Мартин поздоровался. Зайдель моргал, Заттлер покашливал, поддерживая при этом своё сломанное ребро.
– На что мы играем, говорите? – продолжил Хеннинг. – Да на что здесь у нас играть, что нам тут проигрывать?
– На Франци, – сказал Мартин.
– Проклятый мальчишка, – сказал Зайдель.
– Я хочу её забрать, – объявил Мартин.
– О чём это он? – спросил Заттлер.
– Франци, – повторил Мартин.
– Да, – сказал Хеннинг. – Речь идёт о Франци.
– Этакая бабёнка.
– Вы играете на Франци? – недоверчиво переспросил художник.
– Да, точно.
– Но Франци я сейчас заберу, – спокойно сказал Мартин.
– Да где тебе.
– Но я хочу забрать её с собой.
– Придётся тебе, наверное, сперва спросить у неё самой, – сказал Зайдель.
– Точно так же, как вы её спросили, можно ли вам на неё играть? – усмехнулся Мартин.
Тут они немного помолчали и снова согнули собранную колоду карт.
– Если бы эта игра шла по-честному, Франци уже давно была бы моя, – пробурчал наконец Хеннинг. – Но эти собачьи хвосты здесь так мухлюют, как будто тузы растут у них из ушей.
– Кто мухлюет? – спросил Зайдель.
– И кто здесь собачий хвост? – спросил Заттлер.
И тут все они вцепились друг другу в волосы.
Уместно было бы задаться вопросом, как давно это здесь продолжалось. Уже годы или всего лишь недели они играли здесь на Франци, но каждая партия заканчивалась дракой, поэтому результат не достигался никогда, и все трое так и оставались в проигрыше – в полном соответствии с тем, что они всегда и представляли собой в глазах Мартина и художника.
Удар кулаком в переносицу, отвратительный жуткий хруст, Заттлер вскрикнул, кровь брызнула ему на руки и на рубашку.
– Ну и круто у вас получается, – сказал художник. – А где же, собственно, сама Франци?
– Она в церкви, – прохрипел Зайдель, пытаясь вырваться из хватки Заттлера.
Мартин тут же повернулся и направился к церкви. Но немедленно вскочил и Хеннинг. Тут же и Заттлер выпустил Зайделя, который тоже побежал догонять остальных. Отталкивая друг друга, они пробежали мимо Мартина и пытались одновременно втиснуться в богоугодно скромную дверцу.
Внутри было затхло и темно. И запущенно. Ветром наметённую листву никто отсюда никогда не выметал. Берёзовая пыльца ещё с весны налипла на скамьи и спинки.
Тот непостижимый холод, какой постоянно жил в каменной кладке и будил у Мартина воспоминания всего его существования, как будто камням было что ему рассказать. И сюда же добавлялись и те его воспоминания, которые, собственно, не могли выйти из затворов памяти, потому что он тогда был слишком мал.
Как его крестили в этой церкви. Наскоро и скромно, но люди, которые несли его, улыбались. Жёсткие, натруженные руки матери. Но тёплые, несмотря на это. А вечерами её длинные волосы: они касались его лица, когда она пыталась расчесать их, одновременно кормя младенца грудью. То было счастье. Бормотание отца, чтобы его успокоить. Потому что он плакал. Он так много плакал, как будто мог провидеть свою судьбу и уже потому был безутешен. Оплакивал того мальчика, каким он станет только потом. Мальчика, чьи ступни будут все в волдырях, а тело всё в ранах. В то время как сам ещё был грудничком, невредимым и мягким. Совсем новеньким и чистым во всей неразберихе тесной хижины, где переругивались и смеялись, где иногда дымился суп, а в другие дни опять было голодно. В этой хижине его таскали на руках и целовали братья и сёстры. А плакать он перестал только тогда, когда мать веником отгоняла от кур обнаглевшую лису и для этого положила младенца на землю, среди песка и разбросанных зёрнышек, где его и нашёл петух.
Петух гордо расхаживал вокруг младенца, они рассматривали друг друга, и в этот момент его плач прекратился, и с этого момента Мартин больше ни разу не вякнул и не вскрикнул. Его глаза теперь стали полны любопытства, большие и красивые. Всё в них теперь успокоилось. Они постоянно были устремлены на чёрную птицу. И чёрная птица, в свою очередь, теперь смотрела только на ребёнка и не находила себе места, если не была при нём. Теперь они стали неразлучны и очень дружны между собой. И отец пожал плечами. Ну и что, что при мальчике петух и что люди судачат. Ребёнок счастлив – и ладно. Так тому и быть.
Мартин прижал к себе петуха. Верного друга и спутника своего. Воспоминания снова поблекли, потому что в церкви сидела на скамье одинокая фигурка и смотрела на алтарную роспись, которую так невзлюбили деревенские жители. Только Франциска её любила. Картину, на которой мягкое выражение лица Мартина так красило Распятого. Именно она там и сидела на первом ряду, Франциска.
Заслышав давку в дверях, она обернулась, не испугавшись троих мужчин, которые играли на неё в карты так, как будто она была вещью и не имела права возражать. Потом она увидела мальчика, и лицо её просияло. Этот свет был чистая любовь.
Она бы так и бросилась ему навстречу. Но она знала, что у них ещё будет время обнять друг друга. Вся оставшаяся жизнь у них будет для этого. Она сразу оценила всё положение вещей. Оно всегда было тут одно и то же. Это вечное хождение туда и сюда всякий раз, когда она приходила в церковь, этот вечный спор из-за того, что трое чокнутых не пролезают вместе в богоугодно скромную дверь.
А эти трое были в полном отчаянии. Что, этот Мартин, которого и след давно простыл в деревне, разве он не знает порядка? Если быть честными, они бы предпочли те прежние церковные двери, широкие. Но тогда опять встаёт ребром вопрос о потерянном ключе. И опять гаданье, допустимо ли насилие над дверью, которая в принципе всё равно ведь утратила своё освящение, когда в неё встраивали вторую дверь.
– А где же Ханзен? – спросил Мартин. Очень спокойно об этом спросил.
Мужчины переглянулись и напряглись в усилии вспомнить.
– Ну, сумасшедший Ханзен, – подсказал Мартин. – Тот Ханзен, что всё время играл на органе.
– А, да он умер, – гласил ответ.
– Жалко, – сказал Мартин. – И как его похоронили?
– Ну как, лёжа похоронили, а как ещё?
– Нет, – сказал Мартин. – В какой одежде? Одели его в саван? Или оставили в чём был?
Эта вечная неизменная кацавейка Ханзена. Коричневая, с обтрёпанным подгибом.
Мужчины опять переглянулись.
– Савана у него не нашлось. Да и откуда ему взяться? У него же не было жены, чтобы сшила. С таким-то скворечником вместо головы какая может быть жена.
– Удивительно, как вы-то смогли обзавестись жёнами, – сказала Франци. И Мартин посмотрел на неё с любовью.
Не ладились тут дела, совсем деревня захирела, пошла псу под хвост. Не было тут больше ни священника, ни похоронщика, отчего все важные решения и принимали Хеннинг, Зайдель и Заттлер, что и доведёт деревню окончательно до ручки, в этом можно было не сомневаться. Ведь эти трое, крайне ограниченные по причине своего тщеславия, были ещё и подлые самодуры с убогим рассудком. Оттого и погребениям учёта не велось, все полагались на свои воспоминания, поэтому чаще всего забывалось то одно, то другое. Можно считать, что покойникам сильно везло, если для них находили гробы. Во всяком случае Ханзен-то был похоронен в своей кацавейке. Ага.
– Хорошо, – сказал Мартин. – Тогда вам придётся его выкопать и поискать ключ от церкви у него в кармане.
Они тупо моргали. А Мартин веселился.
– А вы разве не знали? – спросил он и вспомнил тот день, когда в деревню явился художник. Ещё бушевала сильная гроза, а Мартин отправился в другую деревню к пастору спросить про ключ. – Дверь была заперта, но Ханзен-то находился внутри.
Должно быть, он закрылся изнутри. А как могло быть по-другому?
Художник засмеялся. Ох уж этот мальчик. Он просто умирал от смеха.
– Ты всё врёшь, – сказал Хеннинг. Но сам-то он точно припомнил, хотя предпочёл бы забыть, как Ханзен выходил тогда из церкви им навстречу, едва держась на ногах. И даже Хеннинга теперь осенило, что, значит, Ханзен-то был тогда внутри, а как бы он смог попасть туда без ключа. Проклятье. Почему им это не пришло в голову тогда же? Он, конечно, знал, что Мартин умный. Но неужели сами они действительно настолько глупы?
Это познание просочилось им в ноги, которыми они беспокойно шаркали по полу.
– Вы можете посмотреть, – сказал Мартин. – Если вы не способны между собой решить, кому первому войти в церковь, то вам непременно нужна большая дверь. И она у вас есть. А ключ от неё лежит у Ханзена в кацавейке.
– А почему ты нам раньше не сказал? – спросил Зайдель.
– Я же всего лишь пацан, – усмехнулся Мартин. – Откуда мне знать?
– И как нам теперь добраться до того ключа?
– Ну, выкопать Ханзена, – сказал Мартин.
Тут Франци выпучила глаза.
Трое мужчин застыли, как оно всегда и бывает, когда остановилось то, что неизменно и вечно находится в движении. Тогда из состояния покоя выявляется нечто другое, и всё становится ясно.
Как лениво чириканье птиц возвещает начало вечера. Как коровы мычат на пастбище оттого, что Дрефс такой плохой пастух, что половина коров остаются недоены, и животные от боли в переполненном вымени почти сходят с ума. А в промежутках между мычанием становятся слышны сухие шорохи в кронах деревьев. Мыши снуют в кустарнике. И как славно пахнет. Сырой землёй. И кожей Франци.
Хотя Мартин ещё никогда не приближался к ней настолько, чтобы это знать. Но этот запах – он совсем другой, чем всё остальное. И это, должно быть, её аромат.
Мартин взял Франци за руку. Её пальцы тотчас проскользнули между его пальцами так естественно, как будто ничего другого никогда и не делали. Теперь пора, подумал он, зная, что петух подумал то же самое. И они ушли.
Мартину не пришлось уговаривать Франци или тянуть её за руку. Едва он это подумал, как она тоже повернулась и пошла с ним. Не помедлив и не задержавшись. И художник тоже повернулся. И они ушли.
И так и не узнать им, то ли те трое выкопали бедного Ханзена, то ли нет. И нашёлся ли ключ. Или, может, по сей день спорят, делать ли это. А может, поставили на кон карточной игры, кому из них выкапывать Ханзе-на. И если бы можно было заглянуть в будущее, то мы опознали бы тех троих в высохших стариках, которые, закоренев в подлости, по-прежнему ссорятся и играют в карты до тех пор, пока не забудут, на что играли. И однажды они вскинутся, почуяв свежий ветер, и вспомнят о человеке, который за всех в деревне взял на себя крест и отправился, чтобы спросить у герцогини, как обстоит дело с раздачей запасов в голодные годы; и он попытался постоять за деревню и проиграл состязание; сошёл от этого с ума и убил свою жену и детей, за исключением младшего сына. А они, те трое, так и не взяли ребёнка к себе. Но эти мысли посетят их лишь мимоходом и только разогреют им уши, а после забудутся снова.