это рассказ о подобном же бедствии, случившемся задолго до эры Мэйдзи на другой части побережья Японии.

Он был уже стариком, когда произошло это событие, сделавшее его знаменитым. Он был самым влиятельным жителем своей деревни, уже много лет был ее мураосом, или старостой, и его любили не менее, чем уважали. Люди обычно называли его Одзисан, что значит «дедушка», но, поскольку он был самым состоятельным членом общины, его иногда официально называли тёдзя. Он имел обыкновение давать советы мелким земледельцам в наилучших их интересах, решал споры, при необходимости ссужал их деньгами и сбывал за них урожай риса на самых выгодных условиях, какие были возможны.

Крытый соломой большой сельский дом Хамагути стоял на краю небольшого плато, возвышающегося над заливом. Это плато, почти полностью занятое посадками риса, с трех других сторон обступали заросшие густым лесом вершины. От его внешнего края вниз уходил склон в виде огромной зеленой лощины, будто проделанной гигантским совком и доходящей до самой кромки воды; и весь этот склон длиной добрых три четверти мили был так террасирован, что при взгляде на него с моря казался огромной зеленой лестницей, разделенной посередине узкой белой петлей – полоской горной дороги. Девяносто крытых соломой жилищ и синтоистский храм, образующие саму деревню, выстроились вдоль серповидного берега залива, а все остальные дома беспорядочно взбирались по склону еще на некоторую высоту, по обе стороны узкой дороги, ведущей к дому тёдзя.


Однажды осенним вечером Хамагути Гохэй наблюдал с веранды своего дома за приготовлениями к празднествам в деревне внизу. Урожай риса был собран отменный, и крестьяне собирались отпраздновать завершение уборочной страды священным танцем во дворе удзигами[142]. Старик хорошо видел праздничные полотнища (нобори), развевающиеся над крышами единственной улицы, гирлянды праздничных фонарей, натянутые между бамбуковыми шестами, украшения храма и пестроцветную толпу деревенской молодежи. В тот вечер с ним не было никого, кроме его маленького внука, мальчика десяти лет; все остальные его домочадцы еще утром ушли в деревню. Он тоже пошел бы с ними, если бы не чувствовал себя немного слабее обычного.

День этот был гнетущим; и несмотря на усиливающийся морской бриз, в воздухе по-прежнему сохранялся того рода свинцовый зной, который, по опыту японского крестьянина, в определенные времена года устанавливается перед землетрясением. И землетрясение не заставило себя долго ждать. Оно не было настолько сильным, чтобы кого-либо встревожить; но Хамагути, за свою жизнь испытавшему сотни подземных толчков, оно показалось несколько необычным – долгим, медленным, вялым колебанием. Вероятно, это был всего лишь отголосок какого-то грандиозного, но очень далекого сейсмического события. Дом заскрипел и несколько раз мягко качнулся; затем все вновь стихло.

Когда трясение земли прекратилось, старые зоркие глаза Хамагути в смутной тревоге обратились на деревню. Часто случается, что внимание человека, пристально рассматривающего какое-то место или какой-либо предмет, внезапно отвлекается ощущением чего-то увиденного совершенно неосознанно – лишь в силу какого-то неясного ощущения присутствия чего-то неизвестного в том смутном внешнем круге бессознательного восприятия, что лежит за пределами области ясного ви́дения. Так и случилось, что Хамагути внезапно осознал, что на далеком морском просторе происходит нечто необычное. Он поднялся на ноги и стал пристально смотреть на море. Оно вдруг резко потемнело и повело себя каким-то странным образом. Казалось, что оно движется против ветра. Оно стремительно убегало от берега.

Прошло совсем немного времени, и уже вся деревня заметила это явление. Похоже было, что никто не почувствовал движения земли, но все явно были поражены движением воды. Все от мала до велика устремились к самому краю моря и еще дальше, чтобы посмотреть происходящее на нем. Никогда еще подобного отлива не видели на этом побережье на памяти живущего поколения людей. Начало появляться то, что всегда было скрыто; и пока Хамагути смотрел, его взору открылись всегда прежде покрытые водой участки волнистого песчаного дна и увешанные водорослями скалы. И никто из людей внизу, судя по всему, даже и не догадывался, что означал этот чудовищный отлив.

Хамагути Гохэй и сам никогда прежде не видел ничего подобного; но он помнил, что рассказывал ему в детстве отец его отца, и он знал все предания этого побережья. Он понял, что собирается совершить море. Быть может, он подумал о том, сколько времени потребуется, чтобы известить деревню либо жрецов буддийского храма на холме, чтобы они ударили в свой большой колокол… Но потребовалось бы намного больше времени рассказать, о чем он мог подумать, чем потребовалось ему, чтобы полностью все продумать. Он лишь позвал своего внука:

– Тада! Быстрей, как только можешь быстрей!.. Зажги мне факел.

Таймацу, или сосновые факелы, хранятся во многих прибрежных жилищах для использования в штормовые ночи, а также на некоторых синтоистских праздниках. Ребенок зажег факел, и старик поспешил с ним в поле, где, готовые к вывозу и обмолоту, стояли сотни скирд риса, заключающих в себе почти все его достояние, почти все вложенные им труды и средства. Оказавшись у самых ближних к бровке склона, он начал поджигать их факелом, перебегая от одной к другой так быстро, как только позволяли ему старческие ноги. Высушенные солнцем стебли вспыхивали, как трут; крепчающий морской бриз гнал пламя вглубь поля; и вот уже ряд за рядом скирды занимались пламенем, выбрасывая в небо клубы дыма, которые, сплетаясь на высоте, образовывали огромное вихрящееся облако. Потрясенный и охваченный страхом, Тада бежал за дедом и кричал в отчаянии:

– Дедушка! Зачем? Дедушка! Зачем? Зачем?!!

Но Хамагути не отвечал: у него не было времени на объяснения; все его мысли были только о четырех сотнях человеческих жизней, оказавшихся в смертельной опасности. Какое-то время ребенок дико смотрел на пылающий рис, затем он разрыдался и побежал обратно в дом в полной уверенности, что его дедушка сошел с ума. Хамагути шел дальше, поджигая скирды одну за другой, пока не дошел до края своего поля, после чего он бросил факел на землю и стал ждать. Служитель нагорного храма, увидев горящее жнивье, принялся бить в большой колокол; и люди откликнулись на этот двойной призыв. Хамагути видел, как они поспешно возвращаются с песчаной отмели и с берега моря и устремляются из деревни вверх по склону, подобно растревоженным муравьям, и, как представлялось его полным тревоги глазам, едва ли быстрее; ибо каждое мгновение казалось ему невыносимо долгим. Солнце клонилось к закату; изрезанное дно залива и желтовато-серое искрящееся обширное пространство за ним лежали полностью обнаженными в последних оранжевых лучах заходящего солнца, а море по-прежнему убегало в сторону горизонта.