Мальчик приходил — страница 9 из 18

Эту теплую ладонь Мальчик и сейчас ощущал на своей голове, но озеро было другим, нежели тогда, и чайки по-другому кричали, и по-другому пахло водой.

Что-то черное и круглое, похожее на лодку, но не лодка – лодки не бывают круглыми – отделилось от берега и медленно заскользило по гладкой поверхности. Мальчик невольно замедлил шаг. А потом и вовсе остановился, потому что дорожка круто поворачивала, словно желая увести его подальше, чтобы нечаянный свидетель ничего не увидел. Ему же, напротив, хотелось рассмотреть. Он раздвинул кусты и тихо сделал один осторожный шажок, другой…

Черный предмет напоминал огромную тарелку. Что-то определенно затаилось в ней, причем живое – без сомнения, живое! – Мальчик угадал это, хотя цепкий взгляд его не улавливал ни единого движения. По спящей воде в обрамлении низких, чужих, как бы сжавшихся берегов плыла неведомо куда загадочная посудина; будь Мальчик поискушенней в отвлеченных суждениях, он бы непременно подумал о Перевозчике, вот только не о том, что с помощью пера вытянул его на ночь глядя из теплого, с надежными стенами дома, – о другом, с веслишком в руке, но Мальчик до отвлеченных суждений еще не дорос. Это был здоровый и ясный духом ребенок, с крепкими ногами и острым взглядом, а потому вместо мистического гребца с узким, длинным, похожим на карандаш веслом различил в надутой автомобильной камере мужика в кепке.

Перегнувшись через резиновый борт, мужик колдовал над поверхностью воды или даже в самой воде. Адвокат – тот со своим криминальным опытом мигом сообразил бы что к чему, квалифицировал бы действие, Мальчик же оставался в неведении, и это дразнящее неведение удерживало его на месте столь же хватко, как совсем недавно удерживала коза. Тут давало о себе знать одно из главных различий между Мальчиком и Адвокатом: Адвоката ничто внешнее всерьез не занимало. Те же цветы, к примеру, церемонию поливки которых он как раз заканчивал в эти минуты, были, по существу, элементом не внешнего, а внутреннего мира, жили в нем, как жила вырастившая их Шурочка, как жили, обведенные золотой рамочкой, ее – и его тоже! – маленькие дети, превратившиеся со временем в Шурочкиных обидчиков.

Любознательный Мальчик сделал по направлению к озеру еще два осторожных шага. Не совсем осторожных: под ногами звякнуло что-то металлическое и легкое, – по-видимому, консервная банка. Мальчик замер, и в тот же миг, почувствовал он, замер человек в резиновом обруче. Между ними установилась связь – та одна из великого множества связей, которые соединяют одного человека с другим и которые Адвокат наловчился столь быстро, тихо и необратимо разрушать.

Теперь оба – и тот, что в лодке, и тот, что на берегу, – словно бы исчезли. Даже низко описывающая полукруг бессонная чайка, одна из последних – все уже угомонились, – вряд ли заметила присутствие людей. Мальчик проводил чайку взглядом; она пропала вдруг, растворилась в воздухе, и это вывело его из оцепенения. Он вспомнил, что вовсе не затем удрал из дому, чтобы высматривать, кто и зачем катается в темноте на автомобильной камере. Ему надо успеть на электричку, а до станции еще далеко, а впереди еще – баня, мимо которой вряд ли прошмыгнешь незаметно. Быть может, там уже пронюхали, что вышел, и подстерегают, чтобы отомстить за тех, кого в воскресенье разогнал на берегу защитник.

Их-то паучье движение и повторил сейчас Мальчик, пятясь от воды. В тот же миг, заметил он, камера тоже стронулась с места и начала бесшумно удаляться. Так никогда и не узнает он, кто же это был в лодке в ту ночь (ночь эта запомнится ему навсегда, хотя и не станет, как для Адвоката, решающей его ночью), не узнает, что делал человек в кепке: браконьерствовал ли (быстрая версия Адвоката), ждал ли возлюбленную, чтобы, взявшись за руки, полюбоваться луной. (Луна была уже близко, грузная, грозная, с багровым отливом; Адвокат чувствовал, как проникают ее щупальца сквозь бетонные стены.)

Но вот и дорожка. Мальчик обрадовался ей, как старой знакомой, выпрямился (Чикчириш тоже устроился поудобней среди хрустнувших денежных бумажек), ускорил шаг. Дорожка была узкой, а кусты, между которыми петляла она, стали совсем черными, но двигался уверенно, будто уже не раз и не два расхаживал здесь по ночам. К запаху воды прибавился вдруг запах дыма, хотя никакого жилья поблизости не было, а когда по лицу небольно мазнула ветка, уловил аромат молодого смородинового листа.

Откуда взялась здесь смородина, растение подневольное, живущее за оградой под присмотром человека? Тоже, как он, сбежала из дому?

Аромат смородинового листа ощутил одновременно с Мальчиком и Адвокат, пустивший в заварной чайник струйку кипятка: после жареной картошки его начала разбирать жажда. Но это был сухой прошлогодний лист, который кипяток воскресил ненадолго, Мальчика же окружало все живое и подлинное, со спрятанной внутри, скрученной до отказа пружиной.

Такая пружина таилась и внутри него; она-то, распрямляясь, и вела его сквозь сгущающуюся ночь, и даже смутно возникший впереди черный приземистый остов бани не мог остановить отважного путешественника.

Начала разбирать жажда, и Адвокат был рад ей: чаепитие поможет скоротать время, а проще говоря – съесть его, пожрать, уничтожить… С некоторых пор время сделалось его главным врагом – время как антипод неподвижности (хотя, естественно, он не формулировал этого), как альтернатива вечности, к которой он неотвратимо и с жутковатым сладострастием подкрадывался. (Как подкрадывается Мальчик к страшной, населенной паукообразными существами бане.) Собственно, на пути к вожделенному небытию, этому царству порядка, когда все обретает, наконец, свое постоянное место, причем обретает навсегда, лежало как раз время. Оно было и преградой, препятствием, помехой, но оно же было и средством достижения заветной цели. (Средством передвижения, как сказал бы Перевозчик с веслом, единственный на реке владелец транспорта.)

Помимо сухого смородинового листа искусный гурман бросил в чайник три сухих апельсиновых корочки, вызволив из заточения вдобавок к смородиновому духу еще и цитрусовый. Подлинный праздник обоняния устроил себе… Но цитрусовый дух явился не один, а привел с собой младшего Шурочкиного обидчика, большого любителя фруктов и сладостей; черта, казалось бы, сугубо женская, однако, к удивлению Адвоката, подруги Шурочкиного обидчика любили в нем эту черту, весело умилялись ей, и их ничуть не смущало, что, в отличие от других представителей сильного пола, их преуспевающий, с железной хваткой кавалер в рот не берет крепких напитков, и здесь предпочитая дамские лакомства: сладкие десертные вина.

Все ароматы хранились в специальных заведенных Шурочкой посудинах, о своевременном пополнении которых Адвокат исправно и с удовольствием заботился. Шурочка, правда, сама собирала все – и травы, и листья, и плоды, и цветочки, он же пользовался аптекой, всякий раз спрашивая заодно и снотворное. Вот только апельсиновую кожуру засушивал сам, на том же противне, на котором – по Шурочкиному опять-таки рецепту – запекал нынче картошку.

Легкокрылым и нетребовательным подругам младшего Шурочкиного обидчика нравилось, что тот – сладкоежка, отца же раздражало это, как раздражал всякий непорядок, всякое отклонение от нормы и узаконенной последовательности. С десерта начинал, стервец, и, слопав свое, десертом тем не менее заканчивал: старший брат неизменно делился своей порцией. С первых дней появления в доме нового существа, произведшего переполох, заставившего всех нацепить на рот марлевые повязки, самозабвенно взял это крошечное существо под свою опеку. И уже не выпускал. Хотя давно не крошечным было существо, давно обогнало старшего брата если не в физическом развитии, то уж в умственном наверняка (и многократно!) и столь же многократно преуспело в жизни. А тот, кто навсегда остался ребенком, продолжал одаривать его конфетками.

Отец не вмешивался. Не бросал, как прежде, ворчливые реплики; впрочем, он и прежде бросал их не строго в цель, хотя всегда считался отменным словесным стрелком, – не тому, кто нарушал порядок, не только, во всяком случае, ему, но и той, кто нарушителю молчаливо потрафляла.

Шурочка не оправдывалась. Будто не понимала, что замечание рикошетом отскакивает и в нее тоже; или, напротив, считала, что как раз ей – ей одной – говорится все это. Заведомо признавала себя виноватой, и он, Адвокат, не только не мог снять с нее эту воображаемую – конечно, воображаемую! – вину, а, пусть и помимо своей воли, но усугублял ее. По сути дела его провоцировали обижать Шурочку, делали его своим оружием – оружием обиды, – этого он тоже никогда не простит им, особенно младшему.

Кажется, тот чувствует свой грех и пытается откупиться. И перед Шурочкой откупиться – но тут уж поздно! – и перед ним, пока еще живым, пока еще доступным. (Адвокат покосился на телефон. Еще полчаса, и доступность эта исчезнет, уж до завтрашнего-то дня точно.) Апельсинчики привозит, конфетки, в ярких все, чужеземных упаковках – Мальчик, который в этот момент опасливо приближался к бане, лишь однажды видел такую у Адвоката в гостях. Привозит, вываливает на стол, а отец сварливо объявляет, что не жалует чужеземных… И вообще ограничивает себя в сладком…

Это правда. Это стало правдой в тот самый миг, когда известил об этом младшего Шурочкиного обидчика, а заодно и себя, до сих пор не знавшего за собой подобной умеренности. Теперь узнал, да и не собирается быть на старости лет обманщиком. Вот и сейчас, медленно наполнив чаем мигом запотевший, тонкого стекла стакан в Шурочкином, с монограммой, подстаканнике, ни единой не взял конфетки – сахаром обошелся. Щипчиками расколол над розеткой на мелкие острые кусочки, положил один, самый маленький, в рот. Но сахар был не тот, что прежде, в обведенные золотой рамочкой времена, тот держался на языке долго и долго сохранял приятную колючесть, а этот опал, обмяк сразу. И так все нынешнее, брюзгливо обобщил Адвокат… Но это именно брюзгливость – не обвинение; он вообще никого ни в чем не обвиняет, он – Адвокат, а не прокурор, и даже Шурочкиным обидчикам не швырнул в лицо ни одного дурного слова. Просто держит их на расстоянии, неизменно вежливый, неизменно корректный, неизменно осведомляющийся, все ли у них в порядке. Никаких замечаний, никаких наставлений, никаких упреков или хотя бы намеков; намеков на то, что свели мать в могилу. Такие вещи объяснить нельзя, человек понимает их сам, а они не способны. (Со старшим – все ясно, со старшего взятки гладки, но не понимает и младший.) К тому же всякое сказанное в сердцах слово – это уже форма близости, это уже шаг навстречу, а он ни сам не желает приближаться к кому бы то ни было, ни чтоб к нему приближались. (Тем не менее расстояние между ним и Мальчиком сократилось еще на несколько десятков метров.)