Мальчик с Антильских островов — страница 19 из 33

У всех был расстроенный вид. Соседи хотели написать моей матери письмо, но мама Тина воспротивилась, — она не хотела напрасно тревожить мою мать, тем более что та недавно прислала ей денег. А не дай бог вздумает приехать — чего доброго, потеряет место.

Ночью маме Тине стало хуже. Уже несколько дней она не курила трубку, стонала и жаловалась на удушье.



Мазель Делис предложила поставить ей банки, но мосье Асионис, который ставил банки лучше всех в Петибурге, рассек кожу мамы Тины и, приложив к ней свои маленькие баночки, заявил, что кровь ее уже превратилась в воду.

После ужасной суеты и суматохи женщины привели мужчин, которые несли гамак на бамбуковом шесте. Мою плачущую бабушку завернули в одеяло.

— Это необходимо, дорогая подруга, — говорила ей мазель Делис, — там ты поправишься.

Маму Тину положили в гамак.

Двое мужчин подняли ее.

Тут мама Тина громко закричала:

— Жозе, Жозе!

— Жозе, — сказали мне. — Иди попрощайся с бабушкой.

Мама Тина взяла меня за голову холодными руками и прижала мою щеку к своему холодному лицу, мокрому от слез.

Больше никто не обращал на меня внимания. Все столпились вокруг гамака.

Когда процессия вышла со двора на улицу, я остался на пороге дома и даже не догадался выйти за ворота и посмотреть, в какую сторону понесли мою бабушку.

Значит, она умерла. Но мосье Медуз… Может быть, умирают по-разному… Вернется ли она? Увижу ли я ее? Мазель Делис сказала, что она поправится. О!..

Мазель Мезели́, единственная женщина, оставшаяся во дворе, увидела меня и, подойдя, погладила по голове, приговаривая:

— Бедняжка Жозе!

Тогда я прижался к ней и начал всхлипывать.

Она увела меня к себе, дала мне стакан воды и кусок хлеба.

— На будущей неделе твоя мама вернется, ее понесли в больницу лечиться. Она поправится.

Когда вернулась мазель Делис, тяжело волоча свою больную ногу, она объяснила мне, что маму Тину поместили в больницу в Сент-Эспри.

Мазель Делис прибрала в нашей комнате, покормила меня и вечером спросила, где я хочу спать — у нее или у себя дома. Я предпочел последнее.

— Тебе не будет страшно? — спросила она.

Нет, теперь, когда я уже не боялся, что мама Тина умрет, я с удовольствием расположился на ее месте, на ящиках.

Мазель Делис заботилась обо мне, кормила меня, заставляла меня менять одежду, стирала мое белье, ласкала меня иногда и ругала тоже, когда я баловался или не приходил домой к ее возвращению с работы. На другой день после того, как маму Тину унесли в больницу, она отправила меня в школу.

Только с Жожо поделился я своим горем. Пожалуй, я даже слегка гордился, что теперь мы сравнялись в несчастьях.

Но я скоро почувствовал отсутствие мамы Тины.

Соседи по двору постоянно давали мне какие-нибудь поручения, но обращались со мной неласково, и мне казалось, что чем больше я старался им услужить, тем хуже они относились ко мне.

Я перестал менять одежду по четвергам и к концу недели становился грязным и противным самому себе. Потом я вечно был голоден. Неутолимым голодом. Вечером, после обеда, я бы с радостью съел вдвое, втрое больше. К счастью, сон спасал меня от голода. Но утром голод становился еще настойчивее. Вместо большой чашки сладкого кофе с маниоковой мукой я выпивал остатки вчерашнего кофе из железного кофейника и заедал его ломтиком сваренных накануне овощей. Утром я просыпался поздно и не успевал нарвать фруктов в окрестных садах.

Стоило мне войти в класс, как меня охватывало желание поесть, мне мерещились огромные миски душистого кофе с сахаром и мукой.

Учительница обычно завтракала в классе. После чтения она давала нам задание по письму и, заняв нас таким образом, уходила к себе и возвращалась с подносом, большой фарфоровой чашкой и ломтем хлеба.

Учительница крошит хлеб в чашку. Хлеб золотистый и хрустит под ее пальцами. Крошки падают на пол; я с удовольствием подобрал бы их и съел. Потом учительница берет маленькую серебряную ложечку и извлекает из чашки кусочки хлеба, смоченные в маслянистой коричневой жидкости, пахнущей ванилью, и, наверное, сладкой и вкусной.

Я не пишу. Я гляжу на учительницу. Рука, которой она держит ложку, тонкая и чистая. Волосы ее аккуратно причесаны. Лицо у нее гладкое, напудренное, глаза спокойно блестят, а рот ее, который она открывает, чтобы облизать ложку, красив и жесток одновременно.

А потом эта белая фарфоровая чашка с голубыми и розовыми цветами, эта серебряная ложка и поднос из полированного красного дерева, наверное, придают особый вкус ее завтраку!

Как мне мучительно глядеть на все это!

Желудок пронзает боль, под ложечкой сосет, рука дрожит, я не могу писать. У меня кружится голова. Когда, кончив завтрак, учительница уносит свой поднос, мне кажется, что́ я уже не так голоден. Она возвращается, садится и приказывает нам:

— Принесите тетради для проверки.

Но когда немного спустя голод снова нападает на меня, мираж утоления его представляется мне в виде большой чашки шоколада с белым хлебом.

Я не винил мазель Делис. Я понимал, что она не может давать мне больше. Я ее очень любил. Я так к ней привязался, что уже не замечал ее уродливой ноги.

Приблизительно в то же время новое горе стряслось с Жожо. Из-за этого я даже на время позабыл о своих собственных печалях. Мазель Грасьез уехала из городка.

Мачеха запрещала ему плакать. Стоило ему спрятаться в уголке, как появлялась мазель Мели и спрашивала:

— Что с тобой случилось, Жожо, почему ты плачешь?

И мадам Жюстин Рок наказывала его.

Значит, мать Жожо тоже уехала далеко, как те, кто умирает или кого отправляют в больницу.

Но несмотря на наши невзгоды, мы часто мечтали по вечерам.

— Когда я вырасту, — говорил мне Жожо, — папа и мама Ая умрут. Я буду мастером на заводе. Я куплю себе машину еще лучше, чем у папы, и поеду за мамой Грасьез. Я построю красивый дом. Но я не женюсь. Я возьму к себе маму Грасьез.

— А у меня будут огромные владения, больше всей нашей округи. Я не буду разводить сахарный тростник. Оставлю только несколько грядок для себя — ведь тростник вкусно сосать. У меня будет много служащих, которые будут выращивать вместе со мной овощи, фрукты, разводить кур, кроликов, но они будут одеты, даже на работе, не в лохмотья, а в красивые праздничные костюмы, и все их дети будут ходить в школу. Мама Тина не умрет, она будет ухаживать за курами. А мама Делия будет вести хозяйство.

Я мечтал, а Жожо возвращал меня к действительности без всякого злого умысла.

— Но у тебя не может быть всего этого: ты же не белый, не беке, — замечал он.

— Неважно.

— Ты говоришь, твои рабочие будут жить так же хорошо, как беке? Этого не бывает.

И я, пристыженный и огорченный, не знал, что ему ответить.

Я был в школе, когда мама Тина вернулась домой. Она пришла одна, пешком. Когда я прибежал из школы в полдень, она сидела на своей кровати усталая, но счастливая. Я закричал: «Мама Тина!» — и застыл на пороге, не в силах двинуться с места.

— Иди сюда! — сказала она.

Тогда я бросился к ней, громко и неудержимо рыдая.

КУПАНИЕ ЛОШАДЕЙ

Я не принимал причастия в этот год из-за болезни мамы Тины. И не слишком огорчался, хотя и не мог отделаться от болезненного ощущения, что мои друзья, принявшие причастие, — Рафаэль, Жожо и другие — опередили меня в чем-то.

Я уже привык к тому, что не могу участвовать в детских праздниках и церемониях все по одной и той же причине: отсутствие парадного костюма и обуви. Особенно обуви, потому что я еще не был у причастия, а мальчикам моего сословия именно к причастию в первый раз покупали ботинки.

Гораздо больше огорчил меня разрыв с Жожо. Однажды вечером мы сидели под навесом и разговаривали вполголоса, как всегда. Увидев на улице мазель Мели, мы замолкли из осторожности и ждали, чтобы она прошла мимо нас в дом.

Но она остановилась и спросила Жожо:

— О чем это вы говорили, почему ты вздрогнул, когда меня увидел?

— Ни о чем, — ответил Жожо, начиная дрожать.

— Ни о чем? — угрожающе повторила мазель Мели. — Каждый вечер ты шушукаешься с этим негром (мазель Мели, как я уже говорил, была черна, как я, если не как ворона), и оказывается, вы говорите ни о чем. Ну хорошо же! Будешь объясняться с мадам.

Когда мадам Жюстин позвала Жожо, тот, зная, что его ожидает, отправился на ее зов уже в слезах.

Тотчас же до меня донеслись его душераздирающие крики, и я в страхе и ярости вышел из-под навеса, чтобы с улицы попробовать заглянуть в дом и узнать, что там происходит.

Хорошо, что я встал, ибо мазель Мели появилась в коридоре с тазом в руках и, увидев меня на улице, закричала:

— Тебе повезло! Я бы тебе такой душ устроила, что ты разом привык бы сидеть дома у матери, вместо того чтобы учить чужих детей всяким гадостям.

На другой день в школе я спросил у Жожо, в чем обвиняла нас эта гадкая женщина.

— Она сказала маме Айе, что я разговариваю с тобой на наречии и что ты учишь меня дурным словам.

Жожо рассказывал мне и раньше, что мадам Жюстин запрещает ему говорить на местном наречии, и, так как он не мог от этого удержаться, мы разговаривали как можно тише, чтобы мачеха его не услышала.



Но сама-то мазель Мели изъяснялась исключительно на местном наречии, и непонятно было, с чего она так задирала нос. Что касается дурных слов — это была клевета, и мазель Мели казалась мне тем отвратительнее, что, по словам мамы Тины (а я свято ей верил), взрослые никогда не врут.

С того дня Жожо запретили играть со мной. Бедняга лишился единственного друга. Вначале я тоже очень огорчался. Но у меня-то не было недостатка в друзьях. И старых и новых.

Среди новых был Одни́. Он жил в Отморне, и у его отца была лошадь.

На обязанности Одни было водить в полдень лошадь на водопой к пруду, а вечером косить для нее траву вдоль трасс.

Я сопровождал его и помогал ему.