Затем настала пора вступительных экзаменов. Бенджамину исполнилось десять, и с его первого посещения Особняка минуло уже три с половиной года. За это время очень многое изменилось. Его перестали терроризировать в школе (после той истории с циркулем его оставили в покое), но он тем не менее чувствовал себя несчастным. Он приобрел репутацию воображалы — а это в Молбри считалось одним из самых тяжких грехов, — что в дополнение к его прежнему статусу фрика, или попросту парнишки с приветом, могло привести практически к социальному самоубийству.
Укреплению дурной репутации Бена способствовало и то, что благодаря матери известие о его «необычайном даре» распространилось по всей округе. В результате даже учителя стали воспринимать его иначе, чем прочих детей, причем некоторые не скрывали своего раздражения. Этот ребенок не такой, как все, с ним слишком трудно поладить — так или примерно так считали учителя школы на Эбби-роуд. Надо отметить, большинство из них проявляли отнюдь не любопытство, а подозрительность, порой даже открытый сарказм, словно им лично чем-то угрожали великие ожидания матери Бена, а также его неумение приспособиться к окружающей посредственности.
Великие ожидания матери. Она еще более укрепилась в своих надеждах, поскольку теперь дар ее сына был признан официально. Имелось даже специальное научное название, синдром, от которого пахло болезнью и святостью; шипящие «с-с-з» в слове «синестезия» казались кудрявыми, темно-серыми и обладали сочным католическим ароматом.
Хотя для Бена все это особого значения не имело. Во всяком случае, именно в этом он себя убеждал. Еще год — и он обретет свободу, потому что поступит в Сент-Освальдс. Эту школу мать расписала удивительно привлекательными красками, а он почти всему поверил; и потом, доктор Пикок рассказывал о Сент-Освальдс с такой любовью, что Бен, отставив в сторону страхи, все силы устремил на то, чтобы стать таким, каким хотел его видеть доктор. Он стремился стать для доктора сыном, которого у того никогда не было; как выражался доктор, «щепкой от моего старого бревна…».
Порой Бенджамин думал: «А что, если я провалюсь на вступительном экзамене?» Но поскольку мать была абсолютно уверена, что экзамен — пустая формальность, что достаточно подписать несколько бумажек, и он войдет в заветные сияющие ворота, он понимал: лучше вообще не озвучивать свои тревоги и опасения.
Оба его брата учились в школе Саннибэнк-Парк. «В Саннибэнке одни недомерки», — любил он поддразнивать их; у Брендана это всегда вызывало смех, а Найджел прямо-таки свирепел и — если ему, конечно, удавалось поймать Бена — зажимал его между коленями и лупил, пока тот не начинал плакать. Но и тогда Найджел с воплем: «Черт бы тебя побрал, маленький урод!» — продолжал его бить, пока сам не уставал или пока мать, услышав крики и плач, не бросалась Бену на помощь…
Найджелу тогда было пятнадцать, и он ненавидел Бена. Собственно, он ненавидел его с самого начала, но за десять лет эта ненависть расцвела пышным цветом. Возможно, он ревновал к тому особому вниманию, которым всегда пользовался младший братишка, или его ярость была связана с переизбытком тестостерона, но, так или иначе, чем старше становился Найджел, тем чаще он употреблял свою немалую силу на доставление Бену страданий, причем не задумываясь о последствиях.
А Бен был тощенький и довольно мелкий. Куда ему было справиться с Найджелом, который для своего возраста был парнем весьма крупным, с хорошо развитой мускулатурой и знал множество различных способов причинить боль и практически не оставить следов. Это были ожоги, сделанные с помощью различных химических веществ, особые щипки с вывертом, укусы, пинки в голень под столом. Но если Найджел действительно выходил из себя, то совершенно забывал, что надо действовать исподтишка, и, не боясь наказания, колошматил своего братца почем зря, и ногами, и кулаками…
Впрочем, Найджелу было плевать на гнев матери; всякую кару он воспринимал как извиняющий предлог для того, чтобы лишний раз потом выместить на ком-нибудь свою злобу. Если его били, он становился только злее. Если его отправляли в постель без ужина, он потом насильно заставлял одного из братьев есть зубную пасту, или землю, или пауков, которых старательно собирал на чердаке и специально приберегал для подобного случая.
Брендан, который всегда был самым осторожным из них, все это принимал как должное. Возможно, он вообще был гораздо умнее, чем казался, и просто боялся возмездия. Он отличался невероятной плаксивостью, и если Найджел или Бен получали от матери взбучку, он плакал горше, чем они оба, вместе взятые; хотя для Бена он, по крайней мере, никакой угрозы не представлял, а порой даже делился с ним сластями — когда точно знал, что Найджела на горизонте нет.
Сладкое Брендан обожал, поедал его в немыслимых количествах. И это уже начинало сказываться: белый мягкий живот валиком нависал у него над ремнем коричневых, как ослиная шкура, вельветовых штанов, а грудь была выпуклой, как у девчонки, и заметной даже под мешковатыми коричневыми джемперами. Вообще-то они вместе с Беном вполне могли выстоять против Найджела, но у Брендана никогда не хватило бы на это силы духа. Так что Бену пришлось самому о себе заботиться, и чаще всего он сразу убегал, завидев поблизости старшего брата в черном.
Все вокруг менялось, и Голубоглазый постепенно менялся и взрослел. С раннего детства он имел склонность к головным болям, и теперь страдал от мигреней, начинавшихся обычно с ослепительно ярких, зловещих вспышек света перед глазами. Затем возникали различные вкусовые и обонятельные ощущения, гораздо более сильные, чем прежде, и почти всегда на редкость неприятные: запах тухлых яиц, или креозота, или липкая вонь проклятого витаминного напитка. Потом подступала тошнота, а боль становилась такой невыносимой, что прямо-таки придавливала его к земле, словно хороня заживо.
Во время этих приступов он не мог ни спать, ни думать, не мог как следует сосредоточиться на уроке в школе. Там ему приходилось особенно тяжело. Мало того, к этим приступам прибавилось еще и самое настоящее заикание, хотя и без того его речь всегда была неуверенной. Голубоглазый знал, в чем тут дело. Его дар — его необычайная чувствительность — теперь превратился в яд, медленно распространявшийся по организму; под постоянным воздействием этого яда он постепенно превращался из здорового, нормального мальчика в нечто такое, чему даже родная мать с трудом могла посочувствовать.
Она приглашала доктора, который сначала объяснил его головные боли периодом слишком быстрого роста, а потом стрессом, поскольку боли не только не исчезли, но и упорно становились все более мучительными.
— Стресс? С чего бы ему стресс-то испытывать? — в недоумении воскликнула мать.
Молчание сына раздражало ее даже больше его головных болей, и в итоге она устроила ему несколько весьма неприятных допросов с пристрастием, после которых он каждый раз чувствовал себя и вовсе из рук вон плохо. Вскоре он научился не жаловаться и притворяться, что с ним все в порядке, даже если его тошнило, даже если он чуть не терял сознание.
В качестве самозащиты он выработал свою систему борьбы с проблемами. Запомнил, какое лекарство надо украсть из материного буфета. Научился подавлять различные фантомные ощущения, бормоча всякие «магические» слова и вызывая особые образы. Знания об этих словах и предметах он почерпнул в книгах доктора Пикока и в его старинных картах. Ну и конечно, в самых темных, потайных уголках собственной души…
Мечты его чаще всего были окрашены в синие тона. Синий — цвет самообладания; для Голубоглазого он всегда ассоциировался с силой и энергией вроде электричества. Он научился мысленно представлять себе, что заключен в раковину обжигающе синего, ультрамаринового цвета, неприкосновенную, непроницаемую, неуязвимую. Там, в этой синей раковине, ему ничто не угрожало, там он мог полностью восстановиться. Синий — цвет безопасности. Синий — цвет безмятежности. Синий — цвет убийства. Свои мечты он записывал в ту же Синюю книгу, на страницах которой хранились и все его вымышленные истории.
Но помимо фантазий есть и иные способы борьбы с подростковыми стрессами. Нужна лишь подходящая жертва, желательно неспособная дать сдачи, козел отпущения, который возьмет на себя вину за то, что ты пострадал.
Первыми жертвами Бенджамина стали осы. Он ненавидел их с тех пор, как однажды оса ужалила его в рот, когда он выпил кока-колу из полупустой банки, оставленной без присмотра на летнем солнцепеке. С тех пор он считал ос виновными во всех неприятностях. Он мстил им, устраивая ловушки — банки, до половины заполненные сладкой водой, — а потом протыкал каждое насекомое иглой и с наслаждением наблюдал, как оса перед неизбежной смертью борется, пытаясь освободиться, и то высовывает, то втягивает свое бледное жало и извивается всем телом, заключенным в жесткий корсет, точно самая крошечная в мире танцовщица у шеста.
Иногда он заставлял и Брендана любоваться этим зрелищем, получая удовольствие при виде того, как тот смущенно ежится, явно ощущая себя не в своей тарелке.
— Ой, не надо! Гадость какая! — говорил Брен, и лицо его искажалось от страха и отвращения.
— Ты что, Брен? Это же всего-навсего оса.
Тот пожимал плечами.
— Знаю. Но пожалуйста, не надо…
Бен вытаскивал из осы иголку и отпускал ее. Насекомое, уже почти растерзанное, начинало совершать неловкие прыжки, пытаясь взлететь, а Брен болезненно морщился и вздрагивал.
— Ну что, доволен?
— Она все еще ш-шевелится, — лепетал Брендан, и лицо его опять искажалось.
А Бен вытряхивал содержимое банки на стол и заявлял:
— Ну так сам убей их.
— Ой, Бен, пожалуйста…
— Давай-давай. Убей. Избавь их от необходимости продолжать столь жалкое существование. Эх ты, жирный ублюдок!
— Нет! — почти со слезами молил Брендан. — Я н-не могу. Я просто…
— Давай! — Бен больно хватал брата за плечо. — Давай убивай! Убей вон ту прямо сейчас…